
Полная версия:
Шейх в Кочках

Ева Вересова
Шейх в Кочках
Ева Вересова
Шейх в Кочках
Новогодняя комедия
Аннотация
Мне шестьдесят пять. Зять у меня теперь не напрокат, а насовсем. Муж научился говорить «я тебя люблю» — целых три раза за сорок один год. Дочка ждёт сына. Живи и радуйся.
Но тут Митрич на крыльце магазина подслушал мой разговор и к вечеру разнёс по всему району: «К Петровне шейх едет. С нефтью».
А едет к нам Абу Хамад — рыбак из Дубая, сын ловца жемчуга, который за семьдесят три года ни разу не видел снега. Едет сторожить внучку Миру: она полгода будет записывать, как говорят в костромской деревне.
Глава района везёт телевидение — встречать инвестора. Мы прячем поросёнка. Батюшка учит «ассаляму алейкум». Коля ищет компасом с трактора, где у нас Мекка.
А следом на огромном чёрном джипе приезжает Геннадий Павлович. Настоящий миллиардер. Порыбачить с Колей. И почему-то селится у моей подруги Любы — самой острой на язык продавщицы Костромской области.
Сорок один год я замужем. Я вижу, когда мужик врёт. Этот — что-то скрывает.
Кто из них настоящий шейх, Большие Кочки поймут только к Масленице.
Часть первая. Шейх едет
Глава 1.
В которой к нам едет шейх
Слухи в Больших Кочках ходят быстрее трактора.
Это я вам как фельдшер говорю. Сорок один год.
Если у Шишкиных утром отелилась Зорька, то к обеду об этом знает Судиславль. Если Митрич в пятницу выгнал самогон, в субботу к нему приезжает участковый. Не за самогоном. Попробовать. Если у кого-то в Кочках заболело ухо, то к вечеру у половины деревни болит ухо. Из сочувствия.
А если Галина Петровна Морозова в пятницу в пять утра сидит в бане в тулупе и разговаривает с Дубаем — к шести об этом знает вся Костромская область.
И — не так.
Совсем не так.
* * *
Было это пятого декабря. В пятницу.
Пятница у нас теперь — особый день.
По пятницам Коля встаёт в половине пятого. Без будильника. Сорок один год встаёт без будильника — тело само знает. Надевает тулуп. Валенки. Ушанку. Берёт телефон — новый, Светочка подарила, с большими кнопками, хотя кнопок там нет, там экран. И идёт в баню.
В бане у нас интернет.
Лёша провёл. Летом. Я уже рассказывала.
А в пять утра, по-нашему, из Дубая звонит Абу Хамад. Со своего причала в Дейре. Там у него шесть. Он с удочкой. Коля — на полке, в тулупе. И они — молчат. Полчаса.
Абу Хамад ловит. Коля смотрит.
Иногда Абу Хамад показывает рыбу. Коля говорит — «ну». Абу Хамад смеётся.
Так — каждую пятницу. Год почти.
Люба говорит — это у них клуб. Мужской. Без слов.
Я говорю — у Коли все клубы без слов.
* * *
А пятого декабря Коля вернулся из бани не через полчаса.
Через десять минут.
Я ещё печку не растопила. Сижу на корточках, лучину щеплю. Дверь — хлоп. Коля. В тулупе. С телефоном. Лицо — как будто ему трактор подарили второй раз.
Нет. Не так. Как будто трактор — сломался, а потом сам починился.
— Галя, — сказал Коля.
— М?
— Там Мира.
— Где?
— В бане. — Пауза. — В телефоне. Тебя.
Я встала. С лучиной в руке.
Мира — это внучка Абу Хамада. Двадцать один год. Студентка. Учит русский. Говорит так, как у нас в Кочках никто не говорит, — как в книжке. «Галина Петровна, я бесконечно рада вас видеть». У нас так даже на похоронах не говорят.
Я её люблю.
Я её в Дубае лечила. От сердца. Ну — не от сердца. От обиды. На дедушку. Это одно и то же, если вам двадцать.
