
Полная версия:
Отчислить нельзя влюбиться, или Ведьма из коммуналки
Ираида Аркадьевна увидела его на третий день. Она шла по коридору с котом Пушкиным на руках, а я как раз несла Полтинника на кухню — показать ему окно. Ираида Аркадьевна остановилась. Пушкин у неё на руках прижал уши и сделал морду, как у тигра на охоте.
Ираида Аркадьевна посмотрела на канарейку.
Долго.
Потом на меня.
— Птица, — сказала она.
— Птица, — согласилась я. — Временно. Пока не найду ей хозяев.
— Ну-ну, — сказала Ираида Аркадьевна.
И пошла дальше. А я стояла в коридоре и думала, что за год ни разу не слышала у неё такого голоса. Она сказала «ну-ну» так, как говорят люди, которые что-то давным-давно потеряли — и вдруг увидели это на чужом подоконнике.
* * *
Первые две недели я пыталась колдовать.
Не смейтесь.
Ну то есть смейтесь — мне это даже полезно. Но я правда пыталась. Каждый день. Я сидела на кровати по-турецки, клала перед собой рубль и пыталась заставить его сделать что-нибудь, чего он не умеет.
Сначала я старалась думать о грустном. Как Кранц сказал. «То, о чём вы стараетесь не думать». Я честно думала о грустном. О глобальном потеплении. О бездомных собаках. О том, что пышки подорожали до сорока пяти рублей.
Рубль лежал.
О бабушке я не думала. Это я сразу решила. Это — нет.
Потом я пробовала смеяться. Включала себе мемы. Смотрела «Ширли-мырли». Читала комментарии под постами городской администрации про ремонт Невского. Иногда — получалось. Один раз рубль подпрыгнул и упал решкой вверх. Один раз — покраснел. Один раз — когда Даня за стенкой орал в стрим «Мама, я в топ-один вышел!», а потом выяснилось, что он вышел в топ-один по количеству смертей за матч, — рубль превратился в шоколадную медаль. Я её съела. Было вкусно.
Но я не могла сделать это по заказу. Ни разу. Как только я садилась и говорила себе: «Так, Варвара, сейчас ты засмеёшься и колдуешь», — смех пропадал. Как кот, которого зовёшь.
Кранц был прав. Из лужи воды не наберёшь.
От этого было обидно. Не за себя даже — за лужу.
* * *
На пятнадцатый день я сдалась и начала искать в интернете.
«Институт практической теургии» — ничего. Ну, то есть статьи про неоплатоников, про Ямвлиха, про «Халдейские оракулы», какой-то форум эзотериков, где женщина с аватаркой в виде единорога продавала «заряженные на любовь» свечи по три тысячи девятьсот.
«Восьмой мост Петербург» — ничего. Девятнадцать статей про то, сколько в Петербурге мостов, туристический сайт с подборкой «8 самых красивых мостов Петербурга» (Восьмого среди них не было, был Банковский, со львами) и один пост на «Пикабу» от две тысячи шестнадцатого года. Пост назывался «Видел мост, которого нет. Я псих?». Автор писал, что три ночи подряд видел между Дворцовым и Благовещенским «какой-то мост с жёлтыми фонарями». Под постом было двести комментариев. Сто девяносто девять — шутки про то, что надо меньше пить. А один — от пользователя с ником «kustar_spb»:
«Не псих. Пиши в личку».
Аккаунт был удалён. Автор поста — тоже.
Я сидела над этим комментарием полчаса.
Kustar. Кустарь.
Это слово я знала. На филфаке у нас был спецкурс по социолектам — про то, как разные группы людей говорят. Кустарь — это ремесленник-одиночка. Без фабрики, без цеха, без диплома. Делает всё сам, своими руками, на коленке.
Я набрала в поиске телеграма «кустарь».
Двести каналов. Кустарные мастерские, кустарная мебель, кустарный сыр, кустарное мыло. Я пролистала сорок. Потом пятьдесят. Потом наткнулась на канал, который назывался «Кустарный промысел. СПб».
