Читать книгу Алиби для дракона (Ева Ланская) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Алиби для дракона
Алиби для дракона
Оценить:

4

Полная версия:

Алиби для дракона

— Что ты им сказал? — спросила я.

— Что со мной всё в порядке.

— А это правда?

— Нет.

Он первый пошёл по коридору, прямой, как линейка. Стражник поспешил следом.

Фейл положил мне на плечо ладонь, тёплую даже через серую замшу.

— Дай ему время, голубушка. Мальчики с гербом не умеют просить.

— А я должна уметь?

— Нет. Ты должна уметь выжить. Иди поспи хоть часок. И поешь. Под глазами мешки, как у старой камбалы на прилавке.

Он достал из кармана жестяную коробочку, высыпал на ладонь два леденца и сунул мне в руку:

— Для нервных студентов. Я не жадный.

Развернулся и ушёл по коридору, чуть шаркая, как всякий пожилой человек, у которого болят колени. Я осталась с леденцами. Они пахли лимоном и воском.

Сунула один в рот. Кислота ударила по языку, глаза заслезились. Я прислонилась лбом к стене, камень был ледяной, и стало чуть яснее.

— Значит, коготь, — сказал строгий голос. — Значит, дракон.

— Значит, коготь. И всё.

— Или Тэйрон.

— Дура, ты же видела его лицо над трупом.

— Видела. И что? Подозреваемые тоже умеют делать лица.

Ладно. Спорить с самой собой, когда ног не чувствуешь, дело дохлое, как торговать рыбой в пост. Я выпрямилась, подтянула шарф к носу. Пальцы всё ещё пахли серебром.

И тут я заметила: что-то не так.

Не в перчатках, не в леденцах. Не в шраме Тэйрона и не в когтях. Где-то внутри. Будто из комнаты вынули одну вещь, а я не заметила какую, пока не споткнулась о пустое место.

Вчера перед сном я напевала. Тихо, в подушку, как всегда, когда на душе паршиво. Две строчки. Знала, откуда они. Чьи.

Я открыла рот. Начала:

— Течёт река…

Дальше пусто.

— Течёт… река…

Горло знало, что должно быть дальше. Язык знал. А память нет. Мелодия выскальзывала, как мокрый обмылок из рук. Отец сидел у печки с сетью на коленях, пахло дымом и мокрой шерстью, он поднимал глаза, видел меня, и губы у него шевелились. Я видела это ясно, до последней морщины. А звука не было. Ни слов, ни мотива. Будто кто-то аккуратно вырезал песню из середины, а края оставил.

Попробовала без слов, просто на «а». Вышло что-то чужое. Фальшивое, как у чужого ребёнка.

— Ильса? — спросила я себя вслух.

Никто не ответил. Внизу море с грохотом лезло на скалу и сползало обратно.

Колыбельная отца ушла. Взамен я получила тень с когтями и тридцать дней. Не слишком выгодный обмен, но и не грабёж. Я знала цену, когда соглашалась.

Цена была честной. Почти.

Глава 3. Дневник забытого

Дверь в комнату скрипнула так, будто у неё тоже выдалась бессонная ночь.

Я вошла на цыпочках. Зря: Веста спала, как сурок в январе. Лежала поперёк кровати, одетая, в синем жакете, один ботинок на ноге, второй на полу. Рыжие кудри разметались по подушке вместе с десятком шпилек. Шпильки торчали во все стороны, как иглы у ежа.

Я постояла над ней. От Весты пахло горячим бельём и щёлоком. Подол был в белёсой пыли, мокрый по кромке.

— Вернулась под утро, — сказал строгий голос. — Покрывало не примято, а она в нём спит.

— Значит, вернулась поздно.

— Значит, ночью её тут не было.

— Мало ли где она была. Девице двадцать два. Может, у неё кавалер.

— С щёлоком?

Я не ответила. Ни себе, ни ей. Подняла Вестин ботинок, поставила к стене, накрыла подругу одеялом. Она пробормотала что-то про пять фунтов масла и перевернулась на другой бок.

