
Полная версия:
Хроники Кассандры. Эхо прошлого
– Он был… спокоен. Очень спокоен и уверен в себе. Когда это делал, – добавила я тихо, уже почти выдохом.
Марк внимательно, не отрываясь, смотрел на меня, и в его темных, усталых глазах я видела не жалость и не сочувствие, а нечто большее – странное, неподдельное уважение, будто он видел в моих кошмарах и этой дрожи не слабость, а необычное, страшное, но все же оружие, пусть и опасное для самой себя.
– Хорошо, – сказал он снова, и в этот раз это короткое слово прозвучало как военная команда, как клятва или обещание. – Это уже кое-что. Уже направление, точка приложения сил. Спасибо тебе.
Он развернулся и твердым, уверенным шагом вышел из зала, оставив меня одну в холодном, пропитанном смертью помещении, но теперь мое одиночество не было таким гнетущим и абсолютным. Оно было наполнено эхом его слов, его безоговорочной веры, и тем странным, щемящим и тревожным чувством, что мы теперь связаны этой чужой тайной, этой болью, этой опасной охотой. А где-то в большом, спящем городе бродил мужчина с бархатным смехом и дорогим одеколоном, который даже не подозревал, что его последние, лживые слова к жертве, его запах, его тень уже стали известны следователю. И что у этого следователя есть необычный, ранимый, но очень ценный партнер, который может видеть прошлое, заглядывать в самые темные его уголки. И это знание, пугающее и вселяющее тревогу, все же согревало меня изнутри, наполняя ледяную, зияющую пустоту, оставшуюся после видения, маленьким, но очень упрямым и живучим огоньком надежды.
4. Марк
Дождь за окном БМВ не утихал с прошлой ночи, его монотонный стук по металлу стал саундтреком к моим мыслям, размывая границу между сном и явью, между вчерашним кошмаром в морге и сегодняшней необходимостью действовать. Я сидел за рулем, вжимаясь в потрепанный кожзам сиденья, и чувствовал, как холодная тяжесть наливается в желудок, знакомое ощущение перед боем, когда еще не знаешь, откуда ждать удара, но уже чувствуешь его вкус на языке – металлический, как кровь. В ушах, поверх шума дождя и воя ветра, стоял голос Танатовой, тихий и надтреснутый, словно тонкое стекло, готовое рассыпаться от любого неловкого прикосновения. «Темная аллея… бархатный смех… запах одеколона…» Я прокручивал эти обрывки в голове, пытаясь выстроить из них хоть какую-то картину, но получалась лишь абстракция, пятно боли и страха, не имеющее четких контуров. Это не было доказательством. Это было ничто, дым, шепот сумасшедшей, как бы цинично ни звучало это в моей собственной голове. Но именно этот шепот заставлял мое давно очерствевшее, привыкшее ко всему сердце биться с упрямой, назойливой надеждой. Надеждой на то, что я еще не окончательно превратился в бюрократическую машину, в винтик системы, перемалывающей чужие жизни в кипы официальных бумаг.
Я свернул в сторону Центрального парка, и городская суета мгновенно сменилась гнетущей, промокшей тишиной. Парк в такую погоду был похож на гигантское, заброшенное кладбище: голые, мокрые ветви деревьев скрипели на ветру, словно кости, с промокших скамеек стекали мутные ручейки, а под ногами хлюпала коричневая каша из опавшей листвы. Я оставил машину на пустынной парковке и пошел пешком, не включая фонарь, давая глазам привыкнуть к полумраку. Мои ноги сами несли меня туда, куда нужно, будто какой-то внутренний компас, откалиброванный на человеческое горе, вел меня к эпицентру чужой трагедии. Я миновал освещенные аллеи, где тусклые фонари отбрасывали на асфальт дрожащие, желтые пятна, и углубился в лабиринт узких, неосвещенных тропинок. И вот она – та самая аллея. Та, что я искал. Узкий проход между сплошной стеной разросшегося дикого винограда и глухой кирпичной оградой какого-то старого, заброшенного здания. Воздух здесь был неподвижным и спертым, пахло влажной землей, гниющими листьями и чем-то еще, едва уловимым – может, страхом, впитавшимся в самые камни.
Я щелкнул фонариком, и яркий луч врезался в темноту, выхватывая из мрака уродливые детали: разбитую бутылку, окурок, консервную банку. Я двигался медленно, сканируя каждый сантиметр асфальта, каждую щель между плитками, каждый куст. Я искал все что угодно – обрывок ткани, потерянную сережку, пятно крови, царапину на кирпиче. Любую зацепку, которая могла бы материализовать призрачные слова Лики, превратить их во что-то осязаемое, во что-то, что можно было бы положить в пакет и приобщить к делу. Но чем дальше я заходил, тем сильнее сжималось что-то холодное внутри. Аллея была чиста. Слишком чиста. Идеально чиста. Ни единого следка, ни сора, ничего, что говорило бы о недавней борьбе, о насилии, о смерти. Это была не естественная чистота, а стерильность, наведенная чьей-то старательной, педантичной рукой. Кто-то поработал здесь, как заправский уборщик, смыв все улики вместе с дождевой водой. И эта чистота была кричащей. Она кричала о профессионализме. О расчете. О холодной, безэмоциональной жестокости. Обычный человек на моем месте усомнился бы. Решил бы, что Танатова, с ее травмой, все выдумала, что ее мозг, защищаясь, сплел этот кошмар из обрывков реальности и больного воображения. Но я не обычный человек. Я слишком долго смотрел в глаза лжецам и жертвам, чтобы не научиться читать правду на каком-то доречевом, животном уровне. А в Ликиных глазах вчера была правда. Тот дикий, немой ужас, что сковывал ее тело, та дрожь, что она не могла скрыть, – это не подделать. Она была здесь. В последние секунды жизни этой девушки. Она чувствовала ее боль. И теперь я чувствовал эхо этой боли здесь, в этой промозглой, безмолвной аллее.
Я дошел до самого конца, упершись в глухую кирпичную стену, заросшую плющом. Ловушка сработала бы идеально: один вход, ни выходов, ни глаз свидетелей. И тут луч от фонарика скользнул вбок, осветив участок стены у самого ее основания. И я замер. На шершавой, покрытой граффити и потеками поверхности кто-то нарисовал мелком. Ярким, кричаще-розовым, кислотным цветом, который резал глаз даже в этом тусклом свете. Рисунок единорога. Детский, неумелый, с кривыми ногами и слишком большим, спиралевидным рогом. Он смотрел на меня пустыми глазницами, и по моей спине пробежал ледяной, противный холод. Лика ничего не говорила про единорога. Она умолчала. Сознательно? Сочла это галлюцинацией, наваждением, не стоящим внимания? Или… или это было чем-то настолько личным, настолько ее собственным, что она не решилась этим поделиться даже со мной? Я достал телефон, руки сами собой слегка дрожали, и сделал несколько снимков. Этот нелепый, сказочный зверь в самом конце аллеи смерти казался самым жутким из всех улик, что я когда-либо видел. Он был насмешкой. Над жертвой, над нами, да над самой смертью, черт возьми. Я обернулся, окидывая взглядом всю эту идеальную, стерильную ловушку. Да, я верил Лике. Теперь я верил и в этого единорога. И, похоже, эта вера могла стоить мне куда большего, чем просто карьеры.
Возвращение в отдел было похоже на погружение в мутную, теплую воду, где тебя со всех сторон облепляют тиной бюрократии и чужими взглядами. Я прошел к себе, стараясь не встречаться глазами с коллегами, чувствуя на себе их тяжелые, полные любопытства и чего-то еще, более острого, взгляды. Новость, как всегда, разнеслась быстрее меня. Меня ждали. Кабинет начальника отдела, Леонида Васильевича Данилова, встретил меня знакомой атмосферой – запахом дорогого кофе, старой кожи и безраздельной власти. Он сидел за своим массивным, полированным до блеска столом, и его пухлое, обычно добродушное лицо было похоже на маску, вырезанную из желтого воска.
– Ну, Марк Игоревич, – начал он, не предлагая сесть, его голос был ровным, но в нем слышалась сталь. – Доложите. Что у нас с этим… несчастным случаем в парке?
Я стоял по стойке «смирно», чувствуя, как под его взглядом затекают мышцы спины. Я изложил все сухо, по делу: выезд на место, отсутствие вещественных доказательств, странная чистота аллеи, свои подозрения о том, что убийство было спланированным и умышленным. Я не упомянул Лику. Не упомянул единорога. Я говорил о профессионализме преступника, о возможной связи с жертвой.
Данилов слушал, не перебивая, его пальцы медленно барабанили по столешнице. Когда я закончил, он тяжело вздохнул, как человек, вынужденный раз за разом объяснять очевидные вещи несмышленому ребенку.
– Марк Игоревич, мы ценим вашу… проницательность, – произнес он, и в слове «проницательность» я услышал легкую, но отчетливую насмешку. – Но давайте спустимся с небес на землю. Никаких доказательств у нас нет. Ни свидетелей. Ни мотива. Есть лишь ваши… домыслы. И ощущения вашей новой напарницы. Девушки, которая, насколько мне известно, недавно пережила серьезную электротравму и, скажем так, находится в нестабильном состоянии.
– Ее «ощущения» уже один раз помогли нам, Леонид Васильевич, – парировал я, стараясь, чтобы мой голос не дрогнул. – Дело Кожевникова. Она была права.
– Случайное совпадение! – он отмахнулся, и его жест был резким, отрезающим. – Вы же сами прекрасно понимаете, что строить официальное расследование на основе каких-то… видений… это нонсенс! Более того, это опасно. Мы можем потратить время, ресурсы, испортить репутацию отдела и… – он сделал театральную паузу, – напороться на серьезные проблемы.
Вот оно. Ключевое слово. «Проблемы». Оно прозвучало не как общее предупреждение, а как конкретная, осязаемая угроза.
– Какие проблемы? – спросил я прямо, глядя ему в глаза. Мои собственные глаза, наверное, были сейчас пусты, как у мертвой рыбы. – Если есть убийца, его нужно найти. В этом и заключается наша работа.
– Наша работа – поддерживать порядок и закрывать дела, а не раскачивать лодку по сомнительным поводам! – его голос внезапно загремел, и он ударил ладонью по столу. Фарфоровая чашка подпрыгнула и зазвенела. – Дело Лавровой – это несчастный случай. Пьяный угар, падение, удар о камень. Я требую закрыть его и переключиться на другие, реальные преступления. У нас их, на минуточку, выше крыши.
Мы молча смотрели друг на друга через полированную ширину стола – он, раздувшийся от непреклонной власти, и я, ощущавший себя ледяной глыбой, которую не взять ни жаром, ни давлением. Воздух между нами сгустился, наполнившись невысказанным. За его гневом я чувствовал не просто раздражение, а страх. Кто-то или что-то его напугало. И этот страх был направлен на меня.
– А что на счет колотой раны? У меня есть основания полагать, что убийца – человек из близкого окружения жертвы, – продолжил я, игнорируя его взрыв. – Холодный, расчетливый тип. Если мы его не найдем, он убьет снова.
– Основания? – он язвительно ухмыльнулся, и его лицо исказилось гримасой презрения. – Шепот сумасшедшей бабы в морге? Это твои основания, Штерн? Я разочарован. Я думал, ты профессионал. Оказывается, ты тоже поддался этой истерии.
Красный туман застелил мне глаза. Я почувствовал, как сжимаются кулаки за спиной, и ногти впиваются в ладони.
– Я прошу дать мне время, – сквозь стиснутые зубы произнес я. – Хотя бы неделю.
– Ни одного дня! – отрезал он, и его голос стал тихим, почти шепотом, отчего стало еще страшнее. – Приказ будет на твоем столе к концу дня. Закрыть. И забыть. И если я услышу, что ты продолжаешь копать в этом направлении, я лично займусь твоим переводом на самую дальнюю, самую скучную должность, какую только смогу найти. Понятно?
В его глазах я прочитал не просто угрозу. Я прочитал приговор. Это было концом дискуссии. Концом всего, если я ослушаюсь.
– Понятно, – сказал я, и мой собственный голос прозвучал глухо, будто из соседней комнаты. – Я услышал вас более чем отчетливо.
Я развернулся и вышел, не дожидаясь формального разрешения. Дверь закрылась за мной с мягким, но окончательным щелчком. Я стоял в пустом, освещенном неоновым светом коридоре, и в висках стучала только одна мысль, ясная и четкая, как приказ: «Они боятся. Кто-то наверху боится этого дела». И это значило, что я на правильном пути. Пути, который вел прямиком в стену. Но отступать было уже некуда. Потому что где-то там была Лика со своим проклятым даром, и где-то там бродил убийца с бархатным смехом, и я, Марк Штерн, оказался единственным, кто мог соединить эти две точки в одну линию, пусть даже эта линия вела в ад.
Ночь в моем кабинете была густой, как смола, и тишина в опустевшем здании давила на уши, становясь почти осязаемой. Я запер дверь, отключил телефон и разложил перед собой на столе тонкую, пока еще, папку по делу Анны Лавровой. Все, что у меня было: протокол осмотра места происшествия, предварительная справка из морга, несколько стандартных фотографий тела, распечатки из ее паспорта и социальных сетей, и мои собственные, сделанные сегодня, снимки аллеи и того самого, розового единорога. Я начал с самого начала. С биографии. Анна Лаврова. Двадцать четыре года. Родной город – Волгоград. Переехала сюда пять лет назад, поступила в университет на филфак, закончила его, устроилась копирайтером в небольшую рекламную контору. Ни судимостей, ни связей с криминалом. Соцсети – стандартный набор девушки ее возраста и круга: фото в кафе с подругами, селфи с котиками, цитаты из Буковски и Хемингуэя, немного туристических фото с какого-то моря. Ни намека на темные тайны, на опасные знакомства, на что-либо, что могло бы привести ее на ту аллею. Я пробил родственников. Родители погибли в ДТП, когда ей было шестнадцать. Воспитывалась бабушкой, которая умерла два года назад. Полное одиночество. Идеальная жертва. Та, о которой никто не будет слишком громко кричать. Я перечитал все показания ее коллег и немногих друзей. Все как один: тихая, умная, доброжелательная. Ни врагов, ни скандалов. Слишком чисто. Слишком идеально. Как та аллея. Меня начинало тошнить от этой стерильности. Казалось, вся ее жизнь была тщательно вычищена и отполирована кем-то, кто готовил ее к чему-то. К тому, чтобы ее смерть прошла незамеченной.
Я снова взял в руки ее личное дело, листая страницу за страницей, вглядываясь в каждую строчку, в каждую печать. И вот мой взгляд, уже замыленный от усталости, упал на медицинскую карту. Вернее, на ее скан, приложенный для галочки. Обычная история: ветрянка, скарлатина, перелом руки в десять лет… И вдруг – странная запись. Пятнадцать лет назад. Девятилетняя Анна Лаврова была направлена на годичное лечение в закрытый санаторий «Сосновая Роща». Диагноз: «Посттравматическое стрессовое расстройство неуточненной этиологии». Санаторий «Сосновая Роща». Название зацепило что-то в глубине памяти, как крючок. Глухое, отдаленное место, о котором я что-то слышал, что-то читал в старых, пыльных папках, которые обычно пылятся в архиве и на которые никто не обращает внимания. Что-то связанное с детьми. Я открыл базу данных, мои пальцы застучали по клавиатуре быстрее. Информации было катастрофически мало, словно ее кто-то вычистил пылесосом. Но кое-что я нашел. Санаторий «Сосновая Роща» был закрыт семь лет назад по решению минздрава. Официальная формулировка – «оптимизация расходов и неэффективность». Но в нескольких старых, маргинальных форумах, в обрывочных свидетельствах, проскальзывали другие слухи. Говорили о нетрадиционных психологических практиках, о тестировании каких-то методик на детях, о сомнительных кураторах и высоких покровителях. И самое главное – я провел перекрестный поиск. И нашел. В двух других нераскрытых делах, которые я давно отложил в свою личную, «особую» папку, тоже мелькало это название. «Сосновая Роща». Молодой человек, пропавший без вести. Девушка, смерть которой списали на самоубийство. И везде – этот санаторий. Это не могло быть случайностью. Слишком уж странным было это место, и слишком уж странной, вылизанной была смерть Анны.
Я откинулся на спинку стула, и скрип раздался оглушительно громко в ночной тишине. Я уставился в потолок, затянутый паутиной, и чувствовал, как в голове складывается пазл. Детская травма. Закрытое учреждение. Странная, идеально чистая смерть спустя годы. И давление сверху, чтобы похоронить все это. Все это были звенья. Звенья одной цепи. Цепи, которая, я почувствовал это кожей, тянулась прямиком к моему собственному, самому большому провалу. К делу Стеклова. К тому мальчишке, которого я так и не нашел. Я потянулся к сейфу, кодовый замок щелкнул, и я достал оттуда свою старую, потрепанную записную книжку, ту самую, с заметками по делу Стеклова. Я положил ее на стол рядом с делом Лавровой. Две трагедии. Разделенные годами. Но, возможно, связанные одной, черной, толстой нитью. Я посмотрел на фотографию Анны, на ее светлые, доверчивые глаза. Она была не просто случайной жертвой. Она была ключом. Ключом к чему-то огромному, темному и страшному, что годами пряталось в тенях, прикрытое официальными бумагами и властными полномочиями. И теперь этот ключ был у меня в руках. А это означало, что я стал мишенью. Для тех, кто этот ключ хотел навсегда утопить в болоте безразличия и забвения. Я сгреб все бумаги в одну стопку, накрыл ее сверху записной книжкой и потушил свет. В голове уже зрел план. Неофициальный. Опасный. Но другого выхода у меня не было. Я поклялся себе, что найду эту черную нить, даже если мне придется сжечь дотла всю эту чертову систему, чтобы сделать это.
5. Лика
Все началось с тихого, почти неслышного стука в дверь моего кабинета – не того наглого и уверенного, каким стучатся коллеги, привыкшие к этому царству смерти как к своей второй кухне, и не того нервного, отрывистого, каким стучатся родственники погибших, ожидая от меня последних, окончательных слов, которые поставят точку в их боли или, наоборот, откроют новую пропасть отчаяния, а какого-то неуверенного, почти робкого, словно человек по ту сторону двери сам не был уверен, нужно ли ему здесь находится, не принесет ли его визит еще больше горя. Я оторвалась от экрана компьютера, где пыталась составить заключение по очередному, ничем не примечательному случаю дорожной аварии, и крикнула: «Войдите!» Дверь приоткрылась, и в проеме показалось молодое, бледное, почти прозрачное лицо с заплаканными, красными глазами и таким растерянным выражением, что у меня на мгновение перехватило дыхание, и я почувствовала знакомый, холодный укол жалости где-то глубоко внутри, в том месте, которое я давно и тщательно пыталась защитить от любых эмоций. Это была двоюродная сестра Анны, той самой Анны, чье тело все еще лежало в холодильной камере, ожидая своего часа, которую, как мне позже сообщил Марк своим лаконичным, лишенным всяких эмоций смс, он с большим трудом разыскал где-то в глухой области, куда она переехала несколько лет назад, спасаясь от чего-то или просто пытаясь начать жизнь с чистого листа.
Девушка стояла у двери, словно боялась переступить порог. Ее пальцы нервно теребили ручку старой сумки, во второй руке виднелся плотно набитый полиэтиленовый пакет.
– Простите, что отвлекаю… – ее голос был едва слышен. – Меня зовут Катя, я… двоюродная сестра Анны.
– Проходите, пожалуйста. – Я отодвинула стул. – Мне жаль о вашей утрате.
Она осторожно вошла, оглядываясь так, будто впервые видела помещение морга. Ее взгляд скользнул по металлическим шкафам, и она содрогнулась.
– Анна… давно вы с ней виделись? – спросила я, когда она наконец села.
Катя покачала головой, глядя в пол.
– Мы не так плотно общались в последние годы. Она… изменилась после смерти бабушки. Стала замкнутой.
– Как именно изменилась?
– Как будто чего-то боялась. – Катя подняла на меня глаза, и в них читалась тревога. – Всегда оглядывалась, говорила, что за ней следят. Мы думали… – она замолчала.
– Что думали? – мягко спросила я.
– Что это из-за работы. Она ведь работала с детьми, знаете. В санатории… – Катя вдруг осеклась, словно сказала лишнее.
– В каком санатории? – я наклонилась вперед.
– Не важно. – Она нервно сглотнула. – Это было давно. Еще до переезда.
– Катя, любая деталь может быть важна. – Я старалась говорить максимально спокойно. – Вы сказали, она работала с детьми?
– Да, но… она уволилась оттуда. Год назад. Говорила, что не может больше там работать. – Катя опустила голос до шепота. – Что там творится что-то не то.
– Что именно? – я и сама невольно понизила голос.
– Она никогда не говорила подробно. Только… – Катя замолчала, ее пальцы сжали край сумки так, что костяшки побелели. – Только однажды сказала, что некоторые дети там… будто не те становятся. И что за всем этим стоит какой-то «доктор».
– Какой доктор? Анна не упоминала его имя?
– Не знаю. Она боялась даже официальную должность произносить. – Катя посмотрела на меня умоляюще. – Вы же не будете это куда-то передавать? Она просила никому не говорить.
– Это может помочь найти того, кто… – я не договорила.
– Нет! – она резко встала. – Вы не понимаете. Она боялась именно их. Тех, кто связан с тем местом. Говорила, что они везде.
– Кто «они»?
– Не знаю! – в голосе Кати слышались слезы. – Она никогда не называла имен. Только говорила, что если с ней что-то случится… – она замолчала, испуганно оглянувшись.
– Что если с ней что-то случится? – я встала и подошла к ней.