Тысяча триста сорок два подписчика.
Описание: «Вязание, вышивка, рукоделие. Для своих».
Посты: схемы для вязания крючком. Фотографии вышитых салфеток. Обсуждения, где купить хорошую пряжу.
Я уже хотела закрыть. А потом присмотрелась к схеме.
«Схема № 7. Узор "Ласточкин хвост". Для начинающих».
На схеме была нарисована рука. Человеческая. Правая. Пальцы сложены в странную фигуру: мизинец и безымянный — вместе, прижаты к ладони, средний — крючком, указательный — прямо, большой — оттопырен под углом. Стрелочки, цифры, подписи мелким почерком: «Угол 37°. Не 40! При 40 — петля распускается».
Я видела эту фигуру.
Две недели назад. На экзамене. Кира сложила пальцы именно так — мизинец и безымянный вместе, указательный крючком. За минуту до того, как её монета превратилась в серебряную розу.
Я подписалась на канал.
* * *
Через минуту мне пришло сообщение. От бота.
«Добро пожаловать в "Кустарный промысел"! Чтобы получить доступ к закрытому чату мастериц, ответьте на один вопрос. Сколько мостов вы видите?»
Я смотрела на экран.
Пальцы у меня дрожали.
Я написала: «8».
Бот подумал. Три точки, три точки, три точки.
«Добро пожаловать, мастерица. Четверг, 23:00. Купчино, улица Белы Куна, 16, корпус 3. Прачечная "Чистюля". Вход со двора. Стучать три раза, потом два. Принести: что-нибудь своё. Не приносить: телефон с геолокацией, сомнения, институтских».
И адрес исчез. Сам. Через десять секунд. Как в шпионском фильме.
Хорошо, что у меня хорошая память на адреса. Я ведь экскурсовод.
* * *
— Гражданка Синицына, — сказал Зиновий в четверг вечером. — Куда это ты опять?
— В кружок, — сказала я. — По рукоделию.
— Ночью.
— Ночью.
— Ты, гражданка, — сказал Зиновий, — последнее время ведёшь ночной образ жизни, несвойственный советскому человеку.
— Зиновий, я работаю ночью. Я гид на ночных экскурсиях.
— Ты две недели не работаешь, — сказал Зиновий. — Я знаю. Я слышу, как ты в пять утра не приходишь. Тебя Анатолий Степанович уволил?
— Нет. Он сказал — сдавай экзамены. Я сказала, что сдала. Он спросил — как. Я сказала — провалила. Он сказал — отдыхай неделю, малахольная. — Я вздохнула. — Я выхожу с понедельника.
— А сегодня?
— А сегодня — кружок.
Зиновий помолчал.
— Что-нибудь своё возьми, — сказал он вдруг.
Я замерла.
— Что?
— Ничего, — быстро сказал Зиновий. — Компрессор. Поёт. Иди уже.
Я посмотрела на холодильник. Холодильник гудел. Как ни в чём не бывало.
Я взяла с собой бабушкин носовой платок. Синий, в мелкий цветочек, с буквой «А». Ничего более «своего» у меня не было.
* * *
Купчино — это не Петербург.
Ну, то есть формально — Петербург. Фрунзенский район. Но если вы приедете в Купчино из центра — с его атлантами, дворцами, каналами и пышками, — вы решите, что ошиблись городом. Купчино — это бетонные коробки на девять, двенадцать и шестнадцать этажей, широкие проспекты, ветер, который дует одновременно со всех сторон, и памятник бравому солдату Швейку возле метро. Почему Швейку — никто не знает. Говорят, потому что все улицы здесь названы в честь восточноевропейских коммунистов, и Швейк хотя бы смешной.
Улица Белы Куна, дом шестнадцать, корпус три, оказался длинной серой девятиэтажкой. Во дворе — детская площадка, гаражи-ракушки и одноэтажная пристройка с вывеской «Прачечная самообслуживания "Чистюля". 24 часа». Буква «ю» не горела. Получалось «Чист…ля».
