Читать книгу Тихий порог (Эдуард Сероусов) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Тихий порог
Тихий порог
Оценить:

3

Полная версия:

Тихий порог

– Отмечено. Выходим.

И тогда Чен сказал:

– Подождите.

Он сказал это не как обычно – не быстро, не возбуждённо. Тихо. Тем голосом, которым люди говорят, когда видят нечто, для чего слова ещё не изобретены.

Корсакова повернулась.

Чен смотрел не на шлюз. Чен смотрел в другую сторону – в глубину купола, туда, где бледный свет уходил в пространство, которое было одновременно тридцать метров и бесконечность. Его рука – поднятая, указательный палец вытянут – дрожала.

– Смотрите, – прошептал он.

Корсакова посмотрела. И увидела.

Далеко – или близко, расстояние здесь не имело смысла – на границе купола, там, где пространство начинало изгибаться и терять форму, стояло нечто. Не двигалось. Не приближалось. Просто – было.

Силуэт.

Почти гуманоидный. Две ноги – или две опоры, вертикальные, симметричные. Торс – вытянутый, слишком длинный для человеческого. Руки – или отростки, или что-то третье: четыре, не две, расположенные не по бокам, а по окружности туловища, как лепестки. Голова – если это была голова: удлинённая, скруглённая, без видимых черт лица. Пропорции – неправильные. Не уродливые, не пугающие – именно неправильные. Как если бы кто-то описал человека по телефону существу, которое никогда не видело людей, и существо попыталось воспроизвести описание.

Силуэт был того же цвета, что и стены. Того же тусклого, бледного оттенка. Он не отражал свет и не поглощал его. Он просто был – частью Маяка, выступом стены, формой, которая решила стать отдельной.

Тишина. Абсолютная. Корсакова слышала своё сердце – сто двадцать ударов. Слышала дыхание Рамиреса через интерком – частое, поверхностное. Слышала тихий щелчок предохранителя – Рамирес, рефлекс, палец на флешетте.

– Стволы вниз, – сказала Корсакова. Тихо. Голос – на два тона ниже. Тот голос, от которого люди слушались, потому что иначе – нельзя. – Все. Стволы вниз. Дышим.

Рамирес убрал палец с предохранителя. Медленно. Она видела, чего это ему стоило: каждая мышца его руки боролась с приказом, каждый рефлекс кричал «опасность – оружие – стрелять», и он давил эти рефлексы голой волей, одним за другим, как давят тараканов.

Силуэт не двигался. Стоял – или висел, потому что невесомость – на том же месте, на той же границе. Ждал.

– Оно… разумное? – прошептала Фриш.

– Не знаю, – сказал Чен. И впервые за весь день его голос был лишён привычного возбуждения. В нём было нечто новое. Не страх – он не был настолько прост. Не восхищение – хотя и оно тоже. Что-то глубже. Осознание масштаба. Осознание того, что мир, в котором они жили – со всеми его кораблями, станциями, войнами, политикой, – был маленьким, бесконечно маленьким, и то, что стояло перед ними, было окном в остальное.

– Не знаю, – повторил он. – Но оно ждёт.

Корсакова стояла между группой и силуэтом. Между своими людьми и неизвестным. Щит. Привычная позиция – тело между угрозой и защищаемыми. Инстинкт, который действовал быстрее мысли. Она стояла так – и чувствовала поле: мягкое, тёплое, настойчивое давление, которое говорило ей: ты не нужна здесь как щит. Ты не нужна здесь как оружие. Ты не нужна здесь как солдат.

Но она больше ничем не умела быть.

– Группа, – сказала она. Голос – ровный, контролируемый, и только она знала, чего стоил этот контроль. – Отход к шлюзу. Лицом к объекту. Медленно. Без резких движений.

Они отступали. Шаг за шагом – нет, импульс за импульсом, маневровые ранцы давали микротягу назад, к выходу, к звёздам, к знакомому. Силуэт не двигался. Не пытался следовать, не пытался остановить. Стоял. Ждал. С терпением, которое не было человеческим, потому что человеческое терпение имеет предел.

Шлюз. Космос. Звёзды. «Аргонавт» – далёкий блеск прожекторов, сто метров композита и стали, тесный, вонючий, родной. Корсакова последней пересекла порог шлюза, и диафрагма закрылась за ней – бесшумно, как открылась.

Она висела в вакууме, в пяти метрах от поверхности Маяка, и смотрела на закрывшийся шлюз. Абсолютный чёрный. Ни шва, ни контура – как будто отверстия никогда не было.

– Корсакова – «Аргонавту». Группа вышла. Все целы. Запрашиваю шлюзование.

Голос Линд в интеркоме – далёкий, чистый, человеческий:

– Принято, «Кайрос». Шлюз «Аргонавта» открыт. Ждём.

Корсакова развернулась к «Аргонавту». За спиной – Маяк. Два километра абсолютного чёрного с температурой тела и чем-то внутри, что ждало.

Впереди – корабль, экипаж, работа. Впереди – отчёт, анализ данных, планирование следующего выхода. Впереди – вопросы, на которые не было ответов, и ответы, которые были страшнее вопросов.

В интеркоме – дыхание пяти человек. Живых. Всех.

Ладно.



На борту «Аргонавта», в тесноте лаборатории, Чен снял шлем и обнаружил, что руки трясутся.

Не от страха – или не только от страха. Адреналин. Шесть часов внутри чуждой структуры, шесть часов подавленных рефлексов и обострённого восприятия – и теперь тело выбрасывало накопленное, как корабль стравливает давление через аварийный клапан. Пальцы дрожали. Колени – тоже. Он сел – привалился к переборке, пристегнулся, закрыл глаза.

За закрытыми глазами – бледный свет Маяка. Стены без теней. Фрактальные коридоры, пульсирующие, как живая ткань. И силуэт – неподвижный, терпеливый, ждущий.

– Подожди, подожди, – прошептал он. Себе. – Давай по порядку.

Порядок. Мозг Чена умел раскладывать хаос по полочкам – это было его суперспособностью, если суперспособности существовали вне комиксов. Он брал непонятное и строил модель: грубую, приблизительную, на семьдесят процентов верную – но модель. Модель давала опору. Опора давала возможность двигаться дальше.

Факт первый: Маяк – не здание. Маяк – организм. Или ведёт себя как организм. Стены реагируют на давление. Температура – температура тела. Коридоры – фрактальные, ветвящиеся, как кровеносная система. Пространство – адаптивное: меняет геометрию в ответ на присутствие. Вывод: структура не статична. Она взаимодействует с тем, что внутри неё.

Факт второй: подавляющее поле внутри – сильнее, чем на расстоянии. Значительно сильнее. Градиентное: слабое на входе, ощутимое через двести метров. По его ощущениям – практически ноль. По ощущениям Корсаковой – пять-шесть из десяти. По ощущениям Рамиреса – шесть-семь. Корреляция с уровнем агрессивной подготовки – подтверждена in vivo. Он – учёный, минимальная агрессия – минимальное воздействие. Корсакова – CQB-специалист – среднее. Рамирес – боевой ветеран с ПТСР – максимальное. Модель Чена, построенная на данных сигнала, оказалась верной. На семьдесят процентов. Или на сто.

Факт третий: навигация. GPS – бесполезен. Инерциальные системы – ненадёжны. Визуальная ориентация – скомпрометирована полем. Фрактальная геометрия + адаптивное пространство = навигационный кошмар. Единственный надёжный метод – физическая привязка: трос, маркеры, тактильный контакт. Вывод: проникновение вглубь Маяка потребует не технологий, а терпения. И верёвки.

Факт четвёртый: силуэт.

Чен открыл глаза. Терминал лаборатории – перед ним. Он потянулся, активировал экран, вызвал записи шлемовых камер. Шесть потоков – шесть точек зрения. Он синхронизировал их и нашёл момент: последние пять минут в куполе, обратный путь, и – там.

На записи Корсаковой – силуэт был чётким. Прямой, вертикальный, с четырьмя отростками-руками и удлинённой головой. Неподвижный. На записи Рамиреса – тот же силуэт, но под другим углом, и – Чен прищурился – чуть другой формы? Или это искажение линзы? На записи Фриш – похоже на запись Корсаковой. На его собственной – силуэт, и…

Чен остановил воспроизведение. Перемотал. Снова.

На его записи силуэт был ближе. На двадцать метров ближе, чем на записях остальных. Камеры синхронизированы, таймстемпы совпадают, момент – один и тот же. Но расстояние – разное. Для него – ближе.

Поле модулирует восприятие. Для каждого – по-своему.

Он сказал это в Маяке – теоретически. Теперь у него было доказательство.

Силуэт был ближе к нему. Почему? Потому что он – учёный? Потому что его мозг генерировал меньше агрессии? Потому что поле считало его… более подходящим?

Или потому что силуэт – если это было разумное существо, а не артефакт, не проекция, не парейдолия уставших глаз – выбирал. Выбирал, к кому подойти ближе.

Чен сидел в лаборатории, и за переборкой гудел VASIMR, и где-то на другом конце корабля Корсакова писала отчёт, и где-то за триста километров «Немезида» несла Вэя и его тридцать четыре человека, и где-то в двухстах километрах висели три корвета «Суверенитета», и на Земле восемь миллиардов людей ждали новостей, и новость была такой:

Внутри Маяка кто-то ждёт. И он ждёт терпеливо.

Чен выключил экран. Руки перестали дрожать. Мозг работал – быстро, жадно, ненасытно. Модели строились сами: гипотезы ветвились, как фрактальные коридоры Маяка, и каждая гипотеза вела глубже, и каждое «глубже» было страшнее и прекраснее предыдущего.

Он должен был вернуться. Внутрь. Скоро. Как можно скорее. Потому что то, что ждало в Маяке, не было угрозой. Или было – но не в том смысле, в каком Корсакова понимала угрозы. Это было… приглашением. Открытой дверью. И дверь не будет открыта вечно – четырнадцать месяцев минус восемь дней, и каждый день – потерянный.

Торопитесь.

Он торопился.



Глава 5: Резонанс

Маяк, средний слой. День 12.

Четыре дня они пытались заговорить с ней.

Силуэт – Энийя, как Чен начал её называть на второй день, выбрав имя из фонетической структуры, которую нашёл в интерфейсе Маяка, – не уходила и не приближалась. Она была. Существовала в том же пространстве, что и группа: в куполе внешнего слоя, у перехода к среднему, неподвижная, терпеливая, чуждая. Корсакова установила постоянный пост наблюдения – двое бойцов «Кайроса» в скафандрах, сменяясь каждые шесть часов, висели в невесомости купола и смотрели на существо, которое не смотрело в ответ, потому что у него не было глаз.

Или были. Или не требовались.

Чен проводил внутри Маяка по двенадцать часов в день. Он установил оборудование – портативный нейроинтерфейс, модифицированный для работы в поле, – у основания коридора, ведущего к среднему слою, и пытался уловить сигнал. Любой сигнал. Электромагнитный, акустический, инфразвуковой – что угодно, что исходило бы от Энийи и могло быть интерпретировано как попытка коммуникации.

На первый день – ничего. Тишина.

На второй – слабый, едва различимый паттерн. Не электромагнитный – нечто, чего приборы Чена не могли классифицировать, но что его модифицированный нейроинтерфейс фиксировал как «наведённую активность». Он описал это Корсаковой как «шёпот на частоте, которой не существует».

На третий день – паттерн усилился. Нейроинтерфейс, подключённый к Чену через контактные электроды на висках – тонкие полоски адгезива, прилипающие к коже под шлемом, – начал транслировать фрагменты. Не слова. Не образы. Фрагменты – обрывки чего-то, что было одновременно ощущением и информацией, как будто Энийя пыталась передать мысль напрямую, минуя язык, и мысль разбивалась о барьер между двумя типами сознания, как волна о стену, оставляя только брызги.

Чен описал брызги. Тепло. Направление (не координаты – ощущение «туда», без определения «куда»). Масштаб (не число – ощущение огромного, безграничного, бесконечно старого). И – самое странное – ожидание. Не нетерпение. Ожидание без нетерпения, без усталости, без конца. Ожидание как состояние бытия. Как дыхание.

– Она ждёт, – сказал Чен Корсаковой на третий вечер, сидя в лаборатории «Аргонавта», с электродами на висках и мешками под глазами. – Не нас конкретно. Она ждёт вообще. Это… это как если бы ожидание было её функцией. Как дверь ждёт, пока её откроют. Не потому что торопится – потому что это то, для чего она существует.

На четвёртый день – день двенадцатый миссии – Энийя заговорила.

Не голосом. Через Маяк. Интерфейс, который Чен подключил к стене купола – жгут проводов, присосавшийся к тёплой поверхности электродами, – ожил: его экран, до того пустой, заполнился символами. Не теми, что были в сигнале. Новыми. Проще. Как будто Энийя – или Маяк – оценила уровень понимания собеседников и упростила язык до предела. До детского лепета. До палки и мячика.

Корсакова стояла – висела – в куполе, в пяти метрах от интерфейса, когда это произошло. Рамирес – за ней, правее, флешетта на бедре, рука привычно на поясе, рядом с рукояткой. Хассан – левее, массивный, неподвижный, как валун. Чен – у самого интерфейса, электроды на висках, глаза широко открытые.

– Она говорит, – прошептал Чен. – Подожди, подожди… она… не «говорит». Она передаёт. Но я могу… дайте мне минуту.

Минута. Чен смотрел на экран, на бегущие символы, и его пальцы – длинные, тонкие, с обкусанными ногтями – двигались по клавиатуре портативного терминала, накладывая символы на лингвистическую матрицу, которую он выстроил за три дня. Матрица была грубой – пятьдесят процентов совпадений, может шестьдесят, – но это было лучше, чем ничего. Чен вбивал символы и получал на выходе слова.

Слова были… странными.

– «Прибытие, – читал Чен вслух, – уже содержит отправление. Тело, которое движется, – не тело, которое прибудет. Тело, которое несёте, – помеха. Тело, которое станете, – достаточно.»

Тишина в интеркоме. Шесть человек – Корсакова, Рамирес, Хассан, Чен, Фриш, Танака – висели в куполе Маяка и слушали слова существа, которое не было человеком и не пыталось им быть.

– Это приветствие? – спросила Фриш. Осторожно.

– Не знаю, – сказал Чен. – Это… информация. Она не здоровается. Она не представляется. Она… описывает. То, что видит. Или то, что знает. Подожди – новый блок.

Новые символы на экране. Чен обрабатывал.

– «Форма, которая причиняет, – временна. Форма, которая не причиняет, – устойчива. Переход – не потеря. Переход – уточнение. Шум становится сигналом. Сигнал уже звучит.»

– «Форма, которая причиняет», – повторила Корсакова. Медленно. – Она говорит о нас?

– Она говорит о… подожди… о агрессии. «Форма, которая причиняет» – это агрессия. Агрессивное тело – помеха. Неагрессивное – «достаточно». Она… она объясняет Согласование. Своими… её… нечеловеческими словами, но суть та же: отдайте агрессию, и вы станете «достаточны».

– Достаточны для чего? – спросила Корсакова.

Чен посмотрел на неё. Его лицо за стеклом шлема – бледное, с лихорадочным блеском в глазах, как у человека, который стоит на краю обрыва и видит не пропасть, а горизонт.

– Для всего.

Корсакова не ответила. Она смотрела мимо Чена – на Энийю. Силуэт стоял в тридцати метрах. Или в ста. Или в десяти – расстояние здесь не имело значения. Четыре руки-отростка – неподвижны. Голова – если это голова – слегка наклонена, как будто существо прислушивалось. К чему? К их словам? К их мыслям? К нейронной активности их миндалевидных тел?

– Чен. Она слышит нас?

– Не в нашем смысле. Она… резонирует. Я уже объяснял – это не слух, не зрение. Она воспринимает нейронные паттерны напрямую. Она «слышит» наш мозг. Наши слова для неё – поверхность. Шум. Она слышит то, что под словами.

– Что она слышит подо мной?

Чен замолчал. Корсакова знала, что он думает: подо мной – двадцать лет боевой подготовки. Подо мной – одиннадцать мёртвых. Подо мной – миндалевидное тело, разогнанное до предела, контуры агрессии, заточенные, как скальпель. Подо мной – шум. Громкий, непрерывный, неуправляемый шум.

– Она слышит… – Чен подбирал слова. – Она слышит человека, который привык защищать. И для неё это… неразрешимое противоречие. Потому что защита, в её понимании, не требует… того, что вы носите.

– Того, что я ношу.

– Агрессии. Готовности причинить вред. Для неё это – как если бы вы носили с собой болезнь и называли её лекарством.

Корсакова посмотрела на Чена. На Энийю. На свои руки в перчатках скафандра – серый композит, тактические накладки на костяшках, усиленные для работы в невесомости. Руки, которые знали, как ломать, как удерживать, как направлять оружие. Руки, которые были её инструментом, её языком, её определением.

Болезнь, которую она называла лекарством.

– Ещё, – сказала она. – Что ещё она передаёт?

Чен повернулся к экрану. Новый блок символов – длиннее предыдущих. Он обрабатывал, и его брови сдвигались всё ближе друг к другу.

– «Время – конечно. Не для прибывших. Для двери. Дверь закрывается. Другие двери – закрыты. Эта – последняя в… в цикле?..» Нет, не «цикле»… «в данном обороте». Как орбита. «В данном обороте эта дверь – последняя. После закрытия – ожидание. Ожидание длинное. Ожидание измеряется в…» – Чен сглотнул. – В оборотах звезды вокруг центра.

– Вокруг центра чего?

– Галактики. Оборот Солнца вокруг центра Галактики – примерно двести тридцать миллионов лет.

Тишина. Такая тишина, что Корсакова слышала, как Рамирес сжимает и разжимает кулак – скрип перчатки, едва уловимый через интерком.

Двести тридцать миллионов лет. Если они не пройдут Согласование сейчас – следующая возможность через двести тридцать миллионов лет. К тому времени Солнце будет в другой части Галактики. К тому времени человечество… не будет.

– Она торопит, – сказала Фриш. Голос – чуть надломленный.

– Нет, – сказал Чен. – Она информирует. Она не торопит – у неё нет концепции «торопить». Она описывает параметры. Как… как инструкция к прибору. «Срок годности: до такого-то числа». Без эмоций. Без оценки. Просто – факт.

Корсакова слушала. И считала. Четырнадцать месяцев обратного отсчёта – это одно. Человеческий масштаб, понятный, ощутимый. Двести тридцать миллионов лет – это другое. Это масштаб, от которого мозг немел, как пальцы от холода. Это – не дедлайн. Это – окно. Окно, которое открывается раз в двести тридцать миллионов лет и через которое нужно успеть. Или ждать. Пока Солнце состарится. Пока Земля умрёт. Пока от людей останутся только окаменелости.

– Можем ли мы ей ответить? – спросила Корсакова.

– Теоретически – да. Через интерфейс, в обратном направлении. Символьно. Но… я не уверен, что она поймёт наши символы так, как мы их понимаем. Коммуникация через интерфейс – это… – Чен сделал жест, – …как разговаривать через плохой переводчик. Каждое слово теряет половину смысла. Каждое предложение – три четверти. Она говорит нам то, что Маяк способен перевести. Остальное – потеряно.

– Тогда скажи ей одно.

– Что?

– Скажи: мы пришли. Мы слушаем.

Чен набрал на терминале. Символы ушли в стену – через электроды, через тёплую поверхность, в глубину Маяка. Секунда. Две. Пять.

Энийя двинулась.

Это произошло мгновенно – и медленно. Мгновенно, потому что Корсакова не заметила начала движения: Энийя стояла – и вдруг двигалась. Не было перехода, не было первого шага. Как кадр, вырезанный из плёнки. Медленно, потому что само движение было невозможно плавным – Энийя не шла и не плыла, она перемещалась, как свет перемещается по стене, когда поворачиваешь фонарь: без инерции, без усилия, без звука.

Тридцать метров стали двадцать. Двадцать стали десять. Десять—

– Стоп, – сказала Корсакова. Рефлекс. Рука – вперёд, ладонь открыта, жест «стой». Бессмысленный жест: Энийя не видела ладоней, не понимала жестов.

Но Энийя остановилась. В десяти метрах. Или в пяти. Расстояние плавало, как всегда в Маяке, но – близко. Достаточно близко, чтобы Корсакова видела.

Она не хотела видеть. Но видела.

Энийя была – не то, что ожидалось. Не монстр. Не ангел. Не гуманоид в привычном смысле. Близко – так близко – она была… текстурой. Поверхностью. Её «тело» – если это было тело – состояло из того же материала, что стены Маяка: бледного, матового, мягко светящегося. Но материал был сложнее: он двигался. Под поверхностью – глубже, как под полупрозрачной кожей – шли паттерны. Линии, спирали, фрактальные узоры, которые формировались и рассеивались, как мысли. Как нейронные импульсы на экране энцефалографа. Энийя думала – и её тело показывало мысли, как экран показывает данные.

Голова – удлинённая, скруглённая – не имела лица. Не было глаз, носа, рта. Была поверхность, и на этой поверхности – паттерны, бегущие, как рябь по воде. Корсакова смотрела – и мозг пытался найти лицо, потому что мозг всегда искал лица, это был самый базовый инстинкт восприятия: найти глаза, найти рот, определить намерение. Здесь не было ничего. И это «ничего» пугало больше, чем любое лицо.

Четыре отростка – руки? конечности? органы? – были расположены по окружности туловища, под углом девяносто градусов друг к другу. Тонкие, длинные, сегментированные – не суставами, а плавными изгибами, как щупальца. Они не двигались. Висели вдоль тела, как канаты.

Энийя была… красива. Это было неожиданно и неуместно – слово «красота» в контексте чуждого существа в чуждом объекте на орбите Сатурна, – но Корсакова не могла найти другого. Красота чуждости. Красота формы, которая не притворялась знакомой, не мимикрировала, не пыталась угодить. Была – собой. Чем бы это «собой» ни было.

– Боже мой, – выдохнул Чен.

– Тихо, – сказала Корсакова. – Все – тихо. Не двигаемся.

Интерфейс ожил снова. Новые символы – Чен читал, и его голос дрожал.

– «Слушание – достаточно. Слушание – начало перехода. Тело, которое слушает, – ближе к телу, которое станет. Форма, которая причиняет, – тише в слушании. Продолжать слушание.» – Пауза. – Она довольна, что мы слушаем. Или… не «довольна». Она констатирует: слушание – правильное состояние. Для неё это не эмоция – это… навигация. Мы движемся в правильном направлении. Буквально – для неё слушание и движение к ядру – одно и то же.

– Она хочет, чтобы мы шли дальше? – спросила Фриш.