— Что случилось? — спросила я.
Коля пожал плечами.
— Говорит — важное.
— А ты что?
— Я сказал — ну.
— А она?
— Она сказала — «позовите, пожалуйста, Галину Петровну». — Пауза. — Вежливо.
Я накинула платок. Бабки Нюрин, оренбургский. Мой теперь. Валенки — Колины, мои у печки сохли. И побежала.
В баню.
В пять утра.
В декабре.
Темно — хоть глаз выколи. Снег по колено. Мороз — двадцать два. Звёзды — как гвозди. Я бежала через огород и думала — сейчас упаду, сломаю шейку бедра, и Светочке придётся лететь из Дубая на шестом месяце, а Коля будет варить мне кашу. Без соли. Он всегда без соли.
Не упала.
* * *
В бане было тепло. Коля с вечера протопил — специально. Чтобы в пятницу сидеть.
На полке лежал телефон. Экраном вверх. В экране — Мира.
В платке. В тёмном. В очках. Сидит, видно, у себя в комнате. За ней — окно. За окном — темно, только огни. Дубай не спит. Дубай вообще никогда не спит, я туда год назад летала, видела.
— Галина Петровна! — сказала Мира. — Доброе утро. Простите, что так рано. Я бесконечно…
— Мирочка, — сказала я. — Не бесконечно. Говори, что случилось. Дедушка здоров?
— Здоров.
— Мазь мажет?
— Мажет. Каждый вечер. Он говорит — пальцы как у молодого.
— А что тогда?
Мира помолчала.
Сняла очки. Надела. Опять сняла.
Я этот жест знаю. Так Светочка в детстве снимала варежку, когда приносила двойку.
— Галина Петровна, — сказала Мира. — У меня — новость. Две. Одна — хорошая. Другая — тоже хорошая. Но — большая.
— Давай с хорошей.
— Мне дали грант, — сказала Мира. — На диплом. Я пишу диплом о русском языке. О деревенской речи. Как говорят в деревне. Не в Москве — в деревне. Слова, которых нет в словаре. Поговорки. Песни.
— Это — хорошо, — сказала я.
— И мой профессор договорился. С Костромским университетом. Я буду там — на практике. С февраля до июня. Целый семестр. Полевая практика. Знаете, что такое полевая?
— Знаю, — сказала я. — Я сорок лет — в поле.
— Это значит — надо жить там, где говорят. Записывать. Каждый день. — Мира надела очки. — Я написала в заявке — деревня Большие Кочки. Судиславский район. Костромская область.
Я села.
На полок.
Хорошо, что полок был рядом.
— К нам? — сказала я.
— Если вы позволите, — сказала Мира. — Мой профессор сказал — нужна принимающая семья. Я сказала — у меня есть семья. В России. Он засмеялся. Я показала ему видео. Где вы в шубе в пустыне. Он сказал — «это они?». Я сказала — «это они». Он подписал.
Я сидела на полке.
Мира смотрела на меня из телефона.
— Мирочка, — сказала я. — Да господи. Да живи. Хоть всю жизнь. У нас Светочкина комната пустая. И печка. И Зорька у Шишкиных — молоко будешь пить настоящее. Ты у нас такого не пила. Ты у нас вообще ничего не пила — у вас там всё из коробок.
Мира засмеялась.
Потом — перестала.
— Это первая новость, — сказала Мира. — А вторая.
— Ну.
— Дедушка сказал, что я не поеду одна.
Я кивнула. Правильно. Девушке. Одной. В чужую страну. На полгода. Я бы Светочку тоже не пустила. Я её и не пускала. Она сама уехала. В двадцать два. С одним чемоданом. И двенадцать лет мне врала, что всё хорошо.
— Правильно дедушка сказал, — сказала я. — А кто с тобой поедет? Тётя? Двоюродный брат?
Мира опять сняла очки.
— Дедушка, — сказала она.
* * *
Я сидела на полке.
Долго.
В бане было тихо. Только печка потрескивала. И где-то за стеной, в хлеву, вздохнул Борька. Борька у нас — поросёнок. Сын того Борьки. Тоже Борька. У нас все поросята — Борьки. Чтобы не путаться.
