
Полная версия:
Шейх в Кочках
— Ну, — сказал он.
Это значило — «ты главная».
Это значило — «я тебя люблю».
Это значило — «Борьку жалко, но — ладно».
Это — у Коли — одно слово.
Я сорок один год его перевожу.
Мира, говорят, пишет диплом про деревенскую речь.
Вот пусть приедет и попробует перевести Колю.
Я посмотрю.
Глава 2.
В которой мы готовимся
Готовиться я начала в понедельник.
С тетрадки.
У меня тетрадка есть. Общая. В клетку. Девяносто шесть листов. Я в неё с восемьдесят шестого года записываю всё важное. Сначала — роды. Кто, когда, сколько весил. Потом — прививки. Потом — давление у бабки Нюры. Потом, когда ФАП закрыли, — рецепты. Потом — Дубай. Год назад. Как сказать по-английски «где туалет». Как зовут Раджеша. Сколько стоит финик.
Теперь — новая страница.
Я написала сверху. Крупно. С нажимом.
«ШЕЙХ».
Подумала.
Зачеркнула.
Написала — «АБУ ХАМАД».
Ниже:
«1. Что ему нельзя».
«2. Где спать».
«3. Где молиться».
«4. Что есть».
«5. Борька».
«6. Сорокин».
Посмотрела на шестой пункт. Подумала. Подчеркнула два раза.
* * *
По первому пункту я позвонила Мире.
Из бани. Вечером. Коля как раз сидел на полке, чинил ушанку. Я села рядом. Он подвинулся.
Мира ответила сразу. Будто ждала.
— Мирочка, — сказала я. — Мне нужен список.
— Какой список, Галина Петровна?
— Что дедушке — нельзя. Всё. По пунктам. Я запишу.
Мира засмеялась.
Потом — стала серьёзной. Она всегда сначала смеётся, а потом серьёзная. Это у неё от дедушки. Абу Хамад тоже сначала смеётся. А потом смотрит так, что хочется поправить платок.
— Свинину — нельзя, — сказала Мира.
Я записала. «1. Свинина».
— Сало?
— Сало — это свинина, Галина Петровна.
Я вздохнула. Записала. «Сало — тоже».
— Колбасу?
— Если в ней свинина — нельзя.
— А докторскую?
— А в докторской есть свинина?
Я задумалась.
Я сорок лет режу докторскую в оливье. Я не знаю, что в ней есть. Я думаю, в ней никто не знает, что есть. Даже на заводе.
— Не знаю, — честно сказала я.
— Тогда — нельзя, — сказала Мира.
Записала. «Докторская — под вопросом».
— Алкоголь — нельзя, — сказала Мира.
Я посмотрела на Колю. Коля — на меня.
— Совсем? — спросила я.
— Совсем.
— А на Новый год? Шампанского? Глоточек?
— Совсем, Галина Петровна.
— А настойку? Клюквенную? Она же — лекарство. Я её от простуды даю.
Мира подумала.
— Дедушка скажет — нет. Вежливо. Но — нет.
Я записала. «Алкоголь — нет. Даже клюквенную». И добавила — для себя: «Предупредить Митрича».
Это — главное. Митрич у нас наливает всем. Гостям. Приезжим. Участковому. Батюшке — на Пасху. Корове Шишкиных — один раз, когда она болела, по моему же совету, но не столько. Митрич не знает, что кто-то может не пить. Для Митрича человек, который не пьёт, — это человек, которому не налили.
— Мясо — можно, — сказала Мира. — Говядину. Баранину. Курицу. Но — халяль.
— Что — халяль?
— Это значит — разрешённое. Правильно забитое. С молитвой. Чтобы — по правилам.
Я записала. Большими буквами. «ХАЛЯЛЬ». Обвела.
— Мирочка, — сказала я. — А где у нас его взять? Халяль?
— В Костроме есть мечеть, — сказала Мира. — Я узнала. И магазин рядом. Татарский. Там — есть.
— Кострома — восемьдесят километров.
— Я знаю. Простите.
— Не прощай, — сказала я. — Съездим. Не в первый раз.
— А ещё — рыбу можно, — сказала Мира. — Любую. Рыба — всегда халяль. Дедушка говорит — море не спрашивает, кто ловит. Рыба — для всех.
Я посмотрела на Колю.
Коля перестал чинить ушанку.
— Рыба, — сказал Коля. — Любая.
— Любая, Николай Иванович, — сказала Мира. — Окунь. Щука. Всё.
Коля кивнул.
Медленно. Значительно. Как будто ему только что выдали разрешение на жизнь.
Я поняла — вопрос с питанием Абу Хамада Коля закрыл. Лично. На полгода вперёд.
* * *
— А Борька? — спросила я.
— Кто?
— Поросёнок. У нас. В хлеву. За баней. Девяносто килограммов. Мирочка, скажи честно. Дедушке — обидно будет? Если поросёнок — рядом?
Мира помолчала.
— Галина Петровна, — сказала она. — Дедушка не ест. Но он не запрещает другим. Это — ваш дом. Ваш поросёнок. Дедушка — гость. Гость не говорит хозяину, кого держать в хлеву.
Я облегчённо выдохнула.
— Только… — сказала Мира.
— Что?
— Только, может быть, не надо — в бане. Сало. На полке. Как в прошлом году на видео.
Я покраснела.
Было такое видео. Летом. Лёша снял. Мы после бани сидели — Коля, Лёша и Митрич. На полке. С салом. На газетке. И Абу Хамад позвонил. В пятницу. И увидел. Сало. На газетке. Крупным планом.
Абу Хамад тогда ничего не сказал. Вежливо посмотрел. Вежливо — в сторону.
А Мира, говорят, полчаса ему потом объясняла, что это не жертвоприношение.
— Не будет сала в бане, — сказала я. — Слово фельдшера.
— Спасибо.
— А Борьку — всё равно к Шишкиным переведу, — сказала я. — На время. Мне так спокойнее.
Мира — засмеялась.
* * *
Борьку мы переводили в среду.
Вчетвером. Я, Коля, Шишкин и Митрич.
Митрича позвали — за силу. Митрич в молодости грузчиком работал. В Судиславле. На хлебозаводе. Говорит — мешок муки одной левой. Я ему не верю. Но силы у него и правда — как у трактора. Только тормоза хуже.
Борька переводиться не хотел.
Борька стоял в хлеву. Девяносто килограммов. Розовый. С пятном на боку — в форме Африки. Мира, когда увидела Борьку по видео летом, сказала — «у него на боку Африка». Я раньше не замечала. А теперь — вижу.
Борька смотрел на нас.
Мы — на Борьку.
— Борь, — сказала я. — Борь. Это — ненадолго. До июня.
Борька не поверил.
Я его понимаю. Я бы тоже не поверила.
— Давай, — сказал Митрич. — Я — спереди. Колька — сзади. Шишкин — сбоку.
— А я? — спросила я.
— А ты, Петровна, — ведро.
Ведро — это морковка. Я должна была идти впереди. С ведром. И трясти. Чтобы Борька шёл на звук.
Я пошла.
Затрясла.
Борька посмотрел на ведро.
Посмотрел на меня.
И — пошёл.
Не за ведром.
На Митрича.
* * *
Я не буду рассказывать подробности.
Скажу только, что через пять минут Митрич сидел в сугробе у забора. С морковкой во рту — не знаю, как она туда попала. Шишкин держался за плетень. Коля лежал на Борьке. Ну — не лежал. Сидел. Верхом.
Борька — бежал.
С Колей.
Через огород. Через двор. Мимо бани. Мимо сарая. Мимо трактора.
К Шишкиным.
Сам.
Добежал до шишкинского хлева. Остановился у двери. Обнюхал. Хрюкнул.
И — вошёл.
Коля слез.
Отряхнулся.
Пошёл обратно. Через огород. Мимо Митрича в сугробе.
— Ну, — сказал Коля.
Митрич вынул изо рта морковку.
— Колька, — сказал Митрич. — Ты на нём — как казак.
Коля не ответил.
Но я видела — усы шевельнулись.
* * *
А вечером Борька вернулся.
Сам.
Пролез под забором у Шишкиных. Прошёл через наш огород. Встал у двери хлева. И — хрюкнул.
Я открыла.
Он вошёл. Лёг. На своё место. В солому. И посмотрел на меня.
Так, как Коля смотрит, когда я говорю «надень шарф».
Я закрыла дверь.
— Ладно, — сказала я Борьке. — До двадцать девятого живи. А там — посмотрим.
* * *
По второму пункту — «где спать» — я думала три дня.
Изба у нас — пятистенок. Колин. Он его в восемьдесят шестом сам перестроил. Из развалюхи. Где лиса жила. Я уже рассказывала.
Комнат у нас — три. Наша — с Колей. Светочкина — маленькая, за печкой. И горница — большая, где стол, телевизор и красный угол.
Светочка с Лёшей приедут. Двадцать седьмого. Им — Светочкину. Светочке на шестом месяце — только на кровати. На своей. Где она в девять лет болела корью и где я ей читала «Капитанскую дочку».
Мире — горница. На диване. Он раскладывается. Не до конца — заедает. Коля обещал починить.
А Абу Хамаду?
Я обошла избу. Три раза.
Абу Хамаду места — нет.
— Коль, — сказала я.
— М.
— Абу Хамада — куда?
Коля подумал.
— К нам, — сказал Коля.
— К нам — это куда? У нас кровать — одна.
Коля посмотрел на меня.
— А мы — на печь, — сказал Коля.
Я посмотрела на печь.
Русская. Большая. Белёная. Коля её сам клал. С Митричем. В восемьдесят седьмом. На печи — лежанка. Тёплая. Широкая. Я там в первую зиму, когда Светочку носила, спала — у меня спина болела, а на печи — не болит.
Мы с Колей на печи не спали — вдвоём — сорок лет.
— Коль, — сказала я. — Мы там не поместимся. Ты — метр девяносто.
— Поместимся, — сказал Коля.
— Ты ноги куда денешь?
Коля подумал.
— Свешу, — сказал Коля.
И я поняла — всё. Решено. Абу Хамад — в нашей кровати. Мы — на печи. Коля — с ногами наружу.
На полгода.
* * *
По третьему пункту — «где молиться» — пришёл Коля.
Сам.
Вечером. С компасом.
Компас — с трактора. В новом «Беларусе» есть компас. Маленький, круглый, на панели. Я не знаю, зачем трактору компас. Коля говорит — «чтоб не заблудиться». Я говорю — «Коля, ты на тракторе сорок девять лет ездишь, ты по этим полям с закрытыми глазами доедешь». Коля говорит — «а вдруг».
Коля открутил компас. С панели. Принёс в избу.
Положил на стол.
И — сел. Перед ним. С тетрадкой. С моей. В клетку.
— Коль, — сказала я. — Ты что?
— Кыбла, — сказал Коля.
Я — не поняла.
Коля объяснил. Длинно. Для Коли — очень длинно. Семь слов.
— Им молиться — на Мекку. Надо знать — где.
Оказывается, Коля в пятницу спросил у Миры. В бане. Сам. Как молится дедушка. Мира объяснила — пять раз в день. Лицом — к Мекке. Это называется — кыбла. Направление.
Коля — запомнил.
И теперь сидел над компасом.
С тетрадкой. С карандашом. С Светочкиным школьным атласом. Атлас — с девяносто девятого года. Там ещё на карте есть страны, которых уже нет. Но Мекка — есть. Мекка — никуда не делась.
Коля сидел два часа.
Мерил. Линейкой. По атласу. От Костромы до Мекки. Считал что-то. Шевелил губами. Писал цифры.
Я не мешала.
Я сорок один год не мешаю Коле, когда он считает. Последний раз я помешала в девяносто третьем — когда он считал, сколько стоит наш колхоз «Рассвет», если его продать. Коля сбился. Пересчитал. Получилось — ничего не стоит. Колхоз закрыли через месяц. Коля потом говорил — это я виновата, я ему сбила. Шутил. Наверное.
В десять вечера Коля встал.
Взял компас.
Пошёл — по избе.
Медленно. Глядя на стрелку. Как сапёр.
Прошёл горницу. Вышел в сени. Вернулся. Повернулся. Повернулся ещё.
Остановился.
Посмотрел — вперёд.
Вытянул руку.
— Там, — сказал Коля.
Я посмотрела, куда он показывает.
Юг. Чуть правее. Стена. За стеной — двор. За двором — огород.
За огородом — уборная.
Наша. Деревянная. С сердечком на двери. Коля вырезал. В восемьдесят восьмом.
Мы с Колей посмотрели — друг на друга.
— Коля, — сказала я.
— Знаю, — сказал Коля.
— Он будет молиться — на уборную.
— Не на уборную, — сказал Коля. — Сквозь.
— Коля!
Коля помолчал.
Посмотрел на компас. На стену. Опять на компас.
— Перенесу, — сказал Коля.
— Что?
— Уборную.
* * *
Он её перенёс.
Я не шучу.
В четверг утром Коля, Митрич и Серёга — втроём — сняли нашу уборную с места. Целиком. Подцепили к трактору. И — переставили. На двенадцать метров левее. К малиннику.
Митрич ругался. Серёга смеялся. Коля молчал.
Шишкины смотрели через забор.
Бабка Нюра смотрела через забор.
Отец Сергий — шёл мимо, с горки, — остановился. Посмотрел. Перекрестился.
— Николай Иванович, — сказал отец Сергий. — А зачем?
Коля вытер руки.
— Мекка, — сказал Коля.
Отец Сергий — постоял.
Подумал.
Кивнул.
— Правильно, — сказал отец Сергий. — Уважение.
И пошёл дальше.
А на юг — чуть правее — от нашей горницы теперь видно только огород. Сугробы. Лес. И небо. Над лесом.
Коля приколотил на южную стену в горнице — дощечку. Маленькую. Со стрелкой. Вырезал сам. Ножом.
Стрелка показывает — туда.
Сквозь стену. Сквозь огород. Сквозь лес. Сквозь Москву, Ростов, Кавказ, Турцию и всё остальное.
На Мекку.
Я посмотрела на дощечку.
Потом — на красный угол. Там — иконы. Бабушкины. Николай Угодник. Богородица. Лампадка.
Иконы — на восток. Как положено.
Стрелка — на юг.
Чуть правее.
Я подумала — ну и хорошо. Пусть. Изба большая. Бога — на всех хватит.
* * *
По четвёртому пункту — «что есть» — мы поехали в Кострому.
В субботу. С Колей. На Серёгиной «Ниве». Коля за рулём. Я — с тетрадкой.
Восемьдесят километров. По трассе — снег. По обочинам — снег. Небо — белое. Коля ехал шестьдесят. Говорит — на «Беларусе» привык.
В Костроме нашли — мечеть. Небольшую. Кирпичную. С полумесяцем наверху. Рядом — магазин. Маленький. Вывеска — «Халяль». Без ошибок. Я проверила.
Вошли.
За прилавком — женщина. Лет пятидесяти. Платок. Глаза — тёмные, весёлые. Татарка. Зовут — Гульнара. Я потом узнала.
— Здравствуйте, — сказала я. — Мне — халяль.
Гульнара улыбнулась.
— Здесь всё — халяль, — сказала она.
— Тогда — всё, — сказала я.
Гульнара перестала улыбаться.
Посмотрела на меня. На Колю. На нашу «Ниву» за окном — с прицепом. Прицеп я велела Серёге прицепить. Мало ли.
— Всё? — сказала Гульнара.
— На полгода, — объяснила я. — У меня гость. Из Эмиратов. Пожилой. Ему — нельзя ничего. А у нас — Кочки. Тридцать километров от Судиславля. Магазин один — Любин. Там халяля нет. Там есть — макароны, хлеб, водка и кот.
Гульнара смотрела на меня.
Долго.
Потом — засмеялась. Громко. По-нашему.
— Садитесь, — сказала она. — Чай будем пить. Рассказывайте.
* * *
Я рассказала.
Всё. Про Дубай. Про Абу Хамада. Про его отца — ловца жемчуга. Про Миру. Про грант. Про Борьку. Про уборную. Про стрелку на стене.
Гульнара слушала. Наливала чай. Подкладывала чак-чак.
Когда я дошла до уборной — Гульнара положила чак-чак обратно.
— Перенесли? — спросила она.
— Перенесли.
— Трактором?
— Трактором.
Гульнара посмотрела на Колю.
Коля сидел. Пил чай. Молчал. Чак-чак — ел. Третий кусок. Коля сладкое не любит. А чак-чак — ел.
— Николай Иванович, — сказала Гульнара. — Вы — святой человек.
Коля поперхнулся.
— Ну, — сказал Коля.
* * *
Уехали мы с прицепом.
Полным.
Баранина — двадцать килограммов. Говядина — тридцать. Курица — двенадцать штук. Конина — немножко, Гульнара сказала, им понравится. Колбаса — говяжья, халяль, три палки. Финики — Гульнара дала коробку от себя. Чак-чак — две коробки. Одна — Коле. Лично.
И — книжка. Тоненькая. «Основы ислама для начинающих». Гульнара подарила. Сказала — «Галина Петровна, вы почитайте. Не для того, чтобы — а для того, чтобы понимать».
Я взяла.
И телефон Гульнары. На всякий случай.
— Если что, — сказала Гульнара, — звоните. Я подскажу. Мы тут все — гостей любим.
Я ехала обратно и думала: вот ведь. Восемьдесят километров. Чужая женщина. А — как своя.
Как Раджеш в Дубае. Как Айгерим в аэропорту. Как Оксана из Житомира.
Как Абу Хамад — на причале.
Люди — они везде люди. Если с ними чай пить.
* * *
А по шестому пункту — «Сорокин» — Сорокин приехал сам.
Во вторник. На следующей неделе. На чёрной «Волге». Ну — не на «Волге». На чём-то чёрном, большом, с номерами района. Я в машинах не разбираюсь. Коля разбирается. Коля сказал — «служебная».
Сорокин вышел. В пальто. В шапке. С папкой.
За ним — ещё двое. Молодой человек в куртке — с планшетом. И женщина. В шубе. С блокнотом.
— Галина Петровна! — сказал Сорокин. Раскинул руки. — Рад! Рад!
Я стояла на крыльце. В фартуке. С тестом на руках. Я пирожки ставила.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Здравствуйте.
— Галина Петровна. Знакомьтесь. Это — Игорь, мой заместитель по инвестициям. — Молодой человек кивнул. — А это — Елена Викторовна, отдел культуры. Будет готовить программу.
— Какую программу?
— Встречи, — сказал Сорокин. — Почётного гостя.
Я вытерла руки о фартук.
— Заходите, — сказала я. — Только разуйтесь. У меня полы.
* * *
Программа встречи почётного гостя была на шести листах.
Елена Викторовна читала вслух. Я слушала. Коля сидел у печки. Молчал. С компасом. Компас он так и не прикрутил обратно к трактору. Носит с собой. В кармане.
Программа была такая.
Пункт первый. Встреча на вокзале в Костроме. Оркестр.
Пункт второй. Кортеж. Три машины. С флажками. Российским и эмиратским.
Пункт третий. Встреча на въезде в Кочки. Хлеб-соль. Девушки в кокошниках. Растяжка. «Добро пожаловать, уважаемый шейх!».
Пункт четвёртый. Концерт в клубе. Хор ветеранов. Детский ансамбль «Колокольчик». Номер — «Калинка».
Пункт пятый. Экскурсия. Фермерское хозяйство Шишкина. Пилорама. Перспективные земли.
Пункт шестой. Пресс-подход. Костромское телевидение.
Пункт седьмой. Подписание соглашения о намерениях.
Елена Викторовна закончила.
Сорокин посмотрел на меня.
Игорь посмотрел на меня.
Елена Викторовна посмотрела на меня.
Коля посмотрел на компас.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Можно — вопрос?
— Конечно, Галина Петровна!
— Какое соглашение?
— О намерениях, — сказал Сорокин. — Это — формальность. Он подпишет, что намерен рассмотреть возможность инвестиционного участия в развитии…
— Пётр Ильич, — сказала я. — Он — рыбак.