Вот и всё. Я никому ничего не сказала. Даже себе, до конца.

Знаете, что хуже всего в нашем ремесле? Привычка замечать. Её не выключишь, как лампу.


Комната у нас была маленькая, как ящик комода. Я обошла её глазами, пока стаскивала мокрые ботинки.

У двери — вешалка с тремя крючками. На двух Вестины жакеты, на третьем мой сюртук с нашивкой-глазом. Рукав ещё не успел просохнуть и пах морем.

У левой стены — Вестина кровать, а над ней — полка с книгами по дипломатическому этикету. Между книгами торчали вязаные носки и банка с вареньем, на которой её рукой было написано: «НЕ ТРОГАТЬ, ЭТО МАМИНО». Мамино варенье из райских яблок. Веста отдавала его только больным и влюблённым.

У правой стены — моя кровать. Тюфяк, одеяло в заплатах, в изголовье подвешена отцовская лампа. Латунная, пузатая, с вмятиной на боку, с баржи «Щука». Баржу забрали за долги, а лампу отец сунул мне в мешок, уже когда нас выставляли с причала. «Чтоб дорога была светлая, Ильска». Дорога вышла тёмная, но лампа светила исправно. Керосином от неё пахло так, как пахнет дом, которого больше нет.

Над лампой висела вышивка. Мелкие рыбки по краю, в середине кривой кораблик. Я смотрела на неё и не помнила, откуда она у меня. В дневнике было написано: «Мамина. Вышила, когда я болела корью». Строчка в дневнике. Корь тоже строчка.

Рыбку-шпильку я сняла с косы и положила на тумбочку. Медная, тёплая от головы. Мамина. Это я тоже знала только по записи.

Окно выходило на море. Стекло дребезжало в раме, на подоконнике белела полоска соли. Я легла поверх одеяла, не раздеваясь, и закрыла глаза.


Разбудил меня запах. Горячая колбаса, свежий хлеб и что-то сладкое с корицей.

Я открыла глаза. За окном стемнело. На тумбочке стояла лампа, Веста уже зажгла её, жёлтое пятно дрожало на потолке.

— Просыпайся, солнышко, — сказала Веста. — Либо ты встаёшь и ешь, либо я съем всё сама, и совесть меня не загрызёт.

Она сидела на краю моей кровати, юбка колоколом, волосы заколоты заново. На коленях у неё был поднос. На подносе чайник с отбитым носиком, бабкин, пузатый, как купчиха. Кружки, четыре толстых ломтя ржаного, копчёная колбаса, масло в бумаге и три булочки с корицей.

Я села. Живот ответил за меня, громко, как дверной колокольчик.

— Вот, — удовлетворённо сказала Веста. — Говорила же.

— Откуда колбаса?

— С кухни. Повариха Груня меня любит.

— Груня тебя любит за что?

— За красивые глаза. Ешь.

Я взяла булочку. Она была тёплая, корица пощипывала нос. Откусила. Масло потекло по пальцам. Я так давно не ела по-человечески, что чуть не заплакала над обычной булкой. Дорого стоит в Мерне такая: на неё у отца уходила дневная выручка. Теперь у отца не было выручки, да и самого отца, считай, не было.

— Ты вообще слышала? — спросила Веста. — Весь курс гудит. Говорят, тебя поставили в пару с этим. С ящерицей.

— Не говори так.

— А как? Ой, прости, с драконом. С его чешуйчатым высочеством. Вы теперь, что ли, жених и невеста?

— Мы теперь следователь и подозреваемый.

— Ага, — протянула Веста. — Самое романтичное, что бывает. Он высокий?

— Высокий.

— Красивый?

— Не мой тип.

— Как будто у тебя есть тип. — Она хихикнула и подвинула мне чайник. — Пей. Я заварила с мятой и бабкиной ромашкой, от нервов.

Налила. Пар поднялся, пахнуло лугом и немножко влажным чуланом. Я обхватила кружку обеими руками. Пальцы ломило, как всегда после чтения.

— Тебя вызвали на рассвете, да? — Веста понизила голос. — Прямо к самой Альд? А там что?

— Дали тридцать дней.

— На что?

— Найти того, кто его убил.

— Кого?

— Ленара. Ленара Дейса.

Веста застыла с булочкой у рта. Совсем на миг, как мышь, пойманная на кухне с куском сыра. Потом откусила, прожевала и сказала с набитым ртом:

— А. Ну да. Бедняга.

— Ты его знала?

— Да все его знали! — Она отмахнулась, хлебнула чая. — Красавчик, такой гладенький. Пробор как по линейке. Фейл в нём души не чаял, он у него был самый любимый. Магистр его даже на каникулы к себе звал. Я слышала.

— Фейл?

— Ага. А Ленар-то ходил в архив, в закрытый. Месяц, наверное. Девчонки с вашего факультета говорили, что он там сидел вечерами, носом в бумаги. Что-то искал. Подружки спорят что: то ли завещание богатой тётки, то ли чью-то тайну, чтобы шантажировать.

— Шантажировать, — повторила я.

— Ну, он был такой. — Веста выразительно повертела пальцами. — Скользкий. Но обаятельный!

— Ты откуда всё это знаешь?

— Ильсушка, я на дипломатии. Мы только и делаем, что сплетничаем. Нас этому учат.

Она засмеялась громко, раскатисто, на всю комнату, и ямочка на левой щеке глубоко провалилась. Я улыбнулась. Не удержалась.

Но заметила ещё кое-что.

На краю подноса, под салфеткой, лежал кошелёк. Новый, зелёный, из хорошей кожи. Туго набитый. Не тот потёртый, из которого Веста в начале месяца вытряхивала мелочь на кислый хлеб. Рядом с ним на тумбочке лежали две вишнёвые ленты и коробочка с мылом. Мыло пахло розой.

— Это откуда? — спросила я как можно небрежнее.

— Что?

— Кошелёк.

— А. — Веста метнула взгляд на подушку. — Родня прислала.

— Какая родня? У тебя пять братьев и сестёр, у отца лавка в долгах.

— Тётка Мирра. Из Корвы. Ну, у которой швейная мастерская.

— Не знала про тётку.

— Я тоже не знала, пока не прислала. — Она сунула кошелёк под подушку и преувеличенно бодро добавила: — Вот так и бывает! Живёшь бедная, а тут бац, тётка. Ешь булочку, остынет.

Я съела булочку. Не почувствовала вкуса, хотя корица была настоящая.

— Тётка Мирра, — сказал строгий голос. — Конечно.

— Не лезь, — сказала я. — Это Веста.

— Ты и про ложку так же говорила.

Про ложку я ничего не говорила. Но голос был прав в главном: от привычки замечать не отдохнёшь.


Письмо принесли ещё утром. Веста взяла его у привратника, пока я спала, и положила на тумбочку, прислонив к лампе.

Конверт был серый, влажный по краям. Печать тюремной канцелярии Мерна, тусклая, как пятак. А внутри пахло тиной.

Это я учуяла сразу, едва вскрыла. Тина, ржавчина и дешёвое мыло. Запах причала после дождя. Запах отцовских рук.

Веста деликатно отвернулась и стала разглядывать вышивку над лампой.

Почерк у отца был крупный, ломаный, будто он писал каждую букву, как узел вязал.

«Здравствуй, Ильска.

Пишу, пока дают чернила. Дают раз в неделю, по пятницам, и то если не шумишь. Я не шумлю.

Живу ничего. Кормят кашей и селёдкой. Селёдка хорошая, не то что на нашей барже. Смеёшься? Смейся. Сосед по камере говорит, ты там теперь важная барыня, в сюртуке. Я сказал, что дочка у меня следователь. Он не поверил. Ничего, скоро поверит.

Долг мой, они пишут, сто восемьдесят крон с процентами. Ты не думай, что я просил. Не просил. Это Карл всё придумал, ты же знаешь, он как вода, где ямка, туда и бежит. А ямка была в карточном столе.

