
Полная версия:
Осколочная реальность

Эдуард Сероусов
Осколочная реальность
Часть Первая: Декогеренция
Глава 1. Шум
Аномалия выглядела как ошибка.
Они все так выглядят поначалу – Рин это знала лучше, чем кто-либо в обсерватории. Десять лет работы с данными, которые никто не хотел проверять, научили её одному: вселенная не кричит. Она шепчет, и шёпот маскируется под сбой оборудования, артефакт калибровки, ошибку студента-практиканта, который забыл вычесть термальный фон. Шёпот маскируется под шум, потому что шум – это то, чем учёные объясняют всё, чего не могут объяснить. Удобное слово. Мусорная корзина эпистемологии.
Рин сидела перед массивом мониторов в контрольной комнате «Аресибо-II», и голубоватый свет экранов делал её лицо плоским, как рентгеновский снимок. Три часа ночи. За стенами обсерватории пуэрториканская тропическая ночь давила влажным теплом, и кондиционер в серверной сражался с энтропией, проигрывая по полградуса каждый час. К утру в комнате станет двадцать шесть – не критично для оборудования, но достаточно, чтобы футболка прилипала к спине в районе лопаток. Рин привыкла. Тело привыкает ко всему, если дать ему достаточно ночных смен.
Массив АР-II – семнадцать параболических антенн, рассыпанных по карстовой долине среди известняковых останцев, каждая тридцать метров в диаметре, – прослушивал небо в диапазоне от 300 мегагерц до 10 гигагерц. Старый «Аресибо», обрушившийся в декабре 2020-го, был одиноким гигантом: одна тарелка, триста метров, неподвижная. Новый работал иначе – интерферометрия, синтез апертуры, подвижные антенны. Угловое разрешение на порядок выше. Чувствительность – на два. Квантовые корреляторы четвёртого поколения, установленные два года назад, позволяли обрабатывать петабайты данных с точностью, которая казалась бы магией физикам начала века. Казалась бы магией – если бы магия не была словом, от которого учёные 2057 года рефлекторно морщились, потому что половина населения планеты использовало его всерьёз.
Рин открыла файл, помеченный жёлтым флажком в системе автоматической классификации: «Категория 4 – вероятный артефакт, рекомендована ручная проверка». Категория 4 означала, что алгоритм нашёл в сигнале периодическую структуру, но не смог привязать её к известному источнику – ни к пульсару, ни к активному ядру галактики, ни к земной помехе, ни к спутнику на обратном пролёте. Таких файлов набиралось по двадцать-тридцать за смену. Большинство оказывались отражениями от ионосферы или наводкой от генераторов обсерватории, и на их проверку уходило в среднем четыре минуты. Рин знала – четыре минуты. Она однажды замерила.
Координаты источника: прямое восхождение 14h 26m 43.2s, склонение −62° 18ʹ 12.4ʺ. Область в созвездии Центавра, между рукавом Персея и межрукавной щелью. Рин загрузила карту. Автоматически открылся каталог SDSS-VI, наложился на инфракрасную съёмку JWST-3 и рентгеновские данные «Чандры-II».
Пусто.
Не «мало объектов». Не «область с низкой плотностью». Пусто. Войд. Ни звёзд, ни газовых облаков, ни пыли, ни гравитационных линз, указывающих на скрытую массу. Темноматериальная карта, построенная по данным слабого гравитационного линзирования, показывала ровно то же: ничего. Область абсолютной космической пустоты размером примерно в шестьсот мегапарсек по длинной оси – одна из крупнейших структур (или отсутствий структуры) в наблюдаемой вселенной.
И из этой пустоты шёл сигнал.
Рин потёрла глаза. Радужная плёнка усталости поплыла по краям зрения, и она моргнула, дожидаясь, пока мир снова соберётся в фокус. Спектрограмма выглядела почти невинно: узкая полоса на 1.42 гигагерца – частота водородной линии, классический канал SETI, тот самый, на который человечество десятилетиями направляло свои антенны в надежде услышать братьев по разуму. Ирония, конечно. К 2057 году поиск внеземного разума стал чем-то средним между хобби энтузиастов и предметом ностальгии – не потому что люди перестали верить в инопланетян, а потому что фрагментация сделала сам вопрос бессмысленным. Если реальность субъективна – субъективна буквально, не в постмодернистском смысле, а в квантово-механическом, – то «где все?» перестаёт быть вопросом астрономии и становится вопросом онтологии.
Где все? В своих осколках. Как и мы.
Но это – на 1.42 гигагерца, и из войда, – не вписывалось ни в одну модель.
Рин набрала команду на терминале: повторная обработка с полной калибровкой. Система зажужжала, прогоняя данные через корреляторы. Время обработки – двенадцать минут. Она откинулась на спинку кресла и посмотрела на часы в углу экрана. 03:17. За окном, невидимый в темноте, тропический лес дышал, выдыхая испарения: гниющие листья, мокрая почва, цветы, раскрывающиеся ночью, потому что их опылители – летучие мыши. Рин чувствовала этот запах каждый раз, когда открывала дверь серверной: приторный, тёплый, живой. Запах места, которое существовало задолго до людей и будет существовать после. Если константы не уплывут, добавил привычный голос в голове – тот, который в последние годы комментировал всё с интонацией уставшего рецензента.
Она встала, потянулась – позвонки в шее щёлкнули, и этот звук, сухой и определённый, ненадолго вернул ей ощущение собственного тела как чего-то цельного, – и вышла в коридор.
Столовая обсерватории находилась двумя этажами выше, в административном крыле. Путь туда шёл по лестнице с бетонными ступенями, покрытыми нескользящим покрытием, которое когда-то было оранжевым, а теперь стало цветом засохшей глины. На стенах – плакаты: расписание смен, инструