Читать книгу Реликтовая связь (Эдуард Сероусов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Реликтовая связь
Реликтовая связь
Оценить:

3

Полная версия:

Реликтовая связь

Лина перенастроила параметры фильтрации и запустила поиск корреляций по глобальной базе. Ждала. Терминал работал молча – ни полосок загрузки, ни вращающихся иконок; просто зелёная точка в углу экрана, пульсирующая в такт обработке. Она смотрела на эту точку и думала о том, что оранжевая равнина с тремя солнцами вела себя не как галлюцинация. Галлюцинации подчиняются архитектуре мозга: используют знакомые образы, рекомбинируют виденное, подстраиваются под ожидания. То, что она видела, не подстраивалось. Оно существовало вне её категорий, как предмет, для которого в языке нет слова, и мозгу пришлось строить новые нейронные каскады прямо в реальном времени, чтобы хотя бы приблизительно передать увиденное в сознание.

Это была не галлюцинация. Это было восприятие чего-то реального, для чего у неё не хватало перцептивного аппарата.

– Ибрагим, – сказала она, не оборачиваясь.

– М-м.

– Я хочу попробовать воспроизвести контакт.

Пауза. Хруст батончика – он как раз дошёл до третьей четверти.

– Каким образом?

– Нейроинтерфейс. Максимальная чувствительность. Но без пациента. Здесь, в лаборатории, за экраном. Хочу проверить, может ли мой мозг сам войти в когерентное состояние, без внешнего триггера.

Ибрагим повернулся. Его лицо выражало ту специфическую форму терпения, которую он приберегал для моментов, когда считал собеседника умным, но неправым.

– Не получится.

– Почему?

– Потому что ты не получишь резонанс без узла. Ближайший неэкранированный – в Карпатах. Шестьсот километров.

– Мой мозг был узлом. Четыре часа назад.

– Твой мозг вошёл в состояние когеренции спонтанно. Под воздействием проксимального источника – активного пациента в полутора метрах. Это не то же самое, что быть узлом. – Он снял очки, протёр о рукав халата, надел обратно. Жест, который Лина видела четыре-пять раз в день и который означал: сейчас будет аналогия. – Разница – как между молнией и электростанцией. Молния – спонтанный разряд, мощный, неконтролируемый, разовый. Электростанция – стабильный, постоянный выход энергии. Твой мозг дал молнию. Чтобы стать электростанцией, нужны другие условия: кристаллическая решётка с определённой геометрией, резонансная камера, стабильный источник топологической когеренции. Или – обратная связь от массива других узлов. Ты одна, без всего этого, в экранированной лаборатории, – он развёл руками, – просто человек с чувствительным прибором на голове.

Лина знала, что он прав. Но надела интерфейс, вывела чувствительность на максимум и просидела сорок минут, глядя на стену и пытаясь нащупать то, что чувствовала утром.

Ничего. Ровный шум нейронной активности. Нормальный мозг нормального человека. Ни оранжевого, ни лилового, ни трёх солнц. Ни песни. Ни боли. Тишина – обыкновенная, не та, которой боятся, а та, от которой скучно.

Она сняла интерфейс. Ибрагим не сказал «я же говорил» – его стиль предполагал более элегантные формы торжества. Он просто продолжил работать, но его большой палец перестал стучать по пробелу, что означало: настроение улучшилось.

– Мне нужен узел, – сказала Лина. Себе, не ему.

– Тебе нужны данные, – ответил Ибрагим. – Узел – это средство. Данные – цель. Не путай.

Она хотела возразить. Не стала. Вместо этого встала и пошла в изолятор.



Дэвид Кирби лежал так же, как утром. Так же, как будет лежать завтра, и через неделю, и через год, если ничего не изменится. Открытые глаза. Расширенные зрачки. Капельный увлажнитель на переносице. Назогастральный зонд. Датчики – на висках, на запястьях, на груди. Мониторы – пульс, дыхание, температура, ЭЭГ. Всё ровно. Всё стабильно. Идеальный пациент, если бы идеальность не означала полное отсутствие того, кто делал его человеком.

Лина подошла ближе. Утром, в спешке контакта, она не рассмотрела его по-настоящему – как врач, как исследователь, как человек, смотрящий на другого человека. Теперь рассмотрела.

Пролежни. На локтях – покраснение, переходящее в повреждение кожи. Неделя. Он лежал здесь одну неделю, и его тело уже начало сдаваться. Не потому что за ним плохо ухаживали – протокол «Хильды» был безупречен: повороты каждые два часа, антисептическая обработка, противопролежневый матрас. Но тело, лишённое воли, деградировало быстрее, чем любой протокол мог компенсировать. Мышцы – уже чуть тоньше, чем были неделю назад: без нейронных импульсов волокна начинали атрофироваться в первые семьдесят два часа. Ногти продолжали расти. Волосы – тоже. Борода – недельная, светлая, неравномерная. Щетина живого тела, в котором не осталось хозяина.

Автопилот без пилота. Сердце бьётся, лёгкие дышат, желудок переваривает питательную смесь, поступающую через зонд. Клетки делятся. Иммунная система работает. Где-то в толстом кишечнике бактерии перерабатывают остатки вчерашнего кормления, не зная и не нуждаясь в знании о том, что их хозяин смотрит в потолок глазами, за которыми – пустота. Или не пустота. В этом и заключалась проблема.

Лина проверила записи ЭЭГ за последние двадцать четыре часа. Четыре герца – неизменно, монотонно, как сердцебиение чего-то огромного. Корреляция с глобальной когортой: девяносто семь и четыре десятых процента. Значение не менялось уже три года – с тех пор, как Юки Танака впервые описала его и дала ему имя: аномалия Танаки, синдром когерентной кататонии. Юки была нейроинженером, не клиницистом, и её описание больше походило на технический протокол, чем на медицинскую статью: «Субъекты демонстрируют спонтанную и устойчивую синхронизацию нейронных осцилляций в тета-диапазоне, не обусловленную известными эпилептическими или метаболическими механизмами. Синхронизация является глобальной: субъекты на разных континентах показывают идентичные паттерны с корреляцией >97%, что исключает случайное совпадение с достоверностью p < 10⁻³⁰⁰⁰.»

P меньше десяти в минус трёхтысячной степени. Число, за которым больше нулей, чем атомов в наблюдаемой вселенной. Совпадение – не случайное. Это не обсуждалось. Обсуждалось другое: что именно синхронизирует двести тысяч мозгов с точностью швейцарского часового механизма, и почему это «что-то» становится сильнее с каждым месяцем.

Дверь изолятора скользнула в сторону. Мин вошла – бесшумно, как входила всегда, будто между ней и полом был дополнительный слой воздуха. Планшет в одной руке, сканер в другой. Она начала стандартную процедуру: замер витальных показателей, проверка кожных покровов, калибровка датчиков. Всё – на автомате, с отточенной эффективностью человека, который проделывал это сотни раз.

Лина наблюдала. Не за процедурой – за Мин.

Мин закончила с датчиками. Занесла данные в планшет. Положила сканер на столик рядом с кроватью. Посмотрела на Кирби – быстро, профессионально, без задержки. Потом наклонилась и поправила ему правую руку – ту, которая снова сползла к краю, потому что мышцы не держали тонус, а противопролежневый матрас слегка наклонялся влево. Поправила – точным, коротким движением, как поправляют книгу на полке. Без нежности. Без колебания.

И, уже выпрямившись, думая, что Лина смотрит в монитор, – прошептала что-то. Одно слово. Два слога. Корейское имя, которое Лина слышала раньше, в документах: Джун-хо. Со-Ён Джун-хо, девятнадцать лет, студент Пусанского технологического университета, потерял сознание на лекции по молекулярной биологии четырнадцатого октября 2144 года в тринадцать часов двадцать семь минут. Не дослушав предложения о конформационных изменениях в третичной структуре белка.

Мин не заметила, что Лина слышала. Или заметила, но не подала виду. Она подобрала планшет и вышла из изолятора, не оглянувшись, и её спина была прямой, как рейка, на которой сушат бельё: негнущаяся, функциональная, несущая вес.

Лина осталась одна с Дэвидом Кирби. Посмотрела на его руку – ту, которую Мин поправила. Пальцы – расслабленные, чуть согнутые, с чистыми ногтями и обручальным кольцом на безымянном. Кольцо. У него была жена. Или муж. Кто-то, кто ждал его дома в тот вечер, когда он не пришёл. Кто-то, кто, может быть, теперь приходил в хоспис каждый день и приносил личные вещи, как рекомендовала «Хильда», потому что «знакомые запахи могут стимулировать» – что? Что именно могли стимулировать знакомые запахи в мозгу, который транслировал сигнал на частоте четыре герца, синхронный с двумястами тысячами других мозгов по всей планете?

Ничего. Абсолютно ничего. Но рекомендация оставалась в протоколе, потому что никто не решался её убрать. Потому что убрать рекомендацию означало признать: мы не знаем, как помочь, и, возможно, помочь нельзя.



Вечер пришёл, как приходил каждый вечер в Женеве-Высокой, – быстро, без полутонов. Солнце упало за хребет, тени залили ярусы, и фонари включились одновременно, по команде «Хильды», превратив город в карту созвездий на склоне горы.

Лина сидела на кухонном стуле, скинув ботинки, поджав ноги. Синяя кружка стояла на столе – пустая, но Лина держала её в руках, потому что керамика хранила тепло дольше, чем следовало ожидать от посуды, и это тепло было привычным, как голос.

Из динамиков – плейлист Алекса. Он составлял свои списки так, как писал философские эссе: не по хронологии, не по жанру, а по внутренней логике, которую понимал только он. Дебюсси перетекал в Radiohead, Radiohead – в монгольское горловое пение, горловое пение – в тишину длиной двадцать секунд, а тишина – в Шостаковича. «Это не хаос, – объяснял он, когда Лина спрашивала. – Это разговор. Просто ты пока не слышишь, о чём.»

Она слышала его голос так ясно, словно он стоял за спиной. Это не было связью – это была память, обыкновенная, человеческая, жестокая в своей детализации. Интонация. Манера чуть откидывать голову, когда произносил что-то, во что верил. Привычка делать паузу перед последним словом фразы – не для драматизма, а потому что выбирал точнее.

– Ты там, Алекс? – спросила Лина. Тихо. Кружку. Стену. Тишину между Шостаковичем и следующим треком.

Тишина длилась свои двадцать секунд и не ответила.

– Или я разговариваю с чашкой?

Она улыбнулась. Криво, одной стороной рта – гримаса, которую посторонний принял бы за боль, но которая была чем-то другим. Привычкой. Формой соседства с отсутствием, которая за три года стала частью быта, как утренний кофе и линза с рекомендациями.

Шостакович закончился. Следующий трек – ничего. Тишина. Но не двадцать секунд – дольше. Лина посмотрела на экран: плейлист кончился. Последний трек – тишина без номера и без названия. Алекс добавил его за день до ухода. Она знала, потому что проверяла метаданные. Двенадцатого марта 2144 года, двадцать три часа сорок одна минута. Пустой аудиофайл длиной четыре минуты тридцать три секунды. 4'33". Кейдж. Конечно.

Она закрыла глаза и увидела его – не в связи, не в оранжевом свете трёх солнц, а здесь, на этой кухне, год назад, неделю до конца. Он стоял у окна, держал точно такую же кружку – свою, синюю, с «Cogito ergo dubito» – и говорил что-то, что она тогда не хотела слушать, а теперь не могла забыть.

Они спорили. Не ссорились – спорили, что у них было формой близости, как у других – объятия или молчание вдвоём. Алекс писал новую главу для книги – «Иллюзия бессмертия», его третья, самая спорная. Глава называлась «Сознание как артефакт», и в ней он доказывал, что субъективный опыт – побочный эффект нейронной архитектуры, эпифеномен, который не более реален, чем тень, отброшенная на стену.

– Если сознание – тень, – сказала Лина тогда, – то почему тень болит?

Алекс сделал ту самую паузу – перед последним словом.

– Потому что «боль» – тоже тень. Ты не чувствуешь боль, Лина. Ты конструируешь модель боли и принимаешь модель за реальность. Как все мы. Как вся нервная система, от моллюска до философа.

– Это удобно. Снимает ответственность.

– Это точно. Точность не бывает удобной.

Она отвернулась тогда. Не от злости – от чего-то другого: от ощущения, что он говорит это не как философ, а как человек, который уже начал отпускать. Отпускать что – она не понимала. Себя? Её? Разницу между моделью и реальностью?

За три дня до конца – последний спор. На кухне. Поздний вечер. Алекс пришёл с лекции, странно притихший, с глазами, которые смотрели не на Лину, а сквозь, в точку за её затылком, где ничего не было.

– Ты в порядке? – спросила она.

– Я думаю.

– Ты всегда думаешь.

– Я думаю о том, что будет, если я ошибался. Все эти годы. Все книги. Если сознание – не тень. Если оно – окно.

Лина поставила чайник. Медленно. Давая ему время. Он продолжил:

– Окно, Лина. Не в стене. В полу. Под нами – что-то. Не бог, не рай, не загробная жизнь, ничего из того мусора, который я критиковал двадцать лет. Что-то другое. Физическое. Реальное. Такое же реальное, как гравитация. И мы стоим на стеклянном полу и не смотрим вниз, потому что боимся.

– Алекс, что случилось на лекции?

Он не ответил. Вместо ответа повернулся к ней, и его лицо было таким, каким она не видела его никогда – открытым, уязвимым, без брони иронии и интеллектуального превосходства, с которой он родился, кажется, одновременно с пуповиной.

– Ты просто боишься, что окажется что-то большее, – сказал он.

– Чем что?

– Чем мы. Чем «я» и «ты». Чем все наши модели.

Лина посмотрела на него. На человека, которого любила четырнадцать лет. На скептика, который написал триста страниц о том, почему бессмертие – иллюзия, и который стоял перед ней с глазами ребёнка, увидевшего океан.

– Я надеюсь, что есть что-то большее, – сказала она. Медленно, подбирая каждое слово, как он её научил. – Но надежда – не аргумент.

Он улыбнулся. Грустно, нежно, как улыбаются тому, кто прав и кто поэтому проиграет.

– Нет, – сказал Алекс. – Не аргумент. Но иногда надежда – единственное, что остаётся, когда аргументы кончаются.

Через три дня он заснул. На их кровати, в час ночи, с книгой на груди – раскрытой на странице 247, где абзац начинался словами: «Если сознание действительно является…» Предложение осталось непрочитанным. Лина нашла его утром. Он дышал. Сердце билось. Глаза были закрыты – не открыты, как у остальных, закрыты, и на его лице застыло выражение, которое Лина не могла расшифровать: не боль, не покой, не удивление, а что-то, для чего в языке живых не нашлось слова.

Она просидела рядом четыре часа, прежде чем вызвала «скорую». Четыре часа, в которые она знала и не знала, держала его руку и разговаривала с ним – о завтраке, о погоде, о книге, которую он не дочитает, о кофе, который остынет, обо всём и ни о чём, – и её голос был ровным, а пульс – семьдесят два удара в минуту, она потом проверила по записи линзы, идеально ровный, потому что тело уже тогда научилось не реагировать, потому что если бы оно отреагировало – она бы не встала с этого пола. Никогда.

Плейлист молчал. 4'33" кончились.

Лина открыла глаза. Кухня. Кружка. Окно, за которым Женева-Высокая мерцала созвездиями фонарей. На северной окраине, тремя ярусами ниже – «Хоспис Альпийский», шестьсот окон без теней. Где-то там – Дэвид Кирби с его обручальным кольцом и пролежнями на локтях. Где-то в Пусане – Джун-хо, чьё имя сестра шептала над чужими телами. Где-то – двести семнадцать тысяч четыреста человек, чьи мозги пульсировали в унисон, и число росло, потому что экспонента не спрашивает разрешения.

И где-то – Алекс. В связи. В четырёх герцах. В тета-ритме, которого нет в учебниках. Или нигде. Или – в кружке, которая остыла в её руках, и это было всё, что от него осталось, потому что скептик, написавший «Иллюзию бессмертия», стал самым ироничным подтверждением собственной книги.

Лина поставила кружку на стол. Встала. Подошла к терминалу. На экране – результат корреляционного поиска, который она запустила перед уходом из лаборатории. Зелёная точка не пульсировала – анализ завершён.

Глубокий слой – ноль целых семь десятых герца – не совпадал ни с одним пациентом в глобальной базе. Ни с одним из двухсот семнадцати тысяч четырёхсот. Он совпадал с чем-то другим.

Геологический сейсмограф. Станция «Карпаты-7». Фоновые колебания кристаллических формаций в неэкранированной пещерной системе. Совпадение – девяносто четыре процента.

Не мозг. Не человек. Камень.

Камень, который вибрировал на той же частоте, что и нечто, умиравшее внутри её двадцатитрёхсекундного контакта.

Лина смотрела на экран. За окном – ночь, фонари, созвездия города на склоне горы. В динамиках – тишина, настоящая, без номера и без Кейджа. И где-то в Карпатах – камень, который звучал, как боль, которую она принесла с собой из места, где три солнца освещали равнину, на которой давно уже не было ни одного живого существа.



Глава 3. Периметр

Штаб-квартира Консорциума «Периметр» занимала три верхних яруса здания, которое раньше было кантональным судом. Архитектуру перестроили, но кое-что осталось от прежней функции: высокие потолки, рассчитанные на торжественность, коридоры, спроектированные так, чтобы каждый шаг отдавался эхом, и лестничные пролёты из полированного камня, по которым невозможно было бежать без ощущения, что нарушаешь порядок. Лина подозревала, что Ваал выбрал здание именно за эту акустику. Человек, входящий в штаб-квартиру «Периметра», невольно замедлялся, выпрямлялся, понижал голос. Архитектура как инструмент дисциплины – простой и эффективный.

Брифинг был назначен на девять. Лина пришла в восемь сорок пять и обнаружила, что опоздала: зал совещаний на двадцать втором ярусе уже был наполовину заполнен. Овальный стол, двадцать кресел, голографический проектор в центре – тёмный сейчас, ждущий. Люди: пять человек из её отдела нейрофизиологии, четверо из отдела полевых операций (форменные куртки, стриженые затылки, манера сидеть так, будто стул – временное неудобство), трое из аналитического – бледные, с линзами, настроенными на постоянный поток данных, их глаза метались даже в покое. И ещё двое, которых Лина не знала: мужчина в гражданском с бейджем, на котором вместо имени стоял номер, и женщина в тёмно-синем костюме, немолодая, с руками хирурга – длинные пальцы, короткие ногти, ни одного украшения.

Ибрагим сидел в третьем ряду, листая что-то на планшете. Мин – рядом, прямая, как всегда, с планшетом наготове. Виктор – у стены, на дальнем стуле, будто стараясь занять как можно меньше пространства, что при его габаритах выглядело трогательно и бесполезно.

Лина села рядом с Ибрагимом. Он не поднял головы, но сдвинул планшет так, чтобы она видела экран. На экране – её вчерашние данные. Глубокий слой, 0,7 герца. Корреляция с Карпатами. Ибрагим подчеркнул красным одну строку: «Источник корреляции: станция „Карпаты-7", пещерный комплекс „Бакта", неэкранированная зона. Ближайшая к активной популяции (Будапешт-Восточный, 380 км)».

– Ты показала кому-нибудь? – спросил он, не поворачиваясь.

– Нет.

– Не показывай. – Пауза. – Пока.

Прежде чем Лина успела спросить почему, дверь за её спиной открылась, и зал совещаний наполнился той специфической тишиной, которая возникает, когда в помещение входит человек, привыкший к тому, что при его появлении затихают.

Маркус Ваал был высок – метр девяносто два, сказали бы документы, но документы не передали бы того, как он нёс эти метр девяносто два: не как данность, а как инструмент, способ занять пространство целиком, сделать его своим ещё до того, как прозвучит первое слово. Военная выправка – спина, которую не нужно было выпрямлять, потому что она никогда не сгибалась. Серый костюм, идеально подогнанный, без единого значка или знака отличия: Ваал давно перерос необходимость демонстрировать ранг. Седые волосы, короткие, жёсткие, как проволока. Лицо – узкое, с выраженными скулами и подбородком, который выглядел так, словно его тесали из того же камня, что и лестницы. Шестьдесят один год, но двигался как человек, которому сорок пять и у которого нет времени стареть.

Глаза.

Лина видела его раньше – на совещаниях, в коридорах, на видеообращениях. Но сегодня, впервые за месяцы, она оказалась достаточно близко, чтобы увидеть его глаза по-настоящему. Серые, светлые, с красной сеткой сосудов вокруг радужки – глаза человека, который давно не спит. Но не как Лина – не от снов, не от страха, не от горя. Ваал не спал потому, что считал сон расточительством в мире, где каждый час на счету. Под этой бессонницей – что-то ещё, глубже: напряжение человека, удерживающего в голове слишком много переменных одновременно и не позволяющего ни одной выпасть.

Он сел во главе стола. Не поздоровался – не потому что невежлив, а потому что приветствия были ещё одной тратой времени.