Ты шарф носишь? Там у вас, наверное, дует, море рядом. Не будь дурой, замотай горло.

И ешь. Слышишь, ешь. Не как дома, когда ты по три дня на одной воде. Теперь у тебя стипендия, ты её на себя трать, а не мне в передачу. Мне ничего не надо.

Ты же у меня мужик.

Твой отец. Ирвин Варн».

Я дочитала. Сложила листок по сгибам. Руки не дрожали.

Только на последней строчке я остановилась. «Ты же у меня мужик». Так он говорил, когда мне было три, и когда мне было двенадцать, и когда пришли ростовщики. И каждый раз после этого становилось больно.

Сто восемьдесят крон. Моя стипендия за год, если не есть и не дышать. А ещё не есть я умею.

Я прижала письмо к носу. Тина, ржавчина, мыло. Нюхала, пока не запершило в горле.

— Что пишет? — осторожно спросила Веста.

— Жив. Селёдкой кормят.

— Это хорошо.

— Это очень хорошо, — сказала я. — Лучше, чем у нас с тобой, наверное.

Веста фыркнула. Потом повернулась, и лицо у неё было другое. Не весёлое, не сплетничающее. Тёплое, как нагретый солнцем камень.

— Ильсушка. Если что, я рядом.

— Знаю.

— Нет, я серьёзно. Мало ли что. Мало ли что у тебя там случится с этим твоим драконом.

— С ним ничего не случится.

— А с тобой?

Я не ответила. Допила чай. Он остыл, мята во рту казалась горькой.

— Спи, — сказала Веста, забирая поднос. — Я пойду, у меня ещё дела.

— Какие дела ночью?

— Дипломатические, — многозначительно сказала она и ушла. Дверь за ней хлопнула. Я проводила её глазами, потом посмотрела на подушку, под которой лежал новый кошелёк.

Не стала лезть. Просто запомнила.


Дневник я прятала за стенной панелью у кровати. Нужно было надавить на нижний угол, и доска отходила, как дверца в посудном шкафу. За ней пахло пылью и старой извёсткой.

Достала. Книга лежала в руке, как большой ломоть хлеба. Переплёт мне когда-то сделал отец из страниц лоции, которую пустили на растопку. Сверху клеёнка, перетянутая бечёвкой. На обложке, если присмотреться, можно было разобрать кусочек карты: «Мерн, устье, глубины». Вот и вся моя летопись. Если честно, ни мама, ни я не стали бы читать такую.

Я развязала бечёвку. Подвинула лампу. Села на пол у кровати, спиной к одеялу, колени к подбородку, потому что стол был Вестин, а на ледяных досках сидеть всё равно удобнее, чем на чужом.

Первая страница. Вторая. Почерк мой, а слова будто чужие. «Мамины руки пахли ромашкой и мукой. Мама пела на кухне, когда месила тесто». «Дядька Карл подарил мне ложку с рыбой. Я её потеряла». «Первый раз пошла на лодке одна. Страшно». В десятках строк всё одинаково: я записывала то, что у меня отнимали, чтобы не стать совсем пустой.

Половина детства. А если подсчитать, и больше.

Я перелистнула на чистое. Огрызок карандаша лежал, как всегда, за ухом. Послюнила кончик. Он горчил.

Запись первого дня была выше. Я не стала её перечитывать, просто провела большим пальцем по краю страницы. Бумага была шершавая, в неё въелись пятна воды. Ничего. Потом.

Написала:

«Второй день в академии.

Забыла колыбельную, которую пел отец.

Помню: он сидит у печки, чинит сеть. Губы шевелятся. Помню, что это было про реку. Первые слова: „Течёт река…“. Дальше нет. Совсем нет, как будто и не было.

Взамен получила тень с когтями.

Это немного, если подумать. Но колыбельная была отцовская. Он пел её тихо, чтоб никто не слышал. Только я.

Теперь я одна».

Я посмотрела на последнюю строчку. Вычеркнуть? Нет. Правда, пусть стоит.

Потом полистала вверх, до самой первой записи, где перечисляла потери. Сверила: вот дом на причале. Вот жёлтый платок. Вот привычка засыпать под мамин голос. Искала, чего не хватает. Вчерашняя ложка. Утром я читала ложку служанки ректора, маленькую, чайную. Перед чтением я знала всё. А теперь дыра, и я не знаю, где она.

Я пробежала список ещё раз. Ничего. Ни единого пробела, которым можно зацепиться.

— Что-то потеряла, а что — не знаешь, — сказал строгий голос. — Как деньги из дырявого кармана.

— Знаю. Просто пока не нашла.

— А найдёшь?

Я не ответила.

Закрыла дневник. Завязала бечёвку тем же узлом, каким завязывал отец: два оборота, петля, подтянуть. Положила за панель, прижала доску ладонью. Она щёлкнула.

Потом легла. Лампа гудела тихонько, тепло от неё шло по щеке, как от чужой ладони. Я натянула шарф до подбородка. Он колол, как всегда, и пах дымом баржевой печки и рекой. Реку я ещё помнила. Пока.

Закрыла глаза. В черноте медленно поплыли огоньки бакенов, красный, зелёный, красный. Они мигали вдали и показывали, где глубоко, а где можно сесть на мель.

Из-за стены доносился голос Весты. Она с кем-то говорила шёпотом, быстро, на лестнице. Слов я не разобрала. Только слово «подвал». А может быть, мне послышалось.

Я лежала и слушала, как море бьётся о скалу, отходит и возвращается.

Спать хотелось. Но уснула я не сразу.

Почти.

Глава 4. Ил помнит всё

Утро третьего дня началось с колокола. Он бил над крышей общежития так, будто хотел выбить из неё все черепицы.

Я села на кровати. Пальцы ломило, как после стирки в ледяной воде. Левая нога затекла под одеялом. Кровать Весты стояла нетронутой, подушка торчала горбом: кошелёк она забрала с собой.

— Дипломатические дела, — сказал строгий голос. — До рассвета.

— Не сейчас.

Умылась из кувшина. Вода была такая холодная, что заныли зубы. Заплела косу, натянула сюртук с нашивкой-глазом на рукаве. Под него шарф. Огрызок карандаша за ухо. Перчатки Фейла положила в карман: мёртвой женщины перчатки, и мне всё казалось, что носить их надо только по делу.

В коридоре пахло горячим овсом и мокрой шерстью. Студенты шли на завтрак стадом, толкались, зевали. Увидели меня — и стадо вдруг расступилось. Образовался проход, как перед нищим на ярмарке.

Шёпот полз за мной по стене. «Это она». «С драконом». «Говорят, он ей руку чуть не…» Не чуть. Ничего он мне не делал. Но кто же будет слушать.

Я дошла до лестницы. Там меня ждали.

Тэйрон стоял у перил, прислонившись плечом к колонне. Плащ на нём был всё тот же, с железной скрепкой. Под глазами тени, шрам над левой бровью казался белее обычного. От него шёл едва ощутимый жар, будто от углей, которые только что раздули. И запах: дым и что-то сухое, древесное. Кедр, наверное. Я такого никогда не нюхала, у нас на реке пахло ивой и тиной.

Домашний арест, видимо, кончился, а может, ему просто разрешили ходить на занятия под присмотром. Двое стражников в серых плащах торчали в десяти шагах и делали вид, что их тут нет.

— Опаздываешь, — сказал он.

— Колокол отбил полчаса назад.

— Вот именно.

— К рыбьей матери твой счёт времени, — буркнула я и пошла вниз. — Я в первую смену не завтракаю, когда на мне дело.

— Ты вообще завтракаешь?

— Не твоё дело.

— Моё. — Он двинулся следом, шаг в шаг. — Если упадёшь в обморок на месте преступления, мне придётся тебя нести. А у меня спина.

— Какая трогательная забота о спине.

— О своей.

Вокруг уже собирались зрители. Народ у нас на факультете любопытный: стоят у стены с булочками в руках и жуют, пока не начнётся самое интересное. Я увидела Аурела Данна. Он стоял у окна, чистенький, в сюртуке без единой складки, и смотрел на меня, как на таракана на скатерти.

