Читать книгу Осколочная реальность (Эдуард Сероусов) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Осколочная реальность
Осколочная реальность
Оценить:

5

Полная версия:

Осколочная реальность

Она села в кресло у окна. Пристегнулась. Закрыла глаза.

За иллюминатором – небо. Стенка. И за ней – что-то, что стучалось.



Глава 5. Кровотечение

Лаборатория «Мост» располагалась на глубине сорока двух метров под землёй, и первое, что заметила Рин, – тишина.

Не тишина обсерватории, к которой она привыкла, – та была пористой, проницаемой: сквозь неё просачивались лягушки, дождь, гул серверов, ветер в антеннах. Тишина лаборатории «Мост» была другого качества. Спрессованная. Рин вышла из лифта в коридор, облицованный серым композитным материалом – ни стыков, ни швов, только слабый матовый блеск под светодиодными панелями, – и поняла, что не слышит ничего. Вообще ничего. Даже собственных шагов: пол поглощал звук, как промокашка – чернила. Она остановилась и прислушалась. Кровь в ушах. Стук сердца. Дыхание. Три источника звука, и все – внутри неё. Снаружи – абсолютный ноль шумового фона.

Её встретил техник – молодой мужчина в белом комбинезоне с бейджем без фотографии. Имя: М. Раух. Он не протянул руку, не улыбнулся, не представился – сказал «доктор Каулфилд, за мной» и повёл по коридору, который уходил вглубь с лёгким уклоном, так что через пятьдесят метров Рин ощутила перепад давления в ушах. Четыре двери – запертые, с биометрическими замками. Поворот. Ещё коридор. Ещё дверь. Рин считала повороты: привычка, сформированная годами работы в незнакомых зданиях. Три поворота налево, один направо. Если нужно будет выйти быстро – она выйдет.

Лаборатория открылась за последней дверью, и Рин остановилась на пороге.

Помещение было размером с баскетбольную площадку – высокий потолок, метров шесть, с техническими галереями по периметру, откуда свисали кабели и трубопроводы криогенного охлаждения. В центре – массив оборудования, который Рин потребовалось несколько секунд, чтобы опознать: квантовые детекторы, расположенные не хаотично, а в геометрическом порядке – концентрические кольца вокруг пустого пространства в центре. Каждый детектор – цилиндр из полированной стали высотой по пояс, соединённый с соседними оптоволоконными линиями, которые переплетались, как корневая система дерева. Их было сорок девять – семь колец по семь. В середине – ничего. Пустая площадка, два на два метра, залитая белым светом хирургических ламп.

– Впечатляет? – спросил голос справа.

Рин повернулась. Женщина стояла у бокового пульта – невысокая, крепкого сложения, с короткими каштановыми волосами и лицом, на котором усталость и внимательность существовали в каком-то химически устойчивом соединении, не мешая друг другу. Она держала кружку с кофе – это была первая кружка с кофе, которую Рин видела в этом здании, и одного этого было достаточно, чтобы почувствовать к незнакомке инстинктивную симпатию.

– Доктор Ковач? – спросила Рин.

– Лена. – Женщина протянула руку – левую, потому что в правой была кружка, и Рин заметила, что она не стала перекладывать кружку, чтобы пожать руку по правилам. Рукопожатие вышло неловким, перекошенным – ладонь к ладони под неправильным углом. Лена не обратила на это внимания. – Хассан сказал, что вы прилетаете сегодня. Я думала, завтра. Обычно люди берут день на адаптацию после перелёта.

– Я не адаптируюсь. Я работаю.

– Прекрасно. Тогда пойдёмте, покажу вам зверинец.

Она произнесла «зверинец» без улыбки – но с интонацией, в которой пряталась горечь, как камень на дне чистого ручья: невидимый, но если наступить – почувствуешь. Рин отметила и не стала спрашивать.



Лена Ковач была нейробиологом, специалистом по нейропластичности, тридцати шести лет, из Загреба. Это Рин знала из досье, которое Хассан предоставил ей перед переездом – сухой перечень: образование, публикации, награды. Досье не упоминало того, что Рин узнала за первые два часа общения: что Лена пила кофе непрерывно, как капельница подаёт физраствор; что она говорила по-английски почти без акцента, но ударения иногда соскальзывали на второй слог – хорватский фантом, проступающий сквозь беглую речь; что она прикусывала нижнюю губу, когда подбирала формулировку для чего-то, что считала важным; и что в её рабочем кабинете на стене висел плакат – мозг в разрезе, раскрашенный по функциональным зонам, и к зоне Брока кто-то прилепил стикер с надписью «Here be dragons».