— Галина Петровна…
— Он подпишет, что намерен рассмотреть возможность поймать окуня. Вот всё, что он подпишет. И то — если Коля даст ему лунку.
— Дам, — сказал Коля. От печки.
Сорокин посмотрел на Колю. На меня. Вздохнул.
— Галина Петровна, — сказал он. Тихо. По-человечески. Без бодрости. — Вы поймите. Район — умирает. Школу в Кочках закрыли. ФАП — закрыли. Автобус — два раза в неделю. Дорогу — десять лет не чистили, только трактором. Молодёжь — вся в Кострому. В Москву. В Дубай — как ваша. — Он помолчал. — Я шесть лет ищу хоть кого-нибудь. Хоть одного. Кто вложит рубль. Хоть рубль. И вот — шейх. Из Эмиратов. Едет. Сам. К нам. Галина Петровна. Ну хоть — посмотреть. Хоть — показать. Вдруг.
Я смотрела на Сорокина.
На его пальто. Старое, если присмотреться. Локти — протёрты. На папку — облупленную. На шапку — кроличью.
Я этого мужика лечила, когда ему было двенадцать. От ангины. Он плакал, когда я ему горло смазывала. Мама его держала.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Оркестра — не надо.
Сорокин сник.
— Кортежа — не надо. Растяжки — тем более. Он — не шейх. Он испугается. У него сердце. Ему семьдесят три.
Сорокин кивнул. Молча.
— А дорогу, — сказала я, — почистите.
Сорокин поднял голову.
— Дорогу?
— От трассы до Кочек. Восемь километров. Он — с поезда. Старый человек. Если по сугробам — растрясёт. А он нам ещё нужен. Живой.
Сорокин посмотрел на меня.
— Почищу, — сказал он.
— И фонари, — сказала я. — У клуба. Три штуки. Не горят — четыре года.
— Почищу. Починю.
— И — ещё.
— Что?
— Если он сам захочет — с телевидением поговорить, — сказала я, — пусть. Сам. Без программы. А не захочет — не трогайте.
Сорокин подумал.
Протянул руку.
Я пожала. Мукой. Он не заметил.
— Договорились, — сказал Сорокин.
* * *
Дорогу почистили в пятницу.
Грейдер пришёл. Жёлтый. Огромный. С мигалкой. Первый раз за десять лет. Вся деревня вышла смотреть. Шишкин снимал на телефон. Митрич шёл за грейдером метров сто и что-то кричал водителю — я думаю, предлагал налить.
Фонари у клуба починили в субботу. Все три. Загорелись — жёлтым, тёплым.
Бабка Нюра постояла под фонарём. Подняла голову. Сказала:
— Ох, Галка. Шейх ещё не приехал — а уже свет дали. Что ж будет, когда приедет?
Я не знала.
Я тогда ещё ничего не знала.
* * *
Светочка с Лёшей приехали двадцать седьмого.
Вечером. На Серёгиной «Ниве» — Серёга их встречал в Костроме. По чищеной дороге. Без сугробов.
Я стояла на крыльце. В платке. В шубе. Ждала. С пяти часов. Было семь.
Фары.
«Нива» остановилась у ворот.
Дверь открылась.
Лёша вылез первым. Высокий. В пуховике. С бородой — короткой, тёмной, с сединой. Обошёл машину. Открыл заднюю дверь. Подал руку.
Светочка вылезла.
Медленно. Осторожно. Держась за Лёшу. В пуховике — нараспашку, не сходится уже. В шапке. Живот — вперёд.
Встала. На снег. На наш снег. Кочкинский.
Подняла голову.
Посмотрела на дом. На крыльцо. На меня.
— Мам, — сказала Светочка.
Я сбежала с крыльца.
Не помню как. Без валенок — потом Лёша сказал. В тапках. По снегу.
Обняла.
Осторожно. Сбоку. Чтобы живот не задеть.
Живот — толкнулся.
Я — почувствовала. Через пуховик. Через шубу. Через всё.
Толкнулся. Маленький. Николай.
— Он тебя узнал, — сказала Светочка. В плечо мне. — Мам. Он тебя узнал.