Окна пристройки были заклеены изнутри газетами. Сквозь газеты пробивался свет.
Я постучала. Три раза. Потом два.
Тишина.
Потом дверь приоткрылась на цепочку. В щели появилось лицо. Женское, лет сорока, худое, остроносое, с короткой стрижкой цвета «баклажан», с тремя серёжками в брови.
— Чего надо?
— Я… мастерица, — сказала я. — По вязанию.
Женщина оглядела меня. Жёлтый дождевик. Кеды. Рюкзак.
— Своё принесла?
Я достала из кармана бабушкин платок. Синий, в мелкий цветочек, с буквой «А».
Женщина посмотрела на платок. Потом на меня. Дольше, чем на платок.
— Чьё?
— Бабушкино.
— Живая?
Я помолчала.
— Нет.
Женщина кивнула. Как будто это был правильный ответ на экзамене. Сняла цепочку.
— Заходи, — сказала она. — Марфа. Ну, вообще-то Марина Олеговна, но здесь — Марфа. Сколько мостов?
— Восемь.
— Давно видишь?
— Год.
— Приглашение было?
— Было.
— Провалила?
— Провалила.
— Стирали?
— Стирали.
— Помнишь?
— Всё.
Марфа остановилась в дверях. Повернулась ко мне. Глаза у неё были зелёные, усталые, с красными прожилками, как у человека, который давно нормально не спал.
— Всё? — переспросила она. — Совсем всё?
— До последней канарейки.
— Каких ещё канареек?
— Долгая история.
Марфа смотрела на меня ещё секунду. Потом хмыкнула.
— Меня в две тысячи восьмом стирали, — сказала она. — Я помню сирень. И голос. Больше ничего. Восемнадцать лет по кусочку собираю. — Она отвернулась. — Заходи. Не стой на пороге, Чистюлю выстудишь.
* * *
В прачечной было тепло, влажно и пахло порошком «Тайд».
Вдоль стен — стиральные машины. Двадцать штук, белые, с круглыми окошками. Посередине — длинный стол, за которым обычно, наверное, складывают бельё. Пластиковые стулья. Чайник. Банка растворимого кофе. Печенье «Юбилейное». И двенадцать человек.
Кустари.
Я их потом всех узнала, по именам. Но в первый вечер они были просто — люди. Очень разные. Как на экзамене. Только без кремовых карточек.
Пожилая женщина в очках и вязаной кофте — над ноутбуком. Ноутбук был старый, толстый, с наклейкой «Windows XP». Женщина что-то набирала двумя пальцами, сосредоточенно, высунув кончик языка.
Парень лет девятнадцати в жёлтой куртке курьера «Яндекс.Еды», с огромным квадратным рюкзаком за спиной. Он держал в руках контейнер с пловом и смотрел на него, не мигая.
Девушка с бритыми висками и татуировками до локтей — она рисовала что-то маркером прямо на столе.
Мужчина лет тридцати пяти в хорошем костюме и с плохими глазами. Он сидел отдельно, в углу, и курил электронную сигарету.
Старичок с бородой, как у Толстого, в валенках — в мае.
Ещё несколько — я не запомнила.
Все подняли головы, когда мы вошли.
— Новенькая, — сказала Марфа. — Варвара. Восемь мостов, год. Была на экзамене две недели назад. Провалила. Стёрли. Помнит всё.
Тишина.
Мужчина в хорошем костюме вынул сигарету изо рта.
— Всё? — переспросил он.
— Говорит — всё.
— Так не бывает, — сказал мужчина. — Их стирание держит. Всегда. Я двадцать лет…
— Стас, — сказала Марфа. — Ты не начинай.
Стас замолчал. Посмотрел на меня с подозрением — и с чем-то ещё. С завистью, что ли.
Пожилая женщина за ноутбуком сняла очки.
— Деточка, — сказала она. — А что ты умеешь?
— Канареек, — сказала я. — Ну и шоколадную медаль. Один раз.
— Покажи.
Я так и знала.
* * *
Я не смогла.
