
Полная версия:
Хроники Кассандры. Эхо прошлого
– Дело Кожевникова. Версию о несчастном случае исключаю. Работаю в направлении умышленного убийства. Есть зацепки.
В комнате повисла тишина, такая густая, что ее можно было резать ножом. Молодые опера переглянулись, в их глазах читалось недоумение и любопытство. Данилов медленно поднялся из-за стола, его лицо стало каменным.
– Какие еще зацепки, Штерн? – произнес он ледяным тоном. – Мы же вчера все обсудили. Нет никаких оснований менять версию.
– Основания есть, – парировал я, чувствуя, как по спине бегут мурашки. – Найденные при обыске материалы указывают на причастность потерпевшего к деятельности хакерской группировки «Коллектив Хаос». Есть основания полагать, что его смерть связана с этим.
Я не стал упоминать о Лике, о ее видении, это было бы самоубийством. Данилов покачал головой, его губы сложились в тонкую, неодобрительную ниточку.
– «Коллектив Хаос»? Это что за сказки? Марк, ты себя слышишь? Ты строишь версию на основе каких-то мифических группировок, о которых ты вычитал в интернете? – он обвел взглядом присутствующих, ища поддержки. – Дело закрыто. Нечего тратить время и ресурсы на эту паранойю.
Молодые опера опустили глаза, им было неловко за меня, за эту сцену, они видели, как их начальник публично отчитывает старшего коллегу, и это било по их собственным, еще не устоявшимся представлениям о справедливости. Один из них, самый юный, с пушком на щеках и горящими глазами, даже попытался что-то сказать:
– Леонид Васильевич, а если…
Но Данилов резко оборвал его:
– Молчать! Никаких «если»!
Он снова посмотрел на меня, и в его взгляде я прочитал не просто раздражение, а что-то более опасное, почти угрозу.
– Штерн, я предупреждаю в последний раз. Оставь это дело. Закрой его и займись чем-то полезным. Иначе я буду вынужден принять меры.
Он сел, демонстративно отвернувшись от меня, и продолжил планерку, как будто ничего не произошло. Я стоял, чувствуя, как жаркая волна гнева поднимается откуда-то из глубины груди, и сжимал кулаки так, что кости трещали. Молодые опера украдкой бросали на меня взгляды, полные сочувствия и любопытства, но я уже не видел их, я видел только спину Данилова и понимал, что теперь я не просто один, я – мишень. И что игра только начинается, и ставки в ней гораздо выше, чем я мог предположить. Я развернулся и вышел из кабинета, не дожидаясь окончания планерки, и за спиной у меня повисло тяжелое, невысказанное молчание, которое было красноречивее любых слов.
Я прошел в свой кабинет, захлопнул дверь и снова подошел к окну, город за стеклом был серым и безразличным, он жил своей жизнью, не подозревая о тех темных историях, что плелись в его подворотнях и кабинетах. Я достал телефон, снова посмотрел на свое сообщение к Лике, и мне вдруг страшно захотелось услышать ее голос, этот тихий, срывающийся шепот, в котором была какая-то необъяснимая сила. Но я не стал звонить, я просто стоял и смотрел на экран, и думал о том, как странно поворачивается жизнь – всего несколько дней назад я был уверен, что меня уже ничто не может удивить или задеть, а теперь я стоял здесь, сжав кулаки, и чувствовал как во мне просыпается что-то давно забытое, какая-то дикая, первобытная ярость, смешанная с азартом охотника, вышедшего на след опасного и умного зверя. И где-то там, в этом сером, дождливом городе, была она, Лика, со своим даром и своими страхами, и был он, убийца, с его бархатным смехом и холодным расчетом, и была тайна, окутанная тенями и молчанием, и я знал, что теперь мы с ней, с Ликой, связаны одной целью, одной нитью, которая могла либо спасти нас, либо окончательно уничтожить. Я потянулся за пачкой «Мальборо», достал очередную сигарету, прикурил и снова посмотрел в окно, дождь все не прекращался, и в его стуке мне слышался теперь не просто шум большого города, а чей-то торопливый, встревоженный шаг, чье-то дыхание, чей-то смех, и все это сливалось в одну большую, тревожную симфонию, которая звучала теперь только для меня.
3. Лика
Новый день не обещал ничего хорошего, он начался с раздражающего сбоя в идеально отлаженном механизме моего утра, с той самой маленькой, но такой важной детали, что выбивала из колеи и окрашивала все предстоящие часы в тревожные, серые тона. Еще утром я была вынуждена нарушить свое стабильное, отработанное годами и отточенное до совершенства будничное утро, тот священный ритуал, что отделял личное от профессионального, жизнь от смерти, ведь моим в ненормированном рабочем графике было только утро, все остальное время никоим образом не поддавалось ни тайм-менеджменту, ни элементарному контролю, сколько бы я ни пыталась выстроить хоть какие-то рамки и границы. В кофемашине неожиданно закончилось кофе, и это, казалось бы, пустяковое событие вывело меня из себя больше, чем вчерашнее видение, потому что кофе был моим якорем, моим личным ритуалом, тем немногим, что еще принадлежало только мне. На работе кофе был просто дерьмовый, жидкая бурда, отдававшая дешевой обжаркой и отчаянием, дома же методом проб и ошибок я нашла для себя идеальную марку, с глубоким, бархатистым вкусом и терпким, бодрящим ароматом, и купить ее удавалось не всегда, в маленьком магазинчике у дома она появлялась редко, потому обычно я брала про запас, создавая себе иллюзию стабильности и контроля. Запас иссяк в самый неподходящий момент, а я, занятая своими мыслями о вчерашнем случае, о том парне из гаражного кооператива, и не вспомнила вовремя пополнить его, и теперь, злая и невыспавшаяся, ввалилась в морг, чувствуя, как мир вокруг теряет свои четкие очертания, превращаясь в зыбкое, неустойчивое марево. Слава Богу, работала я, в основном, с мертвыми, и трагедия обычно случалась до моего появления на рабочем месте, мне не приходилось быть свидетелем агонии, я имела дело лишь с ее холодными, безмолвными последствиями, и в этом была своя, горькая ирония.
– Танатова, принимай! – вывел меня из ступора громкий, раскатистый бас Фролова, нашего ординатора, человека с вечно растрепанными волосами и навязчивой ухмылкой, который, казалось, получал странное удовольствие от нашей мрачной работы.
Я вздрогнула, оторвавшись от созерцания пустой кофемашины в моем сознании, и поняла, что последние пять минут просто стояла и смотрела на свой рабочий халат, висящий на крючке, вместо того чтобы переодеться и начать рабочий день.
– Свали, Фролов! Я еще не переоделась! – прорычала я, чувствуя, как раздражение пульсирует у меня в висках, горячей, колючей волной.
Он, не смущаясь, приоткрыл дверь в женскую раздевалку, его длинное лицо с хитрющими глазами появилось в проеме.
– Ты что, забыла? Врачи, они же как артисты в театре – нет ни пола, ни стеснения… – промурлыкал он, и в его голосе слышалась привычная, раздражающая донельзя игривость.
Я резко дернула халат с крючка, прикрываясь им, как щитом, хотя, конечно, никакого смущения не испытывала – за годы работы здесь действительно стирались все границы, и стеснение было непозволительной роскошью.
– Скройся, иначе твоя ординатура закончится раньше, чем ты ожидаешь, – пригрозила я ему сквозь зубы, хотя, конечно, не имела ни малейшего права влиять на его карьеру, но ему, похоже, нравилось, когда ему противостояли.
– Какая ты чопорная! – рассмеялся он, но все же отступил на шаг, засунув руки в карманы своего застиранного халата. – Увы, я сегодня не с тобой работаю. Только свеженькую привез.
– Женщина? – спокойно, уже привычно спросила я, натягивая халат и чувствуя, как тяжелая, прохладная ткань ложится на плечи, становясь второй кожей, защитой от внешнего мира.
– Девушка. Красивая, – грустно, без обычной своей ехидны, отозвался Фролов, и в его голосе вдруг прозвучала нота искреннего сожаления, что было для него так нехарактерно, что заставило меня насторожиться.
Послышался знакомый грохот изношенной тележки, скрип резиновых колес по кафелю, приглушенные голоса санитаров, шуршание плотной ткани, а затем все стихло, поглощенное гулкой, вечной тишиной морга. Я уже была полностью готова к работе, но порог в патологоанатомический зал казался мне теперь непреодолимой преградой, границей между двумя мирами, и я не решалась ее переступить. Вчерашнее видение, тот самый вихрь из чужих ощущений и предсмертного ужаса, меня не просто удивило или напугало – оно обескуражило, выбило почву из-под ног, заставило усомниться в собственном рассудке. А вдруг все повторится, и на этот раз я не выдержу, упаду в обморок прямо здесь, на глазах у того же Фролова? А если этот бред, эти обрывки чужой агонии, случайно зафиксируют на диктофон? Мысли путались, создавая плотный, тягучий ком тревоги где-то под сердцем. Кроме работы, у меня не было ничего, что могло бы удержать меня в реальности – ни семьи, ни детей, ни даже собаки. Родители, конечно, когда-то были, но погибли, и их смерть, странная, необъяснимая, окутанная тайной, которую так и не смогли раскрыть, стала тем самым толчком, что погнал меня в судмедэксперты, в это царство вечного молчания, где я пыталась найти ответы если не для себя, то для других, для тех, чьи близкие тоже остались с пустыми руками и незаживающей раной в сердце. Не могу сказать, что мне нравится моя работа. А кому его работа нравится по-настоящему? Везде есть свои подводные камни, своя грязь и рутина, более того, в дерьме ведь тоже копаются, и кто-то должен это делать. А я копаюсь в людях. В мертвых. И в их тишине пытаюсь найти хоть крупицу справедливости, или хотя бы отдушину для живых, ведь для меня правды о родителях так никто и не нашел, и эта незаживающая рана до сих пор кровоточит где-то глубоко внутри, напоминая о себе в самые неподходящие моменты.
Собравшись с духом, я все же вошла в зал. Девушка и впрямь оказалась красивой, даже сейчас, в своем безжизненном оцепенении, она сохранила следы былой, яркой привлекательности – медные, с оранжевым оттенком, густые вьющиеся волосы были растрепаны и разметались по холодному столу и ее бледной коже, прикрывая нагое тело, словно последний, стыдливый покров. Она была похожа на Еву, которую выгнали не из рая, а из самого Ада на этой грешной земле, потому что здесь, в этом холодном и бездушном месте, ей явно не было места. Веснушки, словно шоколадные капельки, были щедро разбросаны по всему ее телу, на плечах, на руках, даже на скулах, что придавало ее лицу особый, трогательный и какой-то по-детски наивный шарм. На ее лице, прекрасном и правильном, застыла маска не просто покоя, а настоящей, физической боли, исказившая тонкие черты, словно жертва умирала в настоящих муках, борясь до последнего. В сопроводительных документах, лежащих рядом на столике, стояла размашистая, уверенная подпись Штерна. Я взяла папку и пробежалась глазами по протоколу осмотра тела на месте преступления, в котором сухим, казенным языком излагались факты: «Многочисленные ссадины на коленях, локтях и лице, колотая рана в грудной клетке. Тело располагалось лицом в землю, руки вытянуты вдоль туловища. Одежда и личные вещи на месте. В сумке, найденной рядом с телом, обнаружен паспорт, кошелек, ключи и телефон. Паспорт выдан на имя Лавровой Анны Валерьевны, две тысячи первого года рождения, место рождения – Волгоград. Не замужем, детей нет. Паспорт принадлежал жертве». Дальше шла стандартная информация о прописке, месте работы и содержимом телефона, что меня не особо интересовало в данный момент. Да, оперативники обязаны включать это в протокол, и судмедэксперт, по идее, должен ознакомиться со всеми данными с места преступления, чтобы иметь полную картину. Но за годы работы у меня уже выработалась своя, особенная философия – лишняя, не относящаяся напрямую к физическому состоянию тела информация могла неожиданно вспыхнуть в моем сознании и, не дай Бог, привести к ошибочным суждениям, к предвзятости, которую я так старательно избегала. Так что я намеренно, почти машинально, знакомилась только с положением тела жертвы на месте преступления и с предварительным осмотром, проведенным операми. Мне было важно, что заметил опытный взгляд сотрудника, чтобы в случае двояких или спорных суждений я могла подкрепить свое профессиональное мнение фактами, обнаруженными на физическом местонахождении жертвы в момент гибели. Хорошо, что Штерн не глуп и опытен, судя по аккуратному и детальному протоколу, он ничего не упустил.
– Ну что ж, Анна Валерьевна, – тихо, почти шепотом, проговорила я, глядя на ее бледное лицо. – Посмотрим, что с тобой случилось. – Говорить с мертвыми было моей старой, странной привычкой, это придавало процессу хоть каплю человечности, ведь Анна уже ничего не слышала и не могла мне ответить, но мне почему-то казалось, что это важно.
Щелчок включенного диктофона прозвучал оглушительно громко в гробовой тишине зала, оповещая о начале официальной части. Я натянула стерильные перчатки, и прохладный, упругий латекс, плотно облегая кожу, вызвал новую, свежую волну страха, которая подкатила к горлу, холодной и липкой. Это привычное, ежедневное действие теперь стало для меня актом непредсказуемой опасности, порталом в чужие кошмары. Липкое, противное чувство пробежало по всему позвоночнику, заставляя меня содрогнуться, руки затряслись так, что я едва удержала скальпель, а на лбу, под краем шапочки, проступила мелкая, холодная испарина. Я закрыла глаза на секунду, сделала несколько глубоких, шумных вдохов и выдохов, пытаясь унять бешеный стук сердца в висках и привести дрожь в коленях в хоть какое-то подобие нормы. Спустя минуту, показавшуюся вечностью, неожиданно нахлынувшая паника немного отступила, оставив после себя лишь неприятную, фоновую тревогу, и я, собрав всю свою волю в кулак, все же взялась за скальпель, чувствуя его знакомый, уверенный вес в руке.
От гладкого, блестящего кафеля стен эхом отскакивали мои слова, ровные и монотонные, которые я, как автомат, произносила вслух для аудиофиксации своих наблюдений:
– Обнаружены множественные порезы и ссадины в области колен и локтей, вероятно, полученные при падении на асфальт… обширные кровоподтеки в области запястий, указывающие на возможную борьбу… обширная колотая рана в области груди, слева, ориентировочно в проекции сердца… края раны ровные, без дополнительных разрывов кожных покровов, что может свидетельствовать об одном точном ударе… – Все признаки однозначно указывали на насильственную смерть, но что было важнее – девушка не сдалась без боя, она боролась за свою жизнь до самого конца, и следы этой борьбы были запечатлены на ее теле. На нежной коже щеки виднелись мелкие, поверхностные порезы, вероятно, от удара о ветки или асфальт, точеную, высокую скулу раскрасил большой, багровый синяк, а ее веки были чуть приоткрыты, и в тусклом свете ламп мне казалось, что я вижу в этих остекленевших глазах отблеск последнего, немого вопроса. В процессе работы я на время забылась, уйдя в привычный, автоматический режим, и, оценивая степень окоченения, неосознанно, почти машинально, прикоснулась к ее тонкой, холодной коже на запястье.
И видение пришло, обрушилось не картинкой, а целым каскадом ощущений, ворвавшихся в мое сознание с такой сокрушительной силой, что я едва удержалась на ногах, схватившись обеими руками за холодный, стальной край стола, чтобы не упасть. Я брела по пустынному, спящему парку, и, судя по включенному внешнему освещению и полному отсутствию людей, было уже далеко за полночь, город затих, погрузившись в сон. Мне не было страшно, скорее, наоборот – в этот миг я чувствовала себя странно окрыленной и счастливой, я наслаждалась непривычной тишиной, теплой, почти летней погодой и мерцанием редких уличных гирлянд, что были растянуты между деревьями, создавая иллюзию какого-то сказочного, нереального пространства. В воздухе стоял густой, сладковатый аромат влажной после недавнего дождя травы, легкий, почти невесомый ветерок перебирал мои длинные, распущенные волосы, и я думала о том, как прекрасна и удивительна жизнь, полная неожиданных встреч и возможностей. Но вот мой маршрут неожиданно изменился, я, повинуясь какому-то внутреннему импульсу или чьей-то просьбе, свернула с освещенной центральной дорожки вглубь парка, на темную, узкую аллею, где фонари стояли редко и светили тускло, создавая причудливые, зыбкие и пугающие тени, в которых, казалось, пряталось что-то недоброе и живое. Я шла, и в такт моим нервным, участившимся шагам раздавался еще один, мужской, твердый и уверенный, и этот звук сначала успокаивал, а потом начал настораживать и даже пугать, потому что шаги были слишком близко, почти вплотную, и не было слышно его дыхания, только этот мерный, навязчивый, зловещий стук каблуков по асфальту, отдававшийся эхом в тишине. Пахло его одеколоном, терпким, дорогим, с явными нотками сандала и чего-то еще, химического, резкого, и этот тяжелый, удушливый запах смешивался со сладковатым, цветочным ароматом моих духов, которые я нанесла всего пару часов назад, готовясь к свиданию, к этому самому свиданию, которое теперь обернулось кромешным кошмаром. Потом он засмеялся, негромко, и его смех был низким, бархатным, вкрадчивым, как пение сирены, заманивающей корабли на скалы, и в этом смехе не было ни капли настоящей, искренней веселости, только холодная, расчетливая, хищная насмешка.
– Не бойся, – сказал он, и его голос, горячий и влажный, прозвучал прямо у моего уха, отчего по спине пробежали противные, ледяные мурашки. – Здесь красиво. И никого нет. – И в этот самый момент что-то щелкнуло внутри, какая-то древняя, спящая тварь, сидевшая в самой глубине моего подсознания, подняла голову и завыла в голос, потому что в его словах прозвучала непоправимая, окончательная, страшная правда – никого действительно не было вокруг, и он знал это, он все просчитал и подготовил, он привел меня сюда специально, и теперь мне не спастись, не убежать, не позвать на помощь.
Потом пришел настоящий, дикий, животный ужас, он впился в горло стальными когтями, перекрыл воздух, сжал сердце в ледяной, сковывающий комок, и я попыталась закричать, издать хоть какой-то звук, но из пересохшего горла вырвался лишь короткий, сдавленный, бессильный хрип. Боль, острая, жгучая, разрывающая на части, пришла следом, без всякого перехода, она пронзила грудь насквозь, выжигая изнутри все живое, все надежды и воспоминания, заставляя тело внезапно обмякнуть и медленно, очень медленно и неотвратимо поползти на холодный, шершавый и грязный асфальт. И в самые последние, ускользающие секунды, когда сознание уже уплывало в черную, беззвездную, бездонную пустоту, я увидела его. Не лицо, нет, лица я так и не разглядела, оно было скрыто глубокой тенью или, может быть, моим собственным, угасающим зрением, я увидела то, на что был направлен мой последний, затухающий взгляд, точку, в которую я смотрела, умирая. Яркий, почти кислотный, ядовитый цвет, резко и вызывающе выделяющийся на фоне всепоглощающей, густой черноты. Это был рисунок. Детский, небрежный, наивный, нарисованный мелом или яркой краской на стене какого-то обшарпанного киоска или серой трансформаторной будки, что виднелась в самом конце аллеи. Рисунок единорога. Белое, сказочное, мифическое существо с длинным, золотым, закрученным рогом, ярким кислотным хвостом всех возможных цветов, наивное и чистое, такое нелепое, несуразное и в то же время бесконечно страшное в этом месте, в этот последний миг, оно стало последним, что я увидела в своей жизни, символом невинности, растоптанной и уничтоженной, последним якорем уходящего сознания, пытающегося найти что-то светлое и доброе в кромешном, неописуемом ужасе собственной гибели.
Я резко, почти инстинктивно, отдернула руку, как от раскаленного металла, и отпрянула от стола, сердце колотилось где-то в самом горле, бешено и беспорядочно, пытаясь вырваться из грудной клетки наружу, а в ушах, предательски и отчетливо, стоял тот самый, бархатный, вкрадчивый смех, смех убийцы, который теперь, я знала, будет преследовать меня не только в ночных кошмарах, но и в самые обычные, солнечные дни. Я стояла, прислонившись спиной к холодной, неподвижной стене, и вся дрожала, как в лихорадке, мелкой, неконтролируемой дрожью, пробивавшейся из самых глубин моего существа, из тех уголков души, куда я боялась заглядывать. Мне нужно было говорить в диктофон, продолжать осмотр, фиксировать находки, но слова застревали в пересохшем горле, комом подкатывая к губам, перекрытые тем самым, солоноватым и медным вкусом чужой крови, что все еще стоял у меня во рту. Я с силой сорвала перчатки и швырнула их в ближайший бак для опасных отходов, мне нужно было немедленно выбраться отсюда, вдохнуть свежего, холодного воздуха, но дверь в коридор казалась такой далекой, недостижимой, а ноги были ватными, непослушными и подкашивались в коленях.
И тут, словно по какому-то невероятному, мистическому сигналу, дверь распахнулась, и в проеме, озаренный светом из коридора, возникла знакомая, высокая и чуть сутулая фигура в потертой, потрескавшейся от времени кожаной куртке, от которой пахло ночным дождем, дешевыми сигаретами и чем-то неуловимо родным, своим – Марк Штерн.
– Лика? – его голос, хриплый от многодневной бессонницы и вечного перенапряжения, прозвучал как гром среди ясного, пусть и воображаемого, неба. – Ты как? Я занес дополнительные бумаги по вчерашнему… Ты в порядке?
Он сделал несколько быстрых шагов вперед, его внимательный, пронзительный, все замечающий взгляд скользнул по моему лицу, задержался на дрожащих, беспомощных руках, и в его глазах, темных и усталых, я не увидела ни тени насмешки, ни раздражения, ни даже жалости, только ту самую, привычную уже, настороженную озабоченность, которая всегда заставляла мое сердце сжиматься от странного, непонятного чувства.
– Темная аллея, – прошептала я, и мой собственный голос прозвучал хрипло, чуждо и очень далеко. – Парк. Она шла с кем-то. С мужчиной. Он смеялся… У него был такой… бархатный, низкий смех. И запах… дорогого табака, смешанный с одеколоном. – Я сознательно, почти на автомате, умолчала о единороге, это последнее, прощальное видение было слишком личным, слишком абсурдным, слишком похожим на бред воспаленного сознания, я до смерти боялась, что даже он, поверивший мне однажды, не примет этого, посчитает окончательно сумасшедшей, потерявшей связь с реальностью.
Марк не произнес ни слова в ответ. Он медленно подошел к столу, на несколько секунд задержал на нем свой тяжелый, изучающий взгляд, скользнувший по безжизненному телу Анны, а потом снова обернулся ко мне, и его взгляд был таким же весомым и неспешным.
– Бархатный смех, – повторил он за мной, обдумывая каждое слово, и в его голосе я уловила какую-то странную, тревожную ноту, может быть, смутное узнавание, а может быть, просто предельную концентрацию. – И запах дорогого табака. Хорошо.
Это неожиданное, вырвавшееся у него «хорошо» прозвучало так не к месту, что я на мгновение опешила, не в силах понять его логику. Хорошо? Что в этом, в этих обрывках моих кошмаров, могло быть хорошего?
– Он сказал ей: «Здесь красиво. И никого нет». А потом… потом он ударил ее. Ножом. Прямо в грудь. – Я снова закрыла глаза, пытаясь силой воли отогнать прочь навязчивое, живое воспоминание о той, чужой, но такой реальной боли, но оно было еще слишком свежим, слишком острым и жгучим.
Марк лишь кивнул, его лицо стало сосредоточенным, он уже строил в голове планы, прокладывал маршруты, выстраивал версии, и я видела, как в его глазах загорается тот самый, давно забытый мной огонек азарта.
– Значит, это не случайный маньяк, – продолжил он, больше думая вслух, чем обращаясь ко мне, как бы приглашая меня в свой мыслительный процесс. – Они были знакомы, возможно, даже близки. Она пошла с ним добровольно, доверяла ему. Он завел ее в безлюдное, заранее выбранное место и убил. Холодно, расчетливо, без эмоций. Знакомый запах, знакомый смех… Скорее всего, кто-то из ее близкого окружения. Или кто-то, кто сумел искусно войти к ней в доверие.
Он подошел ко мне ближе, и от него, от его потертой куртки, пахло дымом, ночным холодом и влажной кожей, но этот простой, земной запах был сейчас таким родным, понятным и таким нужным среди всей этой смертной, химической вони, что витала в воздухе.
– Ты можешь… описать его еще? Может, заметила его рост? Одежду? Хоть что-нибудь, любую мелочь? – спросил он, и в его голосе не было нетерпения, только деловая, собранная настойчивость.
Я снова зажмурилась, изо всех сил пытаясь вернуться в то жуткое видение, выудить из его мутного потока еще какие-то, хоть крошечные детали, но все было смазано, как будто я смотрела на мир сквозь мутное, запотевшее и треснувшее стекло, и только самые яркие, самые болезненные моменты врезались в память с пугающей четкостью.
– Я… я не видела его лица, – с досадой призналась я, чувствуя собственную беспомощность. – Только тень. Высокий, наверное. Широкие, мощные плечи. И все… Больше ничего. – Я снова едва не проговорилась про единорога, слова уже вертелись на самом кончике языка, горячим, колючим комом, но я снова, с невероятным усилием, удержала их внутри, как будто этот нелепый, детский рисунок был моим сокровенным, личным секретом, моей личной болью и проклятием, которые я не была готова ни с кем делить, даже с ним, единственным, кто меня понимал.