— Абу Хамад, — сказала я. — К нам. В Кочки.
— Да.
— На полгода.
— С конца декабря. Он хочет — на Новый год. Ваш Новый год. Он говорит — Галина Петровна праздновала его Новый год, теперь он хочет праздновать её Новый год. Это — справедливо. Он так сказал. Справедливо.
— Мирочка. Ему семьдесят три.
— Семьдесят три.
— У нас — минус тридцать бывает.
— Я ему говорила.
— А он?
— Он сказал — у него есть валенки.
Я закрыла глаза.
Валенки. Колины. Которые Коля ему подарил. На причале. Год назад. Когда мы улетали. Абу Хамад их тогда прижал к груди, как ребёнка. Как жемчуг. И теперь — в каждой пятнице, в каждом видео — он в них. На причале. В Дубае. В плюс двадцать восемь. В валенках.
Коля говорит — сопреют.
Абу Хамад не снимает.
— Мира, — сказала я. — У нас туалет — на улице.
— Я знаю.
— Ты — знаешь. А дедушка?
— Я ему показала фотографию. Он сказал — у его отца тоже был на улице. На острове. Только тёплый.
— У нас — не тёплый.
— Я ему сказала.
— А он?
— Он сказал — «иншалла».
Я открыла глаза.
Иншалла — это у них «если Бог даст». Я знаю. Мне Мира в Дубае объясняла. Они так говорят на всё. Придёт автобус — иншалла. Будет дождь — иншалла. Не замёрзнет дедушка в Костромской области в январе — иншалла.
— Галина Петровна, — сказала Мира тихо. — Если нельзя — скажите. Я пойму. Дедушка — тоже поймёт. Он не обидится. Он только… — она замялась, — он только год ждёт пятницы. Каждую неделю. Чтобы посмотреть на Николая Ивановича. Он говорит — Николай Иванович — единственный человек, с которым можно молчать. Ему с людьми — трудно. После бабушки. А с Николаем Ивановичем — нет.
Я посмотрела в окошко бани.
Маленькое. В морозных узорах. За ним — темно. Огород. Сугробы. Дом. В окне — свет. Коля поставил чайник. Ходит. Я вижу тень.
Коля — тоже ждёт пятницы.
Я — знаю.
— Мирочка, — сказала я. — Скажи дедушке. Пусть едет. Пусть везёт свою деревяшку. Отцовскую. Рыбу будем ловить. У нас на Кочке окунь — во. И щука. И ёрш. И баню натопим. И шубу я ему свою дам — у меня их две, мутоновая с девяносто седьмого и новая, которую мне Светочка подарила и которую я боюсь носить, она белая. Мутоновую дам.
Мира заплакала.
Тихо. Без звука. Как у них плачут — я видела. Глаза — мокрые, лицо — неподвижное. Как будто это не она плачет, а глаза сами.
— Спасибо, — сказала она. По-русски. — Спасибо вам. Бесконечно.
— Не бесконечно, — сказала я. — Но — долго. До июня.
* * *
Вот и всё.
Вот и весь разговор.
В бане. В пять утра. Шёпотом — потому что я шептала, я не знаю, почему. В бане всегда хочется шептать. Как в церкви.
А за стеной бани — у забора — стоял Митрич.
Это я потом узнала.
Он шёл — к себе. От Серёги. Серёга у нас на краю деревни живёт, у леса. Митрич у него ночевал — они вдвоём «Урал» чинили. Мой Колин «Урал», который Коля продал Серёге, когда мне кольцо покупал. Сорок один год назад. Нет — тогда сорок, сейчас сорок один. «Урал» до сих пор ездит. Не всегда. Митрич с Серёгой его каждую зиму чинят. Как ритуал.
Шёл Митрич мимо нашей бани.
А в бане — свет. И голоса. Мой — и женский. Нерусский.
Митрич остановился.
Митрич — не подслушивал. Это он так говорит. Митрич — «грелся». У нашей бани — стена тёплая. Коля с вечера протопил.
Грелся Митрич минут десять.
И услышал он — я потом восстанавливала, по кусочкам, как следователь — услышал он вот что:
«Дубай».
«Дедушка».
«Грант».
«Полгода».
«Справедливо».
«Иншалла».
И — «шуба».
Больше — ничего. Я ж шептала.
* * *
В шесть утра Митрич был у Любы.
У Любы магазин. «Продакты». Через «а». Это Толя, Любин покойный муж, вывеску рисовал, двадцать лет назад, — рисовал он хорошо, а писал плохо. Исправлять никто не стал. Люба говорит — это у неё вместо фамилии.
Люба открывает в семь. Но Митрич знает — Люба встаёт в пять. И в шесть уже сидит за прилавком. С чаем. С котом Барсиком. Барсик у неё живёт в магазине, на кассе. Вместо кассового аппарата — тот всё равно сломан с две тысячи девятнадцатого.
Митрич постучал в окно.
Люба открыла.
Митрич вошёл. С мороза. Красный. Взял у Любы чаю. Сел на ящик с макаронами. Помолчал.
И сказал:
— Люб. Петровна шейха выписала.
* * *
Я потом Любу спрашивала — как это было. Слово в слово. Люба у нас — главная по связи. Она всё помнит слово в слово. Она бы в разведке работала — если бы в разведке был магазин.
Люба говорит, Митрич сказал так:
— Люб. Петровна шейха выписала. Из Дубая. Тот, который с ними рыбу ловил. Нефтяной. Едет — на полгода. С внучкой. С грантом. Грант — это деньги такие, на развитие. Вкладывать будет. Петровна ему шубу пообещала.
Люба — не поверила.
Люба сорок лет знает Митрича. Люба верит Митричу ровно настолько, насколько Митрич трезвый. А в шесть утра после ночи с Серёгой и «Уралом» Митрич был — ну, процентов на шестьдесят.
Люба сказала — «Митрич, иди спать».
Митрич сказал — «вот те крест». И перекрестился. На банку с огурцами. Икон у Любы в магазине нет, а банка — на полке, под потолком, большая, трёхлитровая. Митрич на неё и перекрестился.
Люба — задумалась.
Потому что Митрич крестится редко. Последний раз — в две тысячи двадцатом. Когда клялся, что не он увёл у Шишкиных бензопилу. Оказалось — не он. Оказалось — бобры. Ну, не бобры, бобры пилу не берут. Но — не он.
— Ну, — сказала Люба. По-Колиному. — Ладно.
И Митрич ушёл спать.
А Люба — осталась.
С чаем. С Барсиком. И с новостью.
Новостью, которую она не могла никому рассказать, потому что до семи утра в магазин никто не ходит.
Люба продержалась — до семи пятнадцати.
* * *
В семь пятнадцать за хлебом пришла Шишкина.
Валентина. Жена Шишкина. Шишкин у нас фермер, у него коровы, Зорька — его, у него земля, у него теперь Колин трактор на неё работает — бесплатно, Коля так решил.
Люба отпустила Шишкиной хлеб. Буханку. Чёрного. И батон.
И — между буханкой и батоном — сказала:
— Валь. Ты слышала? К Петровне шейх едет.
Шишкина — не слышала.
Шишкина — услышала.
В восемь Шишкина доила Зорьку и рассказывала мужу. Шишкин сказал — «иди ты». Шишкина сказала — «Люба сказала». Шишкин сказал — «а-а». Потому что если Люба — значит, правда.
В девять Шишкин поехал в Судиславль. За комбикормом. На своей «Ниве».
В Судиславле на складе комбикорма работает Зинка. Зинка — кума главного бухгалтера районной администрации.
В одиннадцать главный бухгалтер районной администрации зашёл в кабинет к главе района.