Конечно, не смогла. Они сидели вокруг — двенадцать человек — и смотрели на меня. Ждали. А я сидела над рублём и чувствовала себя, как на экзамене. Хуже, чем на экзамене. На экзамене, по крайней мере, был Тёма.
Рубль лежал.
— Ну? — сказал Стас.
— Подождите, — сказала я. — Мне надо… настроиться.
— Медитация? — с интересом спросила татуированная девушка. — Дыхание? Мантра?
— Мне надо засмеяться, — сказала я.
Пауза.
— Чего? — сказал курьер.
— Засмеяться, — повторила я. — Я колдую, когда смеюсь.
Стас фыркнул. Громко, презрительно.
— Девочка, — сказал он. — Источник — это боль. Это все знают. Это первое, что пишет Учитель в методичке номер один. Ты где училась?
— Нигде.
— Оно и видно.
Мне стало жарко. Опять. Как на экзамене.
Марфа смотрела на меня молча. Остальные — тоже. Пожилая женщина — сочувственно. Курьер — с любопытством. Старичок в валенках, по-моему, задремал.
— Ладно, — сказала Марфа. — Не получается — не страшно. Тут у всех не получается. Зоя Павловна, покажите ей, как вы делаете.
Пожилая женщина за ноутбуком оживилась.
— Ой, деточка, — сказала она. — Иди сюда. Иди-иди. Смотри.
Я подошла.
На экране был открыт «Эксель». Таблица. Столбцы, строки, формулы. В ячейке A1 было написано: «=ЕСЛИ(ТОСКА>0;ОГОНЬ;0)».
— Я сорок лет бухгалтером, — сказала Зоя Павловна. — В «Ленэнерго». Я, деточка, всю жизнь видела мост. С девятнадцати лет. А приглашения мне не было. Не дотягиваю, значит. А в шестьдесят — муж умер. Я на пенсию вышла. И поняла, что у меня — тоска. Ох, какая тоска, деточка. И вот я тоску научилась… — Она понизила голос. — В формулы складывать.
— В формулы?
— Перстов я не умею. Пальцы не те, артрит. Слов не знаю, латынь в нашем техникуме не преподавали. А вот формулы… — Зоя Павловна погладила клавиатуру. — Формулы — это ведь тоже слово. И тоже перст. Смотри.
Она нажала «Enter».
Над чайником на столе поднялась тоненькая струйка пара. Чайник тихо зашумел. Через минуту — закипел.
Сам. Не включённый в розетку. Шнур лежал рядом, на столе.
— Вот, — гордо сказала Зоя Павловна. — Сорок лет бухгалтерии. Пригодились.
Я смотрела на чайник. Потом на «Эксель». Потом на Зою Павловну в вязаной кофте.
— Это потрясающе, — сказала я искренне.
— Ой, да брось, деточка, — сказала Зоя Павловна и порозовела. — Это я только чайник умею. И ещё вот… — Она быстро набрала: «=СУММ(A1:A12)*ВОДА». Нажала «Enter».
Ноутбук пискнул. Экран мигнул. Синий экран смерти.
Из стиральной машины номер семь брызнула вода.
— Ой, — сказала Зоя Павловна. — Опять «Виндоус» обновляется.
* * *
Дальше всё произошло быстро.
Стиральная машина номер семь затряслась. Задребезжала. Круглое окошко запотело изнутри. Внутри забурлила вода — пена, пена, пена, — и вдруг дверца распахнулась сама, и оттуда, как из пушки, выстрелило облако мыльной пены. Прямо на стол. Прямо на «Юбилейное». Прямо на Стаса в хорошем костюме.
Стас вскочил, отряхиваясь.
Машина номер восемь затряслась тоже. Потом девятая. Потом все двадцать — одна за другой, как будто кто-то пустил по ним волну. Дверцы распахивались, пена била фонтанами, вода хлестала по полу.
Кустари бросились к выходу. Курьер поднял контейнер с пловом над головой, как знамя. Татуированная девушка завизжала. Старичок в валенках проснулся, посмотрел на пену, сказал: «А, опять», — и закрыл глаза обратно.