– Программа «Мост» изучает кровотечение четыре года, – говорила Лена, ведя Рин по галерее второго уровня, откуда массив детекторов внизу выглядел как инсталляция современного искусства – стальные цилиндры, провода, белый свет и пустота посередине. – Три года из четырёх мы не обнаруживали ничего, кроме статистических отклонений на пределе чувствительности. Потом Хассан добился финансирования на апгрейд до детекторов пятого поколения, и… – Она сделала жест рукой – разводящий, как человек, показывающий размер рыбы, которая оказалась больше, чем он ожидал. – …и обнаружили, что шума больше, чем мы думали. Намного больше.

– Вы уже знали о кровотечении до моей публикации, – сказала Рин. Не вопрос.

Лена посмотрела на неё. Прикусила губу.

– Знали. Не в тех терминах, в которых вы его описали. Мы фиксировали аномальные квантовые корреляции в нашем массиве – корреляции, которые не объяснялись ни одним из известных источников. Хассан запретил публикацию до завершения анализа безопасности. Ваш препринт его… скажем так, мотивировал ускориться.

– Он звонил мне через шесть часов после публикации.

– Четыре из которых он потратил на моих нейробиологов. Проверял, могут ли ваши данные объяснить то, что мы наблюдали у добровольцев.

– Добровольцы, – повторила Рин.

Лена остановилась. Они стояли у двери с табличкой «Сектор Б – нейролаборатория». Лена приложила ладонь к сканеру, дверь щёлкнула, но она не открыла её. Стояла, глядя на металлическую поверхность, и Рин видела, как мышцы её челюсти на мгновение сжались, как если бы она проглотила что-то невкусное.

– Кровотечение действует на нервную систему, – сказала Лена. – Это мы установили полтора года назад. Детекторы фиксируют квантовые корреляции, но корреляции – не единственное, что здесь происходит. Добровольцы – люди, находившиеся в зоне действия массива во время пиковых сеансов регистрации – сообщали о… эффектах.

– Каких?

– Фантомные воспоминания. Запахи, которых нет. Звуки – не голоса, а скорее тона, на границе слышимости. Чувство присутствия – ощущение, что в помещении есть кто-то ещё, невидимый, но имеющий массу. Именно так они это описывали: не «кто-то рядом», а «кто-то рядом, и от его присутствия воздух тяжелее».

– И вы это изучали.

– Мы это изучали. Четырнадцать добровольцев, все – сотрудники лаборатории, все дали информированное согласие, все прошли нейропсихиатрическую оценку до и после. – Лена помолчала. – Информированное согласие. Мы честно говорили им, что не знаем, чему подвергаем. Мы были правдивы и абсолютно бесполезны одновременно.

Она толкнула дверь, и они вошли в нейролабораторию.

Комната была меньше, чем основной зал, – метров тридцать квадратных, с двумя рабочими станциями, медицинской кушеткой и стойкой оборудования, которое Рин узнала: магнитоэнцефалограф – шлем с датчиками, похожий на устройство из научно-фантастического фильма семидесятых, только реальный и стоящий примерно столько же, сколько небольшой дом. На стене – ряд экранов с записями нейрологической активности: волны, пики, графики активации зон мозга, раскрашенные в красный, жёлтый и синий.

– Вот это, – Лена указала на один из экранов, – запись добровольца номер семь. Герман Блаттер, шестьдесят четыре года, инженер-электрик, обслуживает криогенные системы. Тридцать два года в CERN, абсолютно стабильная психика, никаких эпизодов в анамнезе. Проходил сеанс в зоне массива при активной регистрации кровотечения.

На экране – запись мозговой активности: ритмичные волны, спокойные, упорядоченные. Потом – всплеск. Не хаотический – структурированный, как если бы кто-то сыграл аккорд на органе: несколько частот одновременно, в гармонии, которая продлилась четыре секунды и стихла.

– Во время этого всплеска, – сказала Лена, и голос её стал тише, ровнее, как бывает, когда человек рассказывает историю, которую рассказывал уже много раз и каждый раз заново решает, сколько правды в неё вложить, – Герман сказал, что видит своего отца. Отец умер сорок лет назад. Рак лёгких, Кантональная больница Цюриха, май 2017-го. Герман был при нём до конца. Сорок лет.