– Что это не будет случайностью. – Катя вытащила из сумки маленький конверт. – Она оставила это у меня полгода назад. Сказала хранить и никому не показывать. Но теперь… – она протянула конверт дрожащей рукой.
Я взяла конверт. В нем лежала старая фотография – Анна лет десяти стояла с другими детьми перед большим зданием. На обороте было написано: «Сосновая роща, 2009».
– Что это за место? – спросила я.
– Тот самый санаторий. – Катя уже стояла у двери. – Я больше ничего не знаю. И не хочу знать. Пожалуйста… – ее голос сорвался. – Просто помогите ей упокоиться с миром. Здесь ее вещи, оставленные в родительском доме. Я думаю… знаю, что она хотела бы кремацию вместе с этим. – Катя протянула мне пакет.
Она вышла, оставив меня с фотографией и нарастающим чувством, что смерть Анны была всего лишь маленькой частью чего-то гораздо более страшного. И что таинственный «доктор» и «Сосновая роща» – ключи к разгадке, которая, возможно, стоила Анне жизни.
После того как она ушла, оставив после себя лишь слабый запах дешевых духов и тяжелое, давящее, почти физически ощутимое чувство чужой, несправедливой беды, я осталась сидеть за своим столом и смотреть на пакет, лежавший передо мной, как немой укор, как напоминание о том, что за каждым телом, что проходит через мои руки, стоит целая жизнь, полная надежд, разочарований, любви и страха. Мне не терпелось заглянуть внутрь, удовлетворить свое, отчасти профессиональное, отчасти просто человеческое любопытство, но в то же время я испытывала странное, почти суеверное сопротивление, будто прикасаясь к этим вещам, я вторгаюсь в какое-то священное, неприкосновенное пространство, в ту самую сокровенную часть жизни Анны, которая была скрыта от всех, даже от самых близких, и которая теперь навсегда умолкла.
Наконец, преодолев это странное чувство, я сняла крышку. Внутри лежало несколько потрепанных, зачитанных до дыр детских книжек с яркими, выцветшими от времени обложками, пачка старых, пожелтевших фотографий, где улыбающаяся, сияющая девочка с коричневыми веснушками и двумя тугими косичками обнимала огромного, лохматого игрушечного мишку, и на самом дне, аккуратно завернутый в желтоватую газету многолетней давности, был тот самый предмет, который заставил мое сердце на мгновение остановиться, а потом забиться с бешеной, панической скоростью. Это был плюшевый единорог. Небольшой, с белой, пожелтевшей от времени и многочисленных объятий шерстью, с золотистым, когда-то блестящим, а теперь потускневшим и погнутым рогом, и с двумя черными бусинками-глазками, которые смотрели на меня с немым, всевидящим укором, словно спрашивая, почему я до сих пор ничего не сделала, почему я позволила этому случиться.
Я осторожно, почти с благоговением, с тем чувством, с каким археологи прикасаются к древним артефактам, взяла его в руки, ощутив под пальцами колючую, пыльную шерсть и холодный, гладкий пластик крошечных копыт. И в тот же миг, едва мои пальцы коснулись игрушки, привычный мир вокруг поплыл, закружился и рухнул в бездну очередного, нежданного видения.
Я уже не была в своем кабинете, я была в маленькой, залитой солнцем комнате, оклеенной смешными обоями с розовыми зайчиками, и я была не одна – со мной на полу, посреди целого моря разбросанных игрушек, сидела другая девочка, та самая, с веснушками и косичками, та самая Анна, какой она была много лет назад, и мы обе безудержно, до слез, до боли в животе смеялись чему-то очень смешному, чему-то, что сейчас уже нельзя было вспомнить, но тогда, в тот миг, это казалось верхом счастья, самым важным и значимым событием во всей вселенной. Воздух был наполнен сладким запахом ванили и корицы, а за окном щебетали птицы, и казалось, что так будет всегда – это солнце, этот смех, эта абсолютная, ничем не омраченная безопасность. Но затем, сквозь этот беззаботный, чистый смех, как черная, ядовитая змея, проползло другое чувство – холодная, липкая, необъяснимая, иррациональная тревога. Она возникла ниоткуда, заполнив собой всю комнату невидимой, гнетущей тяжестью, и наш детский, радостный смех внезапно оборвался, сменившись звенящей, пугающей, абсолютной тишиной, а за окном вместо яркого, летнего солнца вдруг потемнело, словно набежала огромная, черная туча, и в этой внезапно наступившей тишине я услышала отдаленный, но на удивление отчетливый звук – тихий, прерывистый, безутешный детский плач.