Зоя Павловна стояла у ноутбука и колотила по клавишам.
— Ctrl-Z! — кричала она. — Ctrl-Z! Отмена! Отменяйся, зараза!
Марфа поскользнулась на мыльном полу и с размаху села в пену.
Стас — в своём хорошем костюме, по колено в пене, с электронной сигаретой, из которой шёл мыльный пузырь, — стоял посреди прачечной и смотрел на меня с таким выражением, как будто это я всё устроила.
А на голове у него, на идеально уложенных волосах, сидела пена. Огромная. Белая. Пышная. В форме — честное слово — короны.
Я засмеялась.
Ну а что мне было делать?
Я засмеялась — громко, до слёз, до икоты, сползая по мокрой стене на мокрый пол, держась за живот, — потому что Стас в короне из пены был самым смешным, что я видела с тех пор, как Тёма вывалился из шкафа.
И стиральные машины остановились.
Все двадцать. Одновременно. Как по команде.
Пена, которая летала по прачечной, замерла в воздухе. Повисела. И начала опускаться — медленно, мягко, как снег. Только по пути она… менялась. Каждый клочок пены, падая, складывался во что-то. В маленькую белую бабочку. В лебедя. В снежинку. В крошечный кораблик с парусом. В розу. В птичку.
Они кружились по прачечной — сотни белых пенных фигурок — и тихо, мягко садились на людей. На плечи, на руки, на головы.
Марфе на нос села бабочка.
Зое Павловне на очки — кораблик.
Курьеру на плов — лебедь.
Стасу — на корону — маленькая белая канарейка из пены. Посидела. Чирикнула. И лопнула. С тихим «пшш».
Тишина.
Двенадцать человек, мокрых, в пене, смотрели на меня.
Я сидела на полу у стены, икала и вытирала слёзы бабушкиным платком.
— Простите, — сказала я. — Ик. Я не нарочно.
* * *
После этого со мной дружили все.
Ну, кроме Стаса. Стас ушёл, хлопнув дверью и сказав, что «так не бывает» и что «это всё Зоины формулы». Но остальные…
Зоя Павловна налила мне чаю из самовскипевшего чайника и сунула в руку три «Юбилейных».
Курьер — его звали Гоша — предложил мне половину плова. Плов, к слову, был горячий. Хотя Гоша вёз его с Ленинского проспекта час. Оказалось, Гоша умеет держать еду горячей. Это его единственное умение. «Зато чаевые хорошие», — сказал он.
Татуированная девушка — Лёля — показала мне свои рисунки. Это были не татуировки. Это были знаки. Она видела их во сне, с детства, и рисовала на себе, чтобы не забыть. Некоторые светились в темноте.
Старичок в валенках проснулся и сказал, что его зовут Пал Палыч и что он «в этом деле с пятьдесят шестого года». Я спросила — с какого «этого». Он сказал: «А вот с этого», — и показал на пену. И опять уснул.
А Марфа села рядом со мной на мокрый пол. Вытерла нос от пены.
— Смех, — сказала она.
— Смех, — сказала я.
— Не тоска.
— Не тоска.
Марфа помолчала.
— Знаешь, — сказала она, — я восемнадцать лет пыталась колдовать на тоске. Как все. Как в методичках. Я, знаешь, сколько тоски в себе нашла? Вагон. Мать пила. Муж ушёл. Дочь в Германии, не звонит. Работаю на кассе в «Ленте». Тоски у меня — хоть ложкой ешь. А получается — чуть-чуть. Свечку зажечь. Кошку подманить. — Она невесело хмыкнула. — А ты посмеялась — и двадцать машин.
— Это случайно.
— Ага, — сказала Марфа. — Случайно. Я тебе вот что скажу, Варвара. Учитель такое любит.
— Кто такой Учитель?
Марфа посмотрела на меня.
— Методички видела? Схемы? В канале?
— Видела.