Глава у нас — Сорокин. Пётр Ильич. Хороший мужик. Молодой — пятьдесят два. Энергичный. Шесть лет уже глава. Шесть лет пытается найти в Судиславский район инвестора. Инвесторы не находятся. Инвесторы, говорят, вообще в Костромскую область не очень. У нас нет моря. Нефти нет. Газ — есть, но не у всех. У нас в Кочках — нет. У нас — дрова.
Главный бухгалтер сказал:
— Пётр Ильич. Вы сядьте.
* * *
В двенадцать мне позвонили из района.
Я как раз щи ставила.
Звонок — на мобильный. Мобильный у меня в избе не ловит. Ловит — на крыльце магазина, на горке у церкви и в бане. А в избе — если положить телефон на подоконник, в левый угол, и прислонить к банке с вареньем — ловит одна палочка. Иногда.
Телефон зазвонил на подоконнике. У варенья.
Я сняла.
— Галина Петровна? — сказал мужской голос. Бодрый. Как у ведущего. — Здравствуйте! Сорокин! Глава района! Помните меня?
Я помнила.
Я его мать лечила. От давления. Двадцать лет. Пока она в Кострому не переехала, к сестре.
— Помню, Пётр Ильич, — сказала я. — Как мама?
— Мама — хорошо! — сказал Сорокин. — Галина Петровна, я к вам — по делу. По важному. Государственному. Можно сказать.
— Ну.
— Галина Петровна. — Он понизил голос. Как будто нас кто-то мог подслушать. На подоконнике. У варенья. — Это правда?
— Что — правда?
— Про шейха.
Я стояла у окна.
С поварёшкой в руке.
За окном — снег. Сугробы. Колин трактор — синий, «Беларус», новый — у сарая. Коля под ним — опять. Он под ним лежит каждый день. Ничего не чинит — трактору год, там чинить нечего. Просто — лежит. Смотрит. Как на ребёнка в люльке.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Про какого шейха?
— Галина Петровна! — сказал Сорокин. — Ну что вы. Весь район знает. Нефтяной шейх из Эмиратов. Ваш друг. Едет к вам. С инвестиционным грантом. На полгода. Будет вкладывать.
Я молчала.
Я — сорок один год фельдшер. Я принимала роды в «уазике» на трассе в метель. Я вправляла Митричу вывих плеча в три часа ночи под самогон и «Ой, мороз, мороз». Я летала в Дубай и поднималась на самое высокое здание мира, где лифт едет быстрее, чем Коля ругается.
Но такого — не слышала.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Кто вам это сказал?
— Источники, — сказал Сорокин. Солидно.
— Митрич, — сказала я.
Сорокин помолчал.
— Через Зинку, — признался он.
* * *
Я ему всё объяснила.
Честно. Подробно. Как фельдшер объясняет больному, что у него не рак, а изжога.
Что Абу Хамад — не шейх.
Что он — рыбак. Простой. С причала. Сын ловца жемчуга. Вдовец. Семьдесят три года. Что нефти у него нет — у него лодка. Ну, не лодка — у него уже даже лодки нет, он на причале ловит. С берега. На деревяшку. Леской.
Что едет он — не вкладывать. Едет — внучку сторожить. Внучка будет диплом писать. Про то, как Митрич говорит. Ну, не только про Митрича — про всех. Но Митрич, я думаю, попадёт в главу отдельную.
Что грант — это не на район. Это — на диплом. Студенческий. Маленький.
Сорокин слушал.
Молчал.
Потом сказал:
— Галина Петровна.
— Ну.
— Я всё понял.
— Вот и хорошо.
— Он — скромный, — сказал Сорокин.
— Что?
— Настоящие миллиардеры — они все скромные. Это известно. Я читал. Ходят в старом. Ездят на старом. Говорят — «я простой рыбак». Это у них — стиль такой. Восточная мудрость.
— Пётр Ильич…
— Галина Петровна, — сказал Сорокин. Твёрдо. — Я понимаю. Вы его оберегаете. Это правильно. Это — гостеприимство. Я уважаю. Я — никому. Ни слова. Но вы мне только скажите — когда прилетает?
Я посмотрела на поварёшку.
Подумала — может, его по телефону поварёшкой можно?