— Варн, — позвал он вполголоса. — Ты уже определила, чем он тебя околдовал? Или ложки молчат?

Пара смешков. Тэйрон не повернул головы. Только чуть сузились зрачки, и у виска дрогнула жилка.

— Данн, — сказала я громко. — Ты в протоколе об изъятии давно писал, что у тебя на манжете? Соус. Третий день один и тот же. Хронология, знаешь ли, не врёт.

Смешки сменили адресата. Аурел покраснел до ушей и прикрыл манжету ладонью.

— Не лезь в чужую хронологию, — процедил он.

— Не лезь в мою, — ответила я.

Мы с Тэйроном вышли на улицу, под серое небо. Ветер с моря бил в лицо. На плацу гоняли первокурсников-боевиков, звенели деревянные мечи. Пахло мокрым песком и конским навозом.

— Это было лишнее, — сказал Тэйрон.

— Что именно?

— Заступаться.

— Я не заступалась. Я проверила гипотезу про его манжету.

Он хмыкнул. Коротко, будто кашлянул.

— Пошли. Кабинет куратора на втором этаже.

— Погоди. Сначала ты мне ответишь.

Он остановился.

— На что?

— Где ты был в два часа ночи.

— Не скажу.

— Тогда я не могу написать протокол допроса. Пустая графа. Ректор увидит пустую графу и решит, что я тебя покрываю.

— А ты?

— Что я?

— Покрываешь?

Он смотрел на меня сверху вниз. Золотые зрачки в сером утре казались чужими, как монеты на дне колодца.

— Я пытаюсь вытащить тебя из петли, дубина, — сказала я. — Хотя мне, поверь, было бы проще спать спокойно, если б это сделал ты.

— Вот. — Он наклонил голову. — Дилетантка.

— Что?

— Честный следователь не говорит «хотела бы, чтобы виновен был он». Честный следователь вообще не хочет. Он берёт то, что лежит.

Я открыла рот. И закрыла.

Горло сдавило. Не от обиды. От того, что он был прав, а я не любила, когда был прав он.

— Ладно, — сказала я. — Тогда по порядку. Цепочка хранения. Застёжка найдена у руки трупа, кем?

— Тобой же.

— Нет. Мной она была замечена. Изъял её страж Брандт, и описал в протоколе. Кто видел изъятие, кроме меня? Ты. Преподаватель Росс?

— Росса там не было.

— Значит, ты и стража. Дальше. Застёжка ушла в следственный сейф в четыре утра. Ключ от сейфа у куратора. Значит, всё, что с ней случилось до четырёх, на ответственности Брандта. После четырёх на ответственности Фейла. Теперь вопрос: когда ты в последний раз её видел на плаще?

Тэйрон молчал. Ветер трепал его плащ, железная скрепка звякнула.

— Не в первый день, — сказал он наконец. — Ты видела.

— Видела. Скрепку. Значит, потерял раньше. Когда?

— Не помню.

— Врёшь.

— Не вру. — Он поморщился. — Я не слежу за застёжкой. Её надевают, как сапоги.

— Тогда подумай. Где ты был в последние три дня до убийства? Хронология. Час за часом.

— Ты хочешь, чтобы я вспомнил всё?

— Ага. Мне, знаешь ли, нельзя, а тебе можно.

Он задумался. Лицо у него стало отстранённым, как у человека, который перебирает в уме колоду карт.

— Фехтовальный зал, — сказал он медленно. — За два дня до. Была тренировка. Я снял плащ, повесил на крюк. Потом спарринг. Потом ушёл без плаща: забыл. Вернулся через час, плащ висел. Но застёжки… — Он замолчал.

— Что?

— Я решил, что она в кармане. Не искал.

— Ты два дня ходил с плащом без застёжки и не заметил?

— Я не ходил. Я его не надевал. Надел первого числа, в Зале Присяги. Взял со стула, накинул. Там была скрепка.

— Кто положил скрепку?