— Это его. Он их пишет. Он нас всех учит. Через канал, через чат. Мы его никогда не видели. Он всегда подписывается одной буквой. «У». — Марфа говорила тихо, почти благоговейно. — Он знает всё, Варвара. Всё, что знают в институте, — и больше. Он говорит, институт нас обманывает. Они держат магию для себя. Для избранных. С дипломами. А нам — стирание. А он говорит — магия для всех. Кто видит мост — тот имеет право.
— А почему он сам не приходит?
— Говорит — рано. Говорит — когда придёт время, он придёт. — Марфа посмотрела в окно, заклеенное газетами. — Говорит, скоро будет большая белая ночь. Самая большая. И тогда каждый из нас получит настоящий источник. Не свечку. Не чайник. Настоящий.
Мне стало неуютно. Не знаю почему. Мокрый пол, наверное. Холодно.
— А как? — спросила я.
— Не знаю, — сказала Марфа. — Он пока не говорит. — Она встала, отряхнула джинсы. — Ты приходи в следующий четверг. Обязательно. Я ему о тебе напишу.
* * *
До метро я шла через тёмные дворы.
Было поздно — первый час ночи. Купчино спало. Девятиэтажки стояли тёмными коробками, редкие окна светились жёлтым. Ветер, как всегда, дул со всех сторон одновременно.
Я шла и думала.
Двенадцать человек. Которые видят мост. Которых не пустили. Которых стёрли. Которые собирают магию по кусочку, как Марфа — свои воспоминания. Бухгалтер с «Экселем». Курьер с горячим пловом. Девочка с татуировками, которые светятся.
И я.
Я впервые за… давно… чувствовала себя не одной. Не сумасшедшей. Не «малахольной». Не «неправильным человеком».
Своей.
Это было тепло. Как чай Зои Павловны.
Телефон в кармане дождевика завибрировал.
Я достала его. Сообщение. В телеграме. От контакта без аватарки, без имени. Только одна буква.
«У».
Я остановилась посреди тёмного двора. Под фонарём. Ветер дёргал полы дождевика.
Открыла сообщение.
«Добрый вечер, Варвара Андреевна. Марфа мне всё рассказала. Пена в форме канарейки — это очаровательно. Я очень давно ждал кого-то вроде Вас. Вы не представляете, как давно.
Приходите в следующий четверг.
Мы с Вами сделаем удивительные вещи.
Ваш У.»
Я перечитала дважды.
«Марфа мне всё рассказала».
Я вышла из прачечной семь минут назад. Марфа за эти семь минут не написала ему ни слова — я видела, она мыла пол. Она даже телефон не доставала. Он лежал на столе, в пене.
Я посмотрела по сторонам.
Тёмный двор. Гаражи-ракушки. Детская площадка. Качели тихо поскрипывали на ветру.
Никого.
Только у самой земли, между гаражами, стелился туман.
Низкий. Белый. Плотный.
В мае. В Купчино. При ветре, который дул со всех сторон.
Я посмотрела на него — и он, мне показалось, посмотрел на меня.
Я быстро пошла к метро. Очень быстро. Почти побежала.
И не оглядывалась.
Глава 5. Герман. Протокол об аномалии
Я встаю в шесть.
Не в шесть ноль пять. Не «около шести». В шесть. Будильник мне не нужен уже лет десять — я просыпаюсь за минуту до того, как он зазвонил бы, и лежу эту минуту, глядя в потолок. Потолок в спальне высокий, четыре метра двадцать, с лепниной. Лепнина — виноградные гроздья. В углу над окном одна гроздь отбита. Её отбил мой прадед в тысяча девятьсот двадцать четвёртом году — пробкой от шампанского, когда узнал, что Конвенцию продлили и институт не закроют.
Потом я встаю.
Пункт первый. Душ. Холодный. Три минуты.
Пункт второй. Кофе. Чёрный. Без сахара. Турка, медная, прадедовская. Огонь — самый маленький. Ждать, пока поднимется пенка, и снять за секунду до того, как она перельётся. Это единственное, что в моей жизни требует ровно той же точности, что и перст. Мне это нравится.
Пункт третий. Окно. Английская набережная, дом пятьдесят два, третий этаж. Из окна кухни видно Неву, Васильевский остров, кран на Балтийском заводе. Утром вода серая. Вечером — тоже серая. Иногда — серебряная. Я смотрю на неё, пока пью кофе.
Пункт четвёртый. Перчатки.
Перчатки лежат на столике в прихожей. Двенадцать пар. Чёрные. Лайковые, тонкие. Шьёт их один старик на Гороховой, который шил их ещё моему деду. Я надеваю одну пару и выхожу.
В квартире — семь комнат. Я живу в двух: спальня и кабинет. В остальные не захожу. Кроме одной.
По воскресеньям я захожу в комнату в конце коридора. Вытираю пыль. Открываю окно на десять минут. Закрываю.
Сегодня — не воскресенье.
Я прохожу мимо этой двери, не замедляя шага.
Это тоже пункт. Он не записан. Но он есть.
* * *
Синицына не выходит у меня из головы.
Это непрофессионально. Я это понимаю. Я провалил кандидата, стёр ему память, отправил на набережную и закрыл протокол. Двадцать три кандидата за мою практику. Двадцать три протокола. Я не помню их лиц. Это нормально. Это гигиена.
Её лицо я помню.
Это потому, что случай нетипичный. Только поэтому. Нетипичный случай требует анализа. Я анализирую.
Факт первый. Кандидат видел Восьмой мост триста шестьдесят один день. Это много. Средний показатель — сорок два дня. Рекорд за последние сто лет — двести восемьдесят. Принадлежит мне.
Факт второй. Кандидат вызвал массовое превращение шестидесяти трёх объектов, включая объекты в соседней аудитории и во внутреннем кармане председателя комиссии. Без перста. Без слова. Без обучения.
Факт третий. Источник — смех.
На третьем факте я каждый раз останавливаюсь.
Потому что этого не может быть. Это противоречит всему, что я знаю. Всему, что знает институт. Всему, что написано за четыреста лет — Брюсом, Татищевым, Кранцем-старшим, Сперанским, Шуваловой. Источник — это глубина. Тоска — это глубина. Человек, который горюет, носит своё горе с собой всегда. Оно не кончается. Из него можно черпать бесконечно.
Смех кончается.
Смех — это поверхность. Рябь. Это то, что человек делает, чтобы не смотреть вниз.
Я знаю это по себе. Я когда-то смеялся.
Давно.
* * *
Канарейка сидит на моих перчатках.
Это я должен объяснить. Это нарушение. Я его признаю.
После экзамена я расколдовал шестьдесят две канарейки обратно в монеты. Это заняло сорок минут. Это было трудно — превращение было сделано без формулы, его нельзя было отменить формулой, пришлось разбирать каждое вручную. Как распутывать узлы, которые завязывал ребёнок. Зинаида Марковна помогала. Она плакала. Она говорила, что это всё равно что топить котят.
Шестьдесят третью я не нашёл.
Шестьдесят третья была в кармане моего пальто. Я её обнаружил в пять утра, когда вернулся в кабинет после стирания. Она выбралась из кармана, села на стол и запела.
Я попробовал её расколдовать. Сложил перст разъединения. Произнёс формулу.
Она чирикнула и клюнула меня в палец.
Я попробовал ещё раз. Тоска у меня, как говорит Зинаида Марковна, «государственного масштаба». Её хватает на мосты. На погоду. На стирание сорока человек за ночь.
На канарейку её не хватило.
Она не превращается. Она просто сидит. И поёт. По утрам, ровно в восемь, когда я прихожу в кабинет. Садится на мои перчатки — я кладу их на стол, когда работаю, — и поёт.
Я сказал ей: «Молчите».
Она замолчала. На четыре секунды. Потом запела снова.
Я не дал ей имени. Это было бы непрофессионально.
Зинаида Марковна дала. Зинаида Марковна называет её Варечкой.