Нельзя. Не долетит.
— Двадцать девятого, — сказала я.
— Двадцать девятого! — сказал Сорокин. Как будто я ему сказала — Гагарин полетит. — Галина Петровна. Спасибо. Вы — патриот. Вы — не представляете, что вы делаете для района.
И положил трубку.
Я стояла у окна.
Щи кипели. Через край.
* * *
К вечеру знала вся деревня.
К ночи — весь район.
К утру субботы мне позвонили:
— сестра Колина из Шарьи — спросить, правда ли, что у нас будет жить арабский принц;
— Валентина Сергеевна, сватья, из Мурманска — она узнала от Светочки, а Светочка — от Лёши, а Лёша — от Коли, а Коля сказал Лёше по телефону два слова: «Абу Хамад едет», — и Валентина Сергеевна, как учительница литературы на пенсии, решила, что раз «едет», то, значит, надо готовиться, и спросила, какие у них там обычаи насчёт подарков для хозяйки;
— отец Сергий — спросить, не надо ли освятить баню, раз в ней теперь международные переговоры;
— и — Светочка.
Светочка позвонила — в субботу. Вечером. Мне на горку — я специально пошла на горку, к скамеечке, которую Коля поставил. Села. В шубе. В платке. С телефоном.
Светочка была — в Дубае. В отеле. В кабинете. Директорском. За ней — окно. За окном — море. Синее. Пальма.
На Светочке — платье. Свободное. Живот — видно. Шестой месяц.
Я на живот смотрю — и у меня внутри всё теплеет. Как от печки. Как от рюмки. Мальчик. Николай. В марте.
— Мам, — сказала Светочка. — Это правда?
— Что?
— Что ты выписала шейха.
— Света!
— Мне Люба написала. В мессенджере. С крыльца. Голосовым. Восемь минут. — Светочка помолчала. — Мам. Я восемь минут слушала. Там была шуба. Нефть. Грант. Поросёнок, которого надо спрятать. И глава района, который хочет пригласить телевидение.
— Какой поросёнок? — спросила я.
— Борька, мам.
Я задумалась.
Про Борьку я не подумала.
А ведь — правда.
Абу Хамад — мусульманин. Им свинину нельзя. Мне Мира объясняла. Нельзя есть. И вообще — они свинью не держат. Это я в Дубае видела — там ни одного поросёнка. Я там год назад весь город обошла — ни одного. Я ещё думала — где же у них сало? А у них сала нет. У них — финики.
А у нас — за стеной бани. В хлеву. Борька.
Сын Борьки.
Тоже — Борька.
Килограммов — девяносто. Уже.
— Света, — сказала я. — А это — обидно? Для него?
— Мам, — сказала Светочка. — Не знаю. Спроси Миру.
— Спрошу.
— И, мам.
— Что?
— Мы с Лёшей приедем. Двадцать седьмого. На Новый год. И я — останусь.
Я замерла. На скамеечке. В шубе.
— Как — останешься?
— До родов, мам. Я — до родов. У тебя. В Кочках. Я так решила. — Светочка посмотрела на меня. Из Дубая. Из окна с морем. — Я хочу, чтобы ты. Ты — роды принимала. Двести… сколько?
— Триста сорок два, — сказала я. — За сорок лет. Не считая телят.
— Вот. Триста сорок третий — мой. — Светочка улыбнулась. — Я в Дубае рожать не хочу. Там всё — по-английски. А я хочу — чтобы ты сказала «тужься, девка». Как ты всем говоришь. Мне Люба рассказывала.
Я сидела на скамеечке.
Смотрела на телефон.
На Светочку. На живот. На море за ней.
— Светочка, — сказала я. — Так ФАП же закрыт. Пять лет. Шесть уже. Рожать — в район везти. В Судиславль. Тридцать километров. А в метель…
— Мам. Ты в «уазике» в метель принимала.
— То — я молодая была.
— Ты и сейчас молодая.
— Мне шестьдесят пять, Света.
— Ну, — сказала Светочка.
По-Колиному.
Она это от отца взяла. Она всё — от отца. Глаза. Молчание. «Ну». И что двенадцать лет можно врать, что всё хорошо, — тоже от отца. Коля моему отцу один раз соврал, в восемьдесят шестом. Про дом. Потом построил.
— Ладно, — сказала я. — Приезжай. Там посмотрим.
— Мам.
— Ну?
— А шейх — правда?
Я вздохнула.
— Абу Хамад, Света. Абу Хамад едет. С Мирой. Мира будет диплом писать. Про нас. А он — её сторожить.
Светочка — засмеялась.
Громко. Из Дубая. До Кочек долетело.
— Мам. Абу Хамад. В Кочках. В январе.
— В феврале, — сказала я. — И в марте. И в апреле. До июня.
Светочка перестала смеяться.
— Мам, — сказала она тихо. — Ты понимаешь, что ты делаешь?
— Что?
— Ты везёшь человека, который не видел снега. В Костромскую область. На полгода.
Я посмотрела вниз. С горки.
На деревню. Шестьдесят дворов. Сорок восемь жилых. Трубы дымят. Снег. Сугробы. Огни. Магазин Любин — с гирляндой, одна лампочка не горит, сорок лет. Колин трактор у сарая. И Коля — опять под ним. В темноте. С фонариком.
— Понимаю, — сказала я.
Помолчала.
— Покажу ему, — сказала я. — Как мы живём.
— Мам. Он же испугается.
— Не испугается, — сказала я. — Он мой. Он — «мама». Он в Дубае так меня и звал — «шейха». А шейха не боится. Шейха — встречает.
* * *
Вечером я пошла к Коле.
Коля был в сарае. У люльки.
Люлька — для внука. Коля строгает её с сентября. С того дня, как Светочка сказала. Деревянная. Резная. С колосками по бортику. Как на моём кольце.
Колоски уже готовы. Коля теперь строгает — что-то ещё. Я не знаю что. Он не показывает. Накрыл тряпкой.
Я встала в дверях.
— Коль.
— М.
— Абу Хамад едет. На полгода.
— Знаю.
— Откуда?
— Мира сказала. В бане. Сначала мне. — Пауза. — Потом тебя позвал.
Я посмотрела на него.
На усы. Седые. Моржовые. На руки — в стружке.
— И ты — молчал? Весь день?
Коля пожал плечами.
— Ты ж знала.
— Я — узнала от Сорокина, Коля. От главы района. Через Зинку.
Коля поднял голову.
Посмотрел на меня.
— Через Зинку, — сказал Коля.
— Через Митрича. Через Любу. Через Шишкину. Через Зинку. Через бухгалтера.
Коля помолчал.
Потом — положил нож. Вытер руки о штаны.
И сказал — неожиданно длинно. Для Коли.
— Галь. Я ему валенки отдал. Год назад. — Пауза. — Я думал — всё. Больше не увижу. Он — там. Я — тут. — Пауза. — А он — едет.
Я смотрела на мужа.
На его лицо. В свете лампочки — голой, на проводе, в сарае.
Сорок один год.
Я знаю это лицо.
Это лицо у него было — в восемьдесят шестом. В поле. Когда я узелок ему оставила с пирожками. И ушла. А он месяц потом мимо ФАПа ездил. На тракторе. Туда-обратно.
Это лицо — когда Коля счастлив и не знает, куда это деть.
— Коль, — сказала я.
— М.
— Борьку — надо спрятать.
Коля посмотрел на меня.
Долго.
— Зачем? — сказал Коля.
— Ему — нельзя. Абу Хамаду. Свинину. Неприлично. Поросёнок за стенкой бани. А он в баню пойдёт. А там — Борька. Хрюкает.
Коля подумал.
— Борька — хрюкает, — согласился Коля.
— Вот.
— Куда?
— К Шишкиным.
Коля подумал ещё.
— Шишкины не возьмут.
— Возьмут, — сказала я. — Я Шишкиной Зорьку три раза с того света вытаскивала. Возьмут.
Коля взял нож.
Опять склонился над люлькой.