— Не знаю. Слуга, наверное.

Я смотрела на него, и в голове складывались карточки. Кто-то взял застёжку в зале. Кто-то положил скрепку, чтобы он не заметил пропажи сразу. Кто-то знал, что ему придётся выйти на испытание в этом плаще.

— Ты понимаешь, что это значит? — тихо спросила я.

— Что меня подставили заранее.

— Что тебя планировали подставить. За два дня до. Значит, убийца не импровизировал.

— Или выбрал меня не потому, что я убийца, — сказал он. — А потому что я удобный.

Ветер ударил в лицо. Я прищурилась.

— Это уже ты рассуждаешь, как следователь.

— Я рассуждаю, как человек, которого вешают.


Лекционная аудитория на втором этаже была длинной, с высокими окнами. Стены обшиты тёмным дубом, скамьи подняты амфитеатром. Пахло воском и старой бумагой. На кафедре лежала стопка книг в потёртых переплётах и стояла стеклянная чернильница с гусиным пером.

Над дверью, по которой мы вошли, было высечено в камне, глубоко, с острыми краями: «ИЛ ПОМНИТ ВСЁ».

Я уже видела надпись при поступлении. Тогда она показалась мне красивой. Теперь, после ночи, где с меня сняли колыбельную, как старую рубаху, девиз смотрелся иначе. Ил-то помнит. Я нет.

Народу набилось под завязку. Весь курс, и ещё второкурсники по углам, и даже кто-то с боевого факультета затесался: узнала по плечам. Все смотрели на дверь. На нас.

Тэйрон прошёл первым. Скамьи зашуршали. Кто-то отодвинулся. Кто-то нарочито уставился в тетрадь.

Я села на свободное место у прохода. Он сел рядом. Никто не возразил. Но на нашу скамью никто больше не сел, и вокруг образовалась пустота, как вокруг больного в лазарете.

— Хорошо, — сказал он едва слышно. — Не будут мешать.

— Радуешься?

— Практично.

Дверь у кафедры открылась. Вошёл Фейл.

Он шаркал, как всегда, чуть припадая на левую ногу. Седые волосы были зачёсаны назад, борода подстрижена. Сюртук с заплаткой на локте, серые перчатки на руках. Встал за кафедрой, положил ладони на край. Обвёл нас взглядом, и вокруг глаз собрались морщинки-лучики.

— Коллеги, — сказал он. — Доброе утро. Ну что вы все такие мрачные? У нас не панихида.

Кто-то засмеялся. Напряжение чуть сползло.

— Вот и славно. Я, юные друзья, сегодня скажу вам вещь, которую вы все знаете, но, как водится, слушали вполуха. — Он вынул из кармана жестяную коробочку, открыл, кинул себе в рот леденец. По аудитории поплыл кислый лимонный дух. — Угощайтесь.

Коробочка пошла по рядам. Мне тоже передали. Я взяла один, положила на язык. Кислота ударила по щекам, свело скулы. Тэйрон взял, повертел в пальцах и отдал дальше, не попробовав.

— Итак, — продолжил Фейл. — Что такое видение? Кто скажет?

Рука Аурела взметнулась первой.

— Способность считывать след памяти с предмета.

— Верно, юноша, верно. Скучно, но верно. А что именно считывает видящий? Всё, что предмет видел?

— Нет. — Аурел чуть замешкался. — Только…

— Только последнее, — подсказал Фейл ласково. — Последнее воспоминание. Историей мы называем то, что предмет рассказывает о себе. Видящий читает именно её, и только самую свежую страницу. Что было до этого, глубже, затёрто. Ил, юные друзья, ложится слоями. Верхний слой всегда последний. Копнёшь глубже — не потому, что дар позволяет, а потому, что кто-то сам стёр верхнее.

Он замолчал. Постучал пальцем в перчатке по кафедре.

— Вот отсюда следует главное правило следователя. Если у вас на руках предмет, он рассказывает вам не «всё, что было», а «то, что было в последний раз». А если вам рассказывают иначе, значит, кто-то поработал руками.

bannerbanner