
Полная версия:
Хроники Кассандры. Эхо прошлого
Я отшатнулась, выпустив игрушку из рук, и она упала на стол, безжизненно уткнувшись своим некогда золотым рогом в холодную столешницу. Я сидела, тяжело дыша, пытаясь прогнать остатки видения и осмыслить то, что только что увидела и почувствовала. Это было не предсмертное видение, не эхо последних мгновений, это было что-то из глубокого прошлого, из самого детства. И этот единорог… он был связующим звеном. Между тем беззаботным, ясным смехом и этой внезапно нахлынувшей, всепоглощающей тьмой страха. Между жизнью и смертью. Между той маленькой, счастливой девочкой на полу и той молодой, жестоко убитой женщиной на моем столе. И я поняла, что пакет, который принесла Катя, была не просто собранием милых, но бесполезных детских вещей, она была шкатулкой с призраками, настоящим порталом в прошлое, и я, сама того не желая, только что выпустила одного из них на свободу, и теперь этот призрак будет преследовать меня, требуя ответов, которых у меня не было.
После того случая с единорогом во мне что-то окончательно и бесповоротно переключилось, какой-то внутренний предохранитель, что долгие годы удерживал мою связь с реальностью, перегорел, и теперь дверь в чужие жизни, в чужие воспоминания была распахнута настежь. Теперь я понимала, что мой дар – или проклятие, я до сих пор не могла определиться – не ограничивается лишь последними, предсмертными мгновениями. Он мог проникать глубже, в самые потаенные, самые темные уголки памяти, в те детские травмы, что были получены давным-давно и, казалось бы, надежно забыты, похоронены под слоем взросления и повседневных забот. И эта мысль была одновременно и пугающей, вселяющей леденящий душу ужас, и соблазнительной, манящей своей тайной, своим обещанием докопаться до самой сути, до корня того зла, что оборвало жизнь Анны.
Мне нужно было понять, что связывало взрослую Анну с тем единорогом на стене в парке, с тем детским страхом, который я так явственно ощутила, прикоснувшись к плюшевой игрушке. Интуиция, тупым, навязчивым, неумолимым сверлом, буравила мне мозг, подсказывая, что ответ кроется не в настоящем, не в тех нескольких часах, что предшествовали ее смерти, а где-то там, в прошлом, в том самом, общем, коллективном прошлом, о котором никто не хотел говорить, которое старались забыть, вычеркнуть из истории. И это прошлое, я чувствовала, было связано не только с ней одной.
Я решила пойти в архив. Не в тот современный, электронный, с его вычищенными, отредактированными и обезличенными записями, куда имел доступ любой сотрудник, а тот, настоящий, старый, подвальный архив, расположенный в самом низу нашего здания, где в бесконечных, уходящих в темноту стеллажах хранились бумажные, ветхие папки, пропитанные запахом пыли, времени и тысяч нераскрытых, забытых тайн. Спускаясь по скрипучей, холодной, отполированной тысячами ног лестнице, я чувствовала, как меня охватывает странное, почти мистическое чувство – будто я спускаюсь не просто в подвал, не в техническое помещение, а в самые недра памяти этого города, в то место, где он прятал свои самые темные, самые постыдные и самые страшные секреты, те, о которых не пишут в газетах и не говорят в приличном обществе.
Архив оказался именно таким, каким я его и представляла: бесконечные, похожие на друг друга ряды тяжелых, металлических стеллажей, уходящие в сырой, промозглый полумрак, заставленные серыми, одинаковыми папками, на которых белели потрескавшиеся от времени, полустертые бирки. Воздух был густым, спертым и тяжелым, пахло старыми газетами, сырой землей, плесенью и чем-то еще, горьким и неуловимым, словно запах несбывшихся надежд и невысказанных обид, накопленных за долгие годы.
Я начала свой поиск с дел о пропавших детях за последние двадцать лет. Мне казалось, что если я смогу найти хоть какую-то нить, связывающую эти, казалось бы, разрозненные случаи между собой, то можно будет выйти и на дело Анны, понять, была ли ее смерть случайной или частью чего-то большего, ужасного и системного. Я перебирала папку за папкой, и каждая из них была похожа на маленькое, заброшенное надгробие на огромной, забытой всеми могиле – короткая, сухая, казенная справка, несколько потускневших фотографий улыбающегося, счастливого ребенка, бессильные, полные отчаяния показания родственников, и затем – ничего. Пустота. Дело приостановлено за отсутствием зацепок. Дело приостановлено. Дело приостановлено.
Это словосочетание, это официальное клише, начало мерещиться мне везде, оно стало ритмом, под который работало мое сердце, оно било в виски, как молоток, символизируя полное и абсолютное поражение системы, ее неспособность защитить самых беззащитных. Я искала что-то, любую, даже самую крошечную зацепку, любую странность, которая могла бы связать эти дела между собой, выстроить их в какую-то логическую цепочку. Может, одинаковый район пропажи? Или схожий возраст? Или, может, что-то в описании внешности, какая-то особая примета? Но нет, все было разным, хаотичным, бессвязным, как будто город просто время от времени, без всякой системы и логики, поглощал своих детей, не оставляя после себя ни следов, ни объяснений, ни надежды.
Я просидела в архиве несколько часов, пока у меня не начали слипаться глаза от усталости и пыли, и не начала ныть спина, а шея – затекать от неудобной, скрюченной позы. Я перелопатила горы бумаг, пролистала сотни, если не тысячи страниц, но так и не нашла ничего, что могло бы пролить хоть какой-то, даже самый тусклый свет на смерть Анны. Казалось, я просто зря потратила время, поддавшись смутному, иррациональному порыву, очередной вспышке своего больного воображения. И все же, уходя из архива и медленно, тяжело поднимаясь по той самой, ведущей наверх лестнице, обратно к шуму, свету и суете живого мира, я не могла отделаться от навязчивого, гнетущего ощущения, что я что-то упустила, что-то очень важное, что ответ был где-то совсем рядом, буквально под рукой, просто я смотрела не в ту сторону, не под тем углом. Что все эти серые папки, все эти пропавшие, забытые дети были не разрозненными, случайными трагедиями, а частью чего-то большего, какой-то страшной, единой, чудовищной картины, которую я пока не могла разглядеть, как не может муравей разглядеть очертания сада, в котором он ползет.
Ночь после архива была самой тяжелой, самой беспокойной и самой страшной за все последнее время. Я долго ворочалась в своей постели, не в силах уснуть, перед моими закрытыми глазами проплывали лица детей с тех старых, пожелтевших фотографий, серые, безликие обложки папок, искаженное болью и ужасом лицо Анны в морге и тот самый, плюшевый единорог с его безжизненными, черными глазками-бусинками, которые, казалось, следили за мной из темноты. Когда сон все же настиг меня, он оказался не убежищем, не местом отдыха, а еще одной ловушкой, еще одним кошмаром, куда более ярким и реалистичным, чем все предыдущие.
Мне снилось, что я бегу по длинному, темному, абсолютно прямому и, казалось, бесконечному коридору. Стены вокруг были голыми, бетонными, без окон, без дверей, без каких-либо признаков жизни, и лишь где-то в самом конце, в недостижимой дали, мерцал тусклый, желтоватый, больничный свет, но он не приближался, как бы быстро я ни бежала, он оставался все таким же далеким и недоступным. Пол под ногами был липким, холодным и слегка пружинящим, а воздух – густым, спертым и тяжелым, пахло пылью, лекарствами, хлоркой и страхом, тем самым, детским, животным, первобытным страхом, который я почувствовала в видении с единорогом, страхом перед неведомым, перед тем, что прячется в темноте. И сквозь гулкий, оглушающий стук моих собственных шагов по этому зловещему полу и тяжелое, прерывистое, свистящее дыхание, я услышала его. Сначала тихий, едва различимый, как далекий писк, а потом все громче и громче, нарастая, как снежный ком, катящийся с горы. Детский плач. Не один, не два, а много, десятки, сотни детских голосов, сливающихся в один жуткий, пронзительный, разрывающий душу хор отчаяния, боли и безысходности. Они плакали где-то совсем рядом, прямо за этими холодными, бетонными стенами, я почти чувствовала их дыхание, их тепло, но я не могла их найти, не могла до них добраться, не могла их утешить, я могла только бежать по этому проклятому, бесконечному коридору, а их плач, их рыдания становились все громче, все отчаяннее, заполняя собой все пространство, давя на виски, на мозг, на самое сердце, угрожая раздавить меня, уничтожить, стереть в порошок. И тогда, сквозь этот оглушительный, леденящий кровь плач, пробился чей-то голос, не детский, а взрослый, низкий, мужской, и он произнес всего одно слово, одно имя, которое врезалось в мое сознание, как раскаленный докрасна гвоздь, оставив после себя болезненный, долго не заживающий рубец. «Стеклов».
Я проснулась. Резко, с глухим, сдавленным воплем, который застрял у меня в горле, я села на кровати, вся дрожа, как в лихорадке, и обливаясь ледяным, липким потом. Сердце колотилось с такой бешеной, нечеловеческой силой, что казалось, вот-вот разорвет грудную клетку и выпрыгнет наружу. Комната была погружена в глубокую, предрассветную тьму, за окном царила мертвая, зловещая тишина, нарушаемая лишь редкими, одинокими звуками ночного города. «Стеклов».
Это имя висело в воздухе, словно настоящий, осязаемый призрак, оно звенело в ушах, отдавалось эхом в пустой комнате. Откуда я его знаю? Я никогда не слышала его раньше, никогда не сталкивалась с ним в работе, в документах, в разговорах. Оно пришло ко мне из сна, из того самого, жуткого кошмара, но оно ощущалось настолько реальным, настолько весомым и значимым, что не могло быть просто случайной выдумкой, порождением больного, уставшего воображения. Я встала с кровати, дрожащими ногами подошла к окну и прижалась горящим лбом к холодному, успокаивающему стеклу, пытаясь унять адскую дрожь, пробивавшую все мое тело, и прояснить путаные, скачущие мысли.
Стеклов. Кто это? Жертва? Преступник? Свидетель? И какое, черт возьми, отношение эта фамилия имеет к Анне, к тому единорогу, к тем пропавшим детям из архива, к моим кошмарам? Я чувствовала, как все эти разрозненные, казалось бы, ничем не связанные кусочки – жестокая смерть Анны, детский страх, архивные папки, это незнакомое имя – начинают медленно, но неумолимо притягиваться друг к другу, как железные опилки к магниту, образуя зловещую, пугающую, пока еще неясную конструкцию, в самом центре которой, к своему ужасу, оказалась я. И я понимала, что единственный человек, который мог помочь мне сложить этот пазл, который обладал достаточными ресурсами, доступом к информации и, что самое главное, той странной, необъяснимой верой в меня, был Марк. Но чтобы попросить его о помощи, чтобы вовлечь его в этот водоворот безумия еще глубже, мне нужно было рассказать ему обо всем. О единороге из детства Анны и о том видении, что за ним последовало. О кошмаре с бесконечным коридором и детским плачем. О имени «Стеклов», пришедшем из ниоткуда. А это значило признаться, что мое безумие, мой «дар» проникает все глубже и глубже, что он уже не ограничивается лишь моментом смерти, а тянет свои ядовитые щупальца в прошлое, в сны, в самые потаенные, самые защищенные уголки чужой памяти и подсознания. И я не была уверена, что он, такой рациональный, такой твердо стоящий на земле, такой прагматичный и циничный, готов принять и это, готов поверить, что его напарница не просто «видит» смерть, но и слышит эхо прошлого.
6. Марк
Утро началось с того, что я проснулся с тяжелой, как будто налитой свинцом головой и с одним-единственным именем, вертевшимся на языке, – «Стеклов». Это имя преследовало меня всю ночь, появляясь в беспокойных, обрывистых снах, где я снова был молодым, еще не обремененным грузом неудач оперативником, стоящим перед покосившимся домом на окраине города, из которого пятнадцать лет назад никогда не вернулся ребенок. Я встал, плеснул в лицо ледяной воды, пытаясь смыть остатки кошмара и это навязчивое ощущение, что я что-то упустил, что-то важное, что было прямо передо мной, но я не разглядел, ослепленный тогда молодостью и наивной верой в то, что правда всегда лежит на поверхности. Но ощущение надвигающейся бури, тяжелое и неумолимое, не покидало меня, смешиваясь с горьким привкусом вчерашнего кофе и вечного напряжения. Что-то витало в воздухе, что-то тяжелое и нехорошее, и мой обостренный годами работы инстинкт, тот самый, что не раз спасал мне жизнь, подсказывал, что это связано с Ликой и ее одержимым, почти фанатичным расследованием, с тем, как она смотрела на меня вчера в морге – с тем смесью ужаса и надежды, которая заставляла мое давно очерствевшее сердце сжиматься.
В отделе царила привычная утренняя суета, тот особый хаос, который воцаряется перед началом рабочего дня, – звонки телефонов, гул голосов, запах свежей полиграфии и вчерашней пиццы, но сегодня ее ритм казался мне особенно нервозным, каким-то надломленным. Пока я пробирался к своему кабинету сквозь этот шумный водоворот, меня остановил Казанцев – вечный источник сплетен, двусмысленных шуток и, как ни странно, иногда действительно полезной информации, которую он, подобно губке, впитывал из всех уголков нашего учреждения.
– Слушай, Штерн, – он понизил голос до конспиративного шепота, озираясь по сторонам с преувеличенной бдительностью, словно мы были героями шпионского романа, а не сотрудниками провинциального следственного отдела. – Твоя судмедэксперт, Танатова, она в архиве с самого утра, чуть свет. Сидит там, листает старые дела о пропавших детях, те, что еще на бумаге. Выглядит… странно, словно она не в себе. Как будто не спала всю ночь, глаза горят, а сама – тень.
Его слова, произнесенные с его обычной напускной значительностью, на этот раз задели ту самую, уже и без того натянутую струну, что вибрировала во мне с самого пробуждения. Я лишь кивнул, ничего не сказав, каменным выражением лица скрывая внезапно вспыхнувшую тревогу, и прошел в свой кабинет, но долго там не задержался. Что-то гнало меня вниз, в тот сырой, пропитанный запахом прошлого подвал, где, по словам Казанцева, сидела Лика, словно отшельник, добровольно заточивший себя в склепе с призраками.
Архив встретил меня знакомым, густым запахом пыли, старых, пожелтевших бумаг и чего-то еще, горького и неуловимого – запахом времени, остановившегося на полуслове, запахом невысказанных тайн и нераскрытых дел. Я нашел ее в самом дальнем, самом темном углу, заваленную целыми баррикадами из серых папок. Она сидела под тусклой, мигающей лампой, и ее слабый свет падал на лицо Лики, подчеркивая темные, почти фиолетовые круги под глазами и болезненную, восковую бледность. Она выглядела так, будто провела здесь не несколько часов, а несколько лет, без сна и отдыха, сражаясь с демонами, обитавшими в этих стеллажах.
– Лика, – произнес я тихо, подходя так, чтобы не напугать ее, но она все равно вздрогнула, словно от прикосновения, и подняла на меня глаза. В них читалась такая глубокая, всепоглощающая усталость и такое отчаяние, что у меня сжалось сердце, и я на мгновение забыл, что хотел сказать.
– Марк, – ее голос был хриплым, сорванным, словно она долго и безутешно плакала или кричала в пустоту. – Что ты здесь делаешь?
– Мог бы спросить тебя о том же, – я прислонился к холодному, покрытому инеем конденсата металлу стеллажа, скрестив руки на груди, стараясь принять как можно более непринужденную и спокойную позу, хотя внутри все было сжато в тугой, тревожный комок. – Казанцев говорит, ты что-то ищешь. Дни напролет.
Она горько усмехнулась, и этот звук был похож на скрип ржавой двери.
– Привидений. Или правды. Иногда я уже и сама не понимаю, что из этого страшнее и что найти сложнее.
Я окинул взглядом горы дел вокруг нее. Все о пропавших детях. Десятки, сотни нераскрытых дел, каждое из которых – это оборванная жизнь, несбывшееся будущее, вечная боль для тех, кто остался.
– Нашла что-нибудь? – спросил я, и мой голос прозвучал неожиданно громко в гробовой тишине архива.
Она медленно, с видимым усилием покачала головой, и в ее глазах мелькнуло такое глубокое разочарование, что стало понятно – она возлагала на эти поиски какие-то особые, почти иррациональные надежды.
– Ничего. Сплошные тупики. Как будто… – она замолчала, уставившись куда-то в пространство перед собой, словно пытаясь разглядеть в пустоте невидимые нити.
– Как будто что? – мягко, но настойчиво подтолкнул я ее, чувствуя, что мы приближаемся к чему-то важному.
– Как будто кто-то специально все запутал. – Она посмотрела на меня, и в ее взгляде была какая-то новая, тревожная решимость, смешанная со страхом. – Марк, я должна тебе кое-что сказать. То, о чем не говорила раньше, потому что боялась, что ты подумаешь, что я окончательно спятила.
Я просто кивнул, давая ей понять, что слушаю, что я готов принять любую, даже самую невероятную информацию.
– В парке… когда я прикоснулась к Анне… я видела не только аллею и того человека, его смех, его запах. – Она сделала паузу, собираясь с духом, ее пальцы сжали край папки так, что костяшки побелели. – В конце… прямо перед тем как все закончилось… она увидела рисунок. Единорога. Детский, наивный рисунок, нарисованный на стене. Он был последним, что она увидела в своей жизни.
Слово «единорог» повисло в спертом воздухе архива, и в тот же миг в моей голове что-то щелкнуло, как будто замок на давно забытой двери внезапно открылся. Воспоминание о вчерашнем сне, о том мальчике, о его рисунке…
– Почему ты не сказала раньше? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно и нейтрально, хотя внутри все перевернулось.
– Потому что это звучит как бред! – в ее голосе снова зазвенели те самые, истерические нотки, что были в морге. – Темные аллеи, бархатные голоса – это еще куда ни шло, это хоть как-то укладывается в рамки реальности. Но единороги? Детские рисунки? Кто, скажи на милость, поверит в такую чушь? Ты бы сам отправил меня в психушку.
– Я поверил бы, – сказал я просто, глядя ей прямо в глаза. – Потому что это не просто рисунок. Это символ. А символы, Лика, – это самые надежные улики. Потому что их не спрячешь и не уничтожишь до конца. Они, как призраки, всегда всплывают. Как этот твой единорог.
Она смотрела на меня с изумлением, словно я только что признался, что верю в сказки или общаюсь с духами, и в этот момент я понял, что мы с ней – две части одного пазла, две стороны одной медали. Она, со своим проклятым даром, видела отдельные, яркие, болезненные детали, вырванные из контекста, а я, со своим опытом и доступом к информации, видел общую, пока еще смутную картину. И где-то там, в темноте, эти части должны были сойтись, чтобы сложить ужасающую истину.
После разговора с Ликой я вернулся в свой кабинет не просто с тяжелым предчувствием, а с настоящей гнетущей уверенностью, что мы стоим на пороге чего-то огромного и страшного. Единорог. Детский рисунок. Он был не случайностью, не галлюцинацией травмированной психики, а ключом. К чему-то большему, чему-то такому, что тянулось из прошлого, как черная, ядовитая нить, связывающая, казалось бы, разрозненные события. Я запер дверь на ключ, отключил телефон и подошел к своему старому, видавшему виды сейфу, в котором, помимо служебных документов, хранились мои личные материалы по старым, нераскрытым делам. Тем самым делам, что не давали мне спать по ночам, что терзали мою совесть и заставляли снова и снова возвращаться к ним, в тщетной надежде найти ту самую, единственную зацепку.
Сердце бешено колотилось, отзываясь глухим стуком в висках, когда я поворачивал комбинацию замка и доставал оттуда ту самую, самую толстую и самую потрепанную папку – дело Артема Стеклова. Пропавший мальчик. Пятнадцать лет назад. Его лицо, улыбающееся, беззаботное, с двумя передними зубами, которые только-только сменились, смотрело на меня с пожелтевшей фотографии, и, как всегда, у меня сжалось сердце от знакомого, вечного, выгрызающего душу чувства вины. Я был молод, я был горяч и самоуверен, и я упустил что-то важное, какую-то деталь, которая, быть может, спасла бы ему жизнь.
Я начал листать дело, страницу за страницей, пролистывая знакомые, выученные наизусть протоколы, показания, справки, пока не нашел то, что искал, то, на что раньше не обращал особого внимания, считая это незначительным. Приложение к медицинской карте. Артем попал в больницу за год до своего исчезновения. Несерьезное отравление, что-то съел на улице. И там, в разделе «Психологическое состояние и дополнительные наблюдения», была приложена копия его рисунка. Он нарисовал его, когда добрая медсестра, чтобы отвлечь его, спросила, о чем он мечтает, кого хотел бы увидеть.
На листе бумаги, кривыми, неуверенными, детскими линиями, был изображен единорог. Белый, с золотым, закрученным спиралью рогом. Почти такой же, как тот, что видела Лика в своем видении, как тот, что был нарисован на стене в парке.
Я откинулся на спинку стула, и комната поплыла у меня перед глазами, поплыли стены, стол, все вокруг. Совпадение? Невозможно. Слишком много совпадений. Две жертвы. Разделенные годами. Разного пола, разного возраста, из разных социальных слоев. Но связанные одним и тем же, странным, почти мистическим символом.
Что он значил? Знак надежды в последний миг? Горькая ирония судьбы? Или… клеймо? Метка, которую ставили на тех, кого выбирали для чего-то ужасного?
Я провел ладонью по волосам, чувствуя, как по спине бегут ледяные мурашки. Лика была права. Ее видения, ее бред, ее сумасшествие – это были не признаки шизофрении или иного психического расстройства. Это был проводник. Прямо в самое сердце тьмы, в самое ядро того кошмара, что, возможно, длился уже много лет. И теперь я был там с ней. По уши. И назад пути не было.
Я сидел в полной, абсолютной темноте своего кабинета, нарушаемой лишь тусклым светом уличных фонарей, пробивающимся сквозь жалюзи, и передо мной на столе лежали два дела, два тома человеческого горя. Дело Анны Лавровой. Современное, еще с запахом типографской краской и свежей смерти. И дело Артема Стеклова. Старое, потрепанное, пропитанное запахом пыли и временем. Две папки. Две жизни. Две трагедии, которые, казалось бы, ничего не связывало.
И одна тонкая, но прочная, как стальная проволока, связующая нить – санаторий «Сосновая Роща».
Я нашел его в медицинской карте Анны. Год лечения в детстве, примерно в том же возрасте, что и Артем. И я нашел его в деле Стеклова. Он был там всего месяц, за полгода до исчезновения. Официально – лечение и реабилитация от последствий того самого отравления. Официально – все чисто, все законно.
Но чем глубже я копал, чем больше пыльных папок я перелистывал, тем больше понимал – «Сосновая Роща» была не просто санаторием, не местом для лечения и отдыха. Это было что-то другое. Информация о нем была начисто, с почти хирургической точностью, вычищена из всех официальных источников. Остались только обрывки. Слухи, передаваемые шепотом. Намеки, зашифрованные в сухих строчках отчетов.
И один из этих намеков, проскальзывавший в нескольких разных делах, вел к некому «доктору». Безымянному, безликому, призрачному. Призраку, который, судя по всему, имел привычку появляться в жизни определенных детей, а потом эти дети либо бесследно исчезали, либо умирали при странных обстоятельствах, которые старательно списывались на несчастные случаи.
Я посмотрел на фотографию Артема, на его ясные, доверчивые глаза. Его улыбка казалась мне теперь не беззаботной, а зловещей, предсмертной, улыбкой человека, который не знает, что его ждет.
Он не просто пропал, сбежал из дома, как считали некоторые. Его убрали. Холодно, расчетливо. Так же, как убрали Анну. И, я начинал бояться этого предположения, как и многих других, чьи дела пылились в архиве.
«Сосновая Роща» была не санаторием. Это была ловушка. Место, где отбирали жертв. Ферма. А единорог… единорог был их меткой, их тавром, тем знаком, который либо притягивал к ним убийцу, либо отмечал их как подходящий материал.
Я потянулся за телефоном, чтобы позвонить Лике, чтобы поделиться с ней этим ошеломляющим, ужасающим прорывом. Мой палец уже повис над кнопкой вызова. Но моя рука замерла в воздухе, будто наткнувшись на невидимую стену.
Нет. Не сейчас. Не ей.
Она и так была на грани, ее психика, и без того травмированная тем проклятым ударом тока и этим кошмарным даром, балансировала на лезвии ножа. Ее «дар» уже съедал ее изнутри, отнимал сон, покой, саму жизнь. Если я сейчас скажу ей, что ее кошмары, ее видения имеют под собой реальную, ужасающую, системную почву, что за этим единорогом стоит не метафора, не символ, а настоящий, холоднокровный, расчетливый убийца или, что еще страшнее, целая организация… это может сломать ее окончательно, столкнуть в ту пропасть, из которой уже не выбраться.
И потом, был еще один, чисто профессиональный и куда более приземленный аспект. Безопасность. Если я вовлеку ее глубже, сделаю ее полноценным соучастником этого неофициального расследования, она станет мишенью. А эти люди, кто бы они ни были, судя по всему, не шутят. Они уже убили как минимум один раз, причем сделали это настолько чисто, что мы до сих пор держались за версию о несчастном случае. Они, без сомнения, убьют и второй раз, не моргнув глазом. А Лика… она была уязвима. Слишком уязвима.