– Двадцать три минуты назад добывающая миссия «Гюйгенс-IV» на Титане подтвердила обнаружение аномального объекта в подлёдном океане Кракена, – произнёс он. Голос – ровный, невысокий, с тем едва уловимым акцентом, который выдавал человека, выросшего на нескольких языках и не считающего ни один из них родным. – Зонд-разведчик направлен на обследование. Предварительные данные – на экране.

Голографический проектор ожил. Над столом развернулось изображение: тёмная вода – нет, не вода, жидкий метан, – луч прожектора, вырывающий из мрака край чего-то массивного. Стена. Грань. Поверхность, которая отражала свет не так, как должен отражать камень или лёд, – с внутренним свечением, тусклым, пульсирующим, словно за полупрозрачной оболочкой билось что-то живое.

– Объект расположен на глубине четырёх километров под ледяной корой, – продолжал Ваал. – Предварительные замеры: высота – от девятисот метров до километра и двухсот. Точная геометрия пока недоступна, зонд приблизился только к верхней четверти. Материал – неизвестен. Не лёд, не минерал, не металл. Спектральный анализ показывает кристаллическую структуру, но с решёткой, не соответствующей ни одному известному типу.

Ибрагим рядом с Линой чуть подался вперёд. Его палец перестал стучать по планшету – верный признак того, что он заинтересовался по-настоящему.

– Миссия «Гюйгенс-IV» – добывающая, – сказал Ваал. – Гелий-3. Рутинная операция. Объект обнаружен случайно. Капитан Нгуен сообщил в «Периметр» по протоколу «Зеркало» – любой аномальный находок в зонах потенциальной когеренции. – Он помолчал. Одну секунду. Ровно столько, сколько нужно, чтобы следующая фраза прозвучала тяжелее. – Зонд приблизился к объекту на восемнадцать метров и зафиксировал электромагнитное излучение. Частота – ноль целых семь десятых герца.

Лина почувствовала, как Ибрагим рядом с ней перестал дышать. Ноль семь. Та самая частота. Глубокий слой. Карпаты. Вчерашний контакт. Она не показала – пока, – но Ваал говорил о том же сигнале.

– Мы направили зонд на детальное обследование, – сказал Ваал. – Контакт с поверхностью объекта запланирован на послезавтра, четырнадцать ноль-ноль по женевскому времени. Трансляция – в этом зале. Состав присутствующих – ограниченный.

Он обвёл взглядом зал. Медленно, задерживаясь на каждом лице: не проверка – инвентаризация. Когда его взгляд остановился на Лине, она ощутила это физически, как прикосновение луча сканера – точное, безэмоциональное, оценивающее. Две секунды. Потом он двинулся дальше.

– Вопросы – после. Вводная – закончена.

Зал зашевелился. Кто-то потянулся к планшету, кто-то перешёптывался. Женщина в тёмно-синем костюме что-то записывала стилусом на голографическом блокноте, и её движения были быстрыми, экономными, как у человека, привыкшего фиксировать информацию в условиях, когда записывать опасно. Мужчина с номерным бейджем не шевельнулся – сидел, сложив руки на столе, с лицом, которое ничего не выражало по профессиональной необходимости.

Ибрагим повернулся к Лине. Его глаза были круглыми.

– Ноль семь, – произнёс он одними губами.

Она кивнула.

– Не сейчас.

Брифинг продолжился: технические детали миссии, протоколы безопасности, расписание трансляции. Лина записывала машинально, но её мозг был в другом месте – на пересечении двух графиков: вчерашней корреляции с Карпатами и сегодняшней частоты с Титана. Ноль семь. Одна и та же нота – в пещере под Карпатами и в подлёдном океане на спутнике Сатурна, в полутора миллиардах километров от Земли. Совпадение? Ибрагим сказал бы: покажи мне p-значение, и я скажу тебе, совпадение ли это. Но Лина уже знала ответ. Не потому что посчитала – потому что чувствовала тот же тон в собственных костях, в грудине, где вчера ныла чужая боль, которую она так и не вернула.

Брифинг закончился в девять тридцать две. Люди начали расходиться. Лина встала, подобрала планшет, повернулась к выходу.

– Доктор Чэнь.

Голос Ваала – тот же тон, что на брифинге, но тише. Не приказ – приглашение, от которого не отказываются.

Она обернулась. Ваал стоял у дальнего конца стола, один – остальные уже ушли или уходили, и его фигура на фоне панорамного окна с альпийским хребтом выглядела как иллюстрация к учебнику по композиции: человек и горы, масштаб и одиночество.

bannerbanner