– Она не хочет. У неё нет глаголов желания – я проверял, ни в одном блоке. Она… ожидает. Она описывает процесс, который, по её… мировосприятию?.. уже происходит. Мы уже идём. Для неё мы уже приняли решение. Потому что мы здесь. Потому что мы слушаем.

Корсакова стояла в десяти метрах от существа, которое не было враждебным, не было дружелюбным, не было ничем из привычного набора категорий, которым она пользовалась двадцать лет. Оно было – другим. Принципиально, радикально, непреодолимо другим. И оно ждало. С терпением, которое измерялось оборотами звезды.

Рамирес.

Корсакова не увидела – почувствовала. Сдвиг в интеркоме: дыхание Рамиреса изменилось. Стало частым, поверхностным. Частота – не усталость, не физическая нагрузка. Частота паники. Частота человека, который видит то, что запустило в его голове старую запись – ту, которая не выключается.

Она повернулась.

Рамирес висел в двух метрах за ней, и его лицо за стеклом шлема было белым. Не бледным – белым, как бумага, как стена Маяка, как всё в этом проклятом месте, где не было теней. Его глаза – расширенные, зафиксированные на Энийе – не мигали. Зрачки – огромные, затопившие радужку, чёрные диски на белом фоне. Его правая рука – медленно, как во сне – двигалась к бедру.

К флешетте.

Корсакова знала, что происходит. Знала до того, как его пальцы коснулись рукоятки, до того, как рефлекс завершил дугу «угроза – оружие – стрелять». ПТСР. Триггер. Чуждый силуэт, приближающийся в тишине, – и мозг Рамиреса прокручивал «Калипсо»: абордажники в тяжёлых скафандрах, силуэты в дыму, движение в темноте, и он стрелял, и они стреляли, и одиннадцать человек—

– Рамирес. Стоп.

Он не слышал. Или слышал – но команда не доходила до той части мозга, которая управляла рукой, потому что та часть была захвачена, оккупирована, залита адреналином и кортизолом, и в ней шёл не этот день, а тот, четырёхлетней давности, и силуэт перед ним был не Энийей, а пиратским абордажником, и он должен был стрелять, потому что в прошлый раз он стрелял недостаточно быстро, и одиннадцать человек—

– Рамирес!

Его пальцы сомкнулись на рукоятке.

Поле ударило.

Не снаружи – изнутри. Как если бы что-то внутри его черепа – мягкое, огромное, неумолимое – навалилось на мозг Рамиреса всей массой. Не боль – давление. Давление, которое гасило нейронную активность, как вода гасит огонь, – направленно, точно, безжалостно. Контуры агрессии – те самые, которые Чен рисовал голографическими линиями на своих моделях, – захлёстывало, заливало, выключало.

Рамирес дёрнулся. Всё тело – одновременно, как от удара током. Рука с флешеттой раскрылась – оружие уплыло в невесомость, медленно вращаясь. Глаза закатились – белки, страшно, – и он начал падать. Не «падать» в привычном смысле – в невесомости нечем падать. Его тело обмякло, и инерция, которая до этого удерживала его неподвижным, превратилась во вращение: медленное, ленивое, как вращение мёртвого спутника на орбите. Руки раскинулись. Ноги подогнулись. Голова запрокинулась.

И тогда – конвульсии.

Корсакова видела конвульсии в невесомости один раз – на «Калипсо», когда техник Мурата попал под декомпрессию и отёк мозга ударил раньше, чем удушье. Это было – не то, что ожидаешь. Не дрожь, не тряска. Тело Рамиреса выгибалось – спина выгибалась дугой, как будто его подбрасывало, но не было поверхности, от которой подбрасывать, и вместо этого он вращался, дёргаясь, и скафандр скрипел от давления мышц, и его дыхание в интеркоме превратилось в хрип – короткий, рваный, животный звук, от которого у Корсаковой перехватило горло.

bannerbanner