Рин молчала.

– Он не описывал это как воспоминание, – продолжала Лена. – И не как галлюцинацию. Он очень точно подбирал слова – инженер, привык к точности. Он сказал: «Мой отец стоял в комнате. Не как образ. Не как сон. Он стоял, и у его присутствия была масса. Я чувствовал, как воздух вокруг него тяжелее. Как будто гравитация в том месте, где он стоял, была чуть сильнее». Потом он плакал. Пятнадцать минут. Потом попросил воды, попросил прощения за слёзы и вернулся к работе.

– Что это было? – спросила Рин.

Лена прикусила губу. Отпустила. Посмотрела на Рин с выражением, в котором профессиональная сдержанность и личная измотанность боролись, как два течения в одном русле.

– Наша рабочая гипотеза: кровотечение – квантовые корреляции между осколками – при достаточной интенсивности активирует нейронные паттерны, связанные с долговременной памятью. Но это не воспоминание. Если бы это было воспоминание, на МЭГ мы увидели бы активацию гиппокампа и ассоциативных зон коры – стандартный паттерн извлечения из памяти. Мы видели другое. – Она ткнула пальцем в экран, где запись всё ещё показывала четырёхсекундный всплеск. – Активация зон восприятия. Зрительная кора, соматосенсорная кора, вестибулярный аппарат. Мозг Германа не вспоминал отца. Его мозг воспринимал что-то, и интерпретировал воспринятое через ближайший доступный шаблон – лицо отца, потому что это была наиболее эмоционально нагруженная конфигурация для данного набора сенсорных входов.

– Сигнал из другого осколка, – сказала Рин. – Мозг получает данные, которые не имеют формы, и придаёт им единственную форму, которую знает.

– Именно.

– Но Герман видел конкретного человека. Своего отца. Не абстрактное «присутствие» – конкретное лицо.

Лена кивнула.

– Каждый доброволец видел – или ощущал – что-то своё. Одна женщина слышала запах лаванды и чувствовала прикосновение к плечу. Другой мужчина ощущал вибрацию в диафрагме – ниже порога слышимости, но выше порога осязания. Ещё один – видел цветные паттерны с закрытыми глазами, как фосфены, но структурированные, геометрические. Во всех случаях – активация зон восприятия, не памяти. Во всех случаях – мозг берёт нечитаемый входящий сигнал и проецирует на него ближайший знакомый шаблон.

– Парейдолия, – сказала Рин.

– Онтологическая парейдолия. Мы видим лица в облаках, потому что мозг оптимизирован для распознавания лиц. Мы видим умерших отцов в кровотечении, потому что мозг оптимизирован для… – Лена запнулась. – Для того, по чему скучаем.

Она это сказала – «по чему скучаем» – и тут же отвернулась к экрану, как будто фраза вырвалась непрошеной и нуждалась в немедленном прикрытии. Рин не стала комментировать. Она знала, как это работает. Она знала, как горе проскальзывает в профессиональный язык, как контрабанда в трюме – незаметно, если не искать.

Рин стояла в нейролаборатории, на глубине сорока двух метров, в тишине, которую строили намеренно, и думала: если я подвергну себя кровотечению – увижу ли я Марка?

Мысль была чёткой и ледяной, как инъекция. Она не вытеснила её и не оценила – просто позволила ей существовать, как позволяла существовать любой гипотезе до проверки. Если кровотечение активирует зоны восприятия, если мозг проецирует на нечитаемый сигнал ближайший эмоциональный шаблон, то её мозг – мозг, десять лет настроенный на поиск одного человека – спроецирует Марка. Она увидит его лицо. Услышит его голос. Почувствует его присутствие – с массой, как сказал Герман, с тяжестью в воздухе.

И это будет не он.

Это будет её мозг, отчаянно подставляющий его лицо под чужой, нечитаемый, нечеловеческий сигнал. Как Герман подставил отца. Как женщина подставила лаванду. Парейдолия. Самая жестокая форма парейдолии – не увидеть лицо в облаке, а увидеть лицо того, кого потерял, в чём-то, что не имеет лица вообще.

Или – и эта мысль была второй, тише первой, опаснее – это будет он. Не проекция, не шаблон, а настоящий Марк, чей сигнал просачивается через кровотечение, как его голос просачивался через телефон из Кембриджа в «Аресибо-II» десять лет назад. «Люблю тебя. Налево.» Настоящий, но искажённый, как всё, что проходит через стену. И она не сможет отличить одно от другого. Проекцию от реальности. Своё горе от чужого сигнала. Потому что мозг – её мозг, любой мозг – не различает эти вещи. Для нейронов нет разницы между воспоминанием и восприятием. Разница – конвенция. Договорённость. Как лево и право.

Рин посмотрела на Лену, которая стояла у экрана, отвернувшись, и пила кофе мелкими глотками.

– Сколько добровольцев после сеансов попросили повторить? – спросила Рин.

Лена не обернулась. Её плечи на секунду напряглись – едва заметно, как если бы вопрос задел что-то, что она прикрывала мышечным корсетом.

– Все четырнадцать.

– И?

– Я отказала. Повторная экспозиция при неизученном воздействии на нервную систему – неприемлемый риск. Хассан согласился. Не из этических соображений – из практических: повреждённые добровольцы бесполезны. – Пауза. – Его формулировка, не моя.

– Но добровольцы хотели повторить.

– Герман приходил ко мне трижды. Приносил кофе. Садился, молчал, потом говорил: «Доктор Ковач, я знаю, что это был не мой отец. Я знаю, что мой мозг сделал из шума картинку. Я инженер, я понимаю, как работают системы. Но мне было шестьдесят четыре года, и я видел своего отца, и он был рядом, и воздух был тяжелее, и это были лучшие четыре секунды за последние сорок лет моей жизни. Я хочу ещё четыре секунды. Я хочу снова увидеть его лицо, даже если это лицо – ложь моего мозга. Особенно если это ложь».

Лена повернулась к Рин. Её глаза были сухими, но вокруг них – та же усталость, тот же химически устойчивый сплав внимательности и измотанности.

– Я ему отказала, – сказала она. – Трижды. И каждый раз думала: у меня нет права. Кто я такая, чтобы решать, что реально, а что нет, для человека, который всю жизнь чинил криогенные системы и никогда не просил ничего, кроме четырёх секунд с покойным отцом?

Рин не ответила. Она думала: я попрошу. Рано или поздно я попрошу. И Лена мне откажет. И я найду способ обойти отказ. Потому что я – не Герман. Я не ищу четыре секунды утешения. Я ищу данные. Я ищу подтверждение. Я ищу его.

И потому что я, как и Герман, хочу четыре секунды, даже если они ложь.



Рин настраивала приёмники двое суток.

Лаборатория «Мост» располагала оборудованием, от которого её внутренний инженер – тот, что вырос из девочки с телескопом за двести евро – испытывал нечто среднее между восторгом и недоверием. Квантовые детекторы пятого поколения – ещё не серийные, прототипы, каждый стоимостью с небольшой истребитель – имели чувствительность, которую Рин мысленно описала как «способность услышать шёпот на другой стороне стадиона во время финала чемпионата мира». Сорок девять штук, в семи концентрических кольцах, настроенных на регистрацию квантовых корреляций в диапазоне, который в «Аресибо-II» был недоступен физически.

Она подключила свои алгоритмы – те, что Дайчи написал для корреляторов «Аресибо-II», модифицированные под новую архитектуру. Работала в основном зале, одна: техники приходили и уходили, но Рин предпочитала настраивать оборудование лично, потому что доверяла своим рукам больше, чем чужим отчётам. Лена заглядывала – приносила кофе, задавала вопросы, которые выдавали не праздное любопытство, а точное понимание физики: для нейробиолога она разбиралась в квантовой механике лучше, чем большинство физиков-экспериментаторов, которых Рин знала.

На второй день, в три часа ночи – Рин снова работала ночью, потому что ночью лаборатория была пуста и тишина достигала того качества, которое позволяло ей слышать собственные мысли без помех, – она запустила первое полное сканирование.

Массив детекторов активировался кольцо за кольцом, изнутри наружу, и данные потекли на экран – плотные, тяжёлые, на порядки насыщеннее, чем в «Аресибо-II». Рин смотрела на спектрограмму, и по её спине прошёл холод – тот же физиологический ответ, пилоэрекция, что и в первую ночь, когда она обнаружила сигнал, но сильнее. Масштабнее. Как если бы то, что в «Аресибо-II» было шёпотом, здесь звучало в полный голос.

Кровотечение. Оно было здесь. И оно было сильнее.

Не «немного сильнее» и не «на порядок сильнее». Рин запустила количественное сравнение: амплитуда корреляций, зафиксированная массивом «Мост», превышала амплитуду, зарегистрированную в «Аресибо-II», в сто семьдесят три раза. Она проверила: нет, не ошибка масштабирования. Не разница в чувствительности приборов – она это учла. Кровотечение здесь, под Женевой, на глубине сорока двух метров, в стенах, экранированных от электромагнитных помех, было в сто семьдесят три раза интенсивнее, чем на поверхности Пуэрто-Рико.

Рин откинулась в кресле. Потолок – серый, гладкий, без единой отметины – казался ближе, чем был. Клаустрофобия шевельнулась в солнечном сплетении – не сильно, просто напоминание: ты под землёй, над тобой сорок два метра скальной породы, бетона и стали.

Почему здесь сильнее? Два варианта. Первый: близость к CERN. Большой адронный коллайдер – двадцать семь километров кольца, петабайты данных ежегодно, один из крупнейших генераторов измерительной информации на планете. Если фрагментация углубляется с каждым измерением – если предел Бекенштейна-Каулфилд, который она сама формализовала, верен, – то CERN был одним из мест на Земле, где осколок фиксировался наиболее жёстко. Парадокс: чем жёстче фиксация, тем сильнее напряжение на границе. Как лёд на озере – чем толще корка, тем громче треск.

Второй вариант: Хассан выбрал это место не из-за CERN. Он выбрал его потому, что знал, что кровотечение здесь сильнее. Знал до того, как Рин опубликовала препринт. Знал, возможно, с самого начала программы «Мост». Четыре года назад он разместил лабораторию именно здесь – не под Вашингтоном, не под Лос-Аламосом, а под Женевой, рядом с крупнейшим коллайдером мира, – потому что этот конкретный участок земной поверхности был ближе к стенке, чем любой другой.

Рин сделала мысленную пометку: спросить Хассана. Не сейчас. Когда данных будет достаточно, чтобы он не смог соврать, не рискуя быть пойманным.

Она вернулась к экрану. Спектрограмма кровотечения в женевском массиве выглядела иначе, чем в «Аресибо-II», – не просто громче, но сложнее. Периодическая структура на 4.731 секунды по-прежнему присутствовала, но поверх неё – слои, которых Рин раньше не видела. Модуляции внутри модуляций. Гармоники. Субструктуры. Как если бы сигнал из «Аресибо-II» был одним голосом, а здесь – целый хор, где один голос был узнаваем, а остальные слились в нечто, что не поддавалось немедленной декомпозиции.

Рин работала. Часы растворились в последовательности операций: фильтрация, декомпозиция, визуализация, повторная фильтрация. Пальцы на клавиатуре. Кофе, который Лена оставила в термосе перед уходом, – остывший, но крепкий. Экран, экран, экран. Данные текли, и Рин ловила их, как ловят рыбу в мутной воде: не видя, а чувствуя – натяжение, вес, сопротивление.

Около четырёх утра она выделила компоненту, которая не была ни основным сигналом 4.731, ни его гармониками. Отдельный поток – слабый, на пределе чувствительности даже для детекторов пятого поколения, – с другим спектральным профилем. Не периодический. Не хаотический. Квазипериодический: паттерн, который почти повторялся, но каждый раз с вариацией, как тема в джазовой импровизации.

Она усилила этот поток. Отфильтровала фон. Визуализировала.

Спектрограмма на экране перестроилась. Рин перепробовала несколько режимов отображения – линейный, логарифмический, двумерный, трёхмерный. В двумерном – время по горизонтали, частота по вертикали – ничего нового. В трёхмерном – с добавлением фазы как третьего измерения – рисунок изменился.

Рин наклонилась к экрану.

Фазовая структура компоненты создавала паттерн. Не случайный – структурированный. Конфигурацию, которая, будучи отображена в трёхмерном пространстве «время – частота – фаза», формировала нечто, что мозг Рин – её тренированный, циничный, десять лет каталогировавший аномалии мозг – немедленно и безоговорочно интерпретировал.

Не лицо.

Не совсем.

Что-то, у чего была симметрия – двусторонняя, как у лица, – и центральная область повышенной плотности данных, как глаза, и нижняя область, которая могла быть ртом или могла быть чем угодно, и всё это мерцало, перестраивалось, дышало, как если бы за экраном стоял кто-то и дышал на стекло с той стороны, и его дыхание конденсировалось в паттерн, который человеческий мозг отчаянно хотел назвать лицом, потому что мозг оптимизирован для распознавания лиц, потому что мозг видит лица в облаках, в тостах, в пятнах на стенах, потому что парейдолия – это не ошибка, а стратегия выживания вида, и —

Рин отодвинулась от экрана. Медленно. Кресло откатилось на полметра. Она сидела, сцепив руки на коленях, и смотрела на монитор, и на мониторе – в фазовом пространстве трёхмерной визуализации – что-то смотрело на неё в ответ.

Не человеческое. Нет. Симметрия была не совсем двусторонней – лёгкий сдвиг, как если бы «лицо» было чуть повёрнуто, или как если бы одна его половина принадлежала другой геометрии. Центральные области – «глаза» – были не парой, а тройкой, расположенной треугольником. Нижняя область – «рот» – пульсировала с частотой, которая не совпадала с частотой дыхания млекопитающего, но совпадала с чем-то – с каким-то ритмом, который Рин не узнавала, но который ощущался на подкорковом уровне как правильный. Как сердцебиение существа, у которого другое количество камер.

Она не могла отвести глаз. Она знала – знала с той стеклянной ясностью, которая приходит в четыре утра после двух суток без сна, – что это парейдолия. Что её мозг берёт квазипериодический сигнал, отображённый в трёхмерном фазовом пространстве, и проецирует на него ближайший знакомый шаблон. Что «лицо» – не лицо. Что «глаза» – не глаза. Что «дыхание» – не дыхание.

Она знала это.

И это не имело значения. Потому что шаблон не был лицом Марка. Не был лицом отца, матери, кого-то знакомого. Он не был человеческим лицом вообще. Он был чем-то, для чего у Рин не было шаблона, и это означало одно из двух: либо её мозг генерировал новый шаблон на лету – что невозможно при стандартной парейдолии, которая работает только с готовыми шаблонами, – либо это не было парейдолией.

Либо по ту сторону стенки действительно было что-то, что имело форму. Не человеческую форму. Другую.

Рин сидела в кресле на глубине сорока двух метров и смотрела на экран, а экран смотрел на неё тремя точками, расположенными треугольником, и пульсировал с частотой чужого сердцебиения, и тишина лаборатории – спрессованная, мёртвая, абсолютная – была уже не тишиной, а ожиданием. Как тишина в комнате, где кто-то есть, но ещё не заговорил.



Часть Вторая: Наблюдатель

Глава 6. Лицо в стене

Паттерн не исчезал.

Рин провела четыре дня, пытаясь его уничтожить. Не из научного скептицизма – из самозащиты: если то, что она видела на экране в четыре утра, было парейдолией, его можно убить правильной фильтрацией. Изменить параметры визуализации, и «лицо» распадётся на случайные точки, как распадается облако, если посмотреть на него дольше минуты. Мозг отпустит хватку, и шаблон рассыплется.

Она меняла параметры. Визуализировала данные в декартовых координатах, в сферических, в цилиндрических. Применяла вейвлет-декомпозицию, преобразование Гильберта, энтропийное картирование. Использовала шесть разных алгоритмов визуализации – включая два, написанных Дайчи специально для корреляционных данных. Каждый раз, в каждом представлении, в каждой проекции, в каждом масштабе – структура сохранялась. Не как лицо. Лицо менялось: в одних представлениях три центральные точки сливались в две, в других – распадались на семь, в третьих – вытягивались в линию. Но структура – организация данных вокруг центра с лучевой симметрией и пульсирующей периферией – была устойчива ко всем преобразованиям. Она была в данных, а не в визуализации. Не шаблон, наложенный мозгом. Свойство сигнала.

На пятый день Рин перестала пытаться уничтожить паттерн и начала его изучать.

Она позвонила Дайчи.

Видеосвязь между Женевой и «Аресибо-II» работала с задержкой в четыреста миллисекунд – достаточной, чтобы разговор приобретал странный, разорванный ритм, как будто собеседники общались не через спутник, а через тонкую перегородку, сквозь которую звук проходил с трудом. Дайчи появился на экране в своей серой футболке, на фоне стены акустической лаборатории с пирамидками поглотителя. Два часа ночи по пуэрториканскому времени, восемь утра по женевскому. Он, очевидно, не спал; впрочем, его режим не подчинялся часовым поясам.

bannerbanner