Я ничего не сказала.
Я не могла.
* * *
Лёша подошёл.
Обнял нас — обеих. Сверху. Как медведь. Он у нас — бывший подводник. Двенадцать лет на лодке. Он обнимает так, будто сейчас будет погружение.
— Здравствуй, мама, — сказал Лёша.
— Здравствуй, Лёшенька.
— А батя где?
Я обернулась.
Коля стоял — у сарая. У трактора. В тулупе. Смотрел.
Не подходил.
Коля никогда не подходит первым. Он ждёт. Пока все наобнимаются. Пока все наплачутся. Пока все скажут всё, что хотели. А потом подходит — и говорит одно слово.
Лёша отпустил нас.
Пошёл к Коле.
Через двор. По снегу.
Остановился перед ним.
Они постояли.
Два мужика. Один — метр девяносто, с усами. Другой — метр девяносто два, с бородой. В тулупе и в пуховике. У синего трактора. Под фонарём.
— Батя, — сказал Лёша.
— Ну, — сказал Коля.
И — протянул руку.
Лёша — пожал.
Потом — Коля дёрнул его за руку. К себе. И обнял. Одной рукой. Коротко. Хлопнул по спине. Два раза.
Отпустил.
— Баню, — сказал Коля. — Протопил.
— Ну, — сказал Лёша.
И они пошли — в баню.
Вдвоём. Не оглядываясь.
А мы со Светочкой стояли посреди двора. В снегу. Я — в тапках.
— Мам, — сказала Светочка. — Они что, даже чемоданы не взяли?
— Не взяли.
— А ужин?
— После бани.
Светочка посмотрела на баню. На дым из трубы. На свет в окошке.
Засмеялась.
— Мам. Это — мой муж. Мой. Я его три месяца назад замуж взяла. А он — с папой в баню. Сразу.
— Это значит — свой, — сказала я.
Светочка перестала смеяться.
Посмотрела на меня.
— Да, — сказала она. — Свой.
* * *
А ночью я не спала.
Лежала. На кровати. Последнюю ночь — на кровати. Послезавтра — на печь. С Колей. С его ногами наружу.
Коля спал. Рядом. Тихо. Он всегда спит тихо. Как трактор на холостом ходу.
За стенкой — Светочка с Лёшей. Шептались. Потом — затихли.
За другой стенкой, в хлеву, — Борька. Вздохнул. Тяжело. Как человек, которого скоро переведут к Шишкиным.
Я лежала и думала.
Послезавтра — Абу Хамад.
В Кочках.
В валенках.
Человек, который не видел снега. Который прыгал в море за жемчугом, когда ему было двенадцать. Который сорок лет ловил рыбу с причала. Который назвал меня «шейхой» — в шутку, а получилось — всерьёз. Который отдал мне последнюю отцовскую жемчужину.
Она у меня — здесь. В лифчике. В кармашке. Там у меня самое надёжное место. Туда даже фашист не полезет. Так ещё бабушка моя говорила. В войну.
Я потрогала. Через рубашку.
Жемчужина — на месте. Маленькая. Тёплая.
Я подумала — а вдруг ему у нас не понравится?
Вдруг — холодно. Вдруг — темно. Вдруг — туалет на улице, хоть и перенесённый. Вдруг — Митрич нальёт. Вдруг — Сорокин с телевидением. Вдруг — Борька вернётся.
Вдруг он посмотрит на наши Кочки — шестьдесят дворов, сорок восемь жилых, трубы, сугробы, Любин магазин с одной лампочкой — и подумает: так вот как живёт шейха.
Бедно.
Я лежала и смотрела в потолок.
Коля — повернулся. Во сне. Положил руку. На меня. Тяжёлую. Тёплую. В мазуте — даже во сне.
— Галь, — сказал Коля. Сквозь сон.
— М?
— Не бойся.
Я замерла.
— Я не боюсь.
— Боишься, — сказал Коля. — Я слышу.
Он не открыл глаза.
— Ему — понравится, — сказал Коля.
— Почему ты знаешь?
Коля помолчал.
— Мне — понравилось, — сказал Коля. — У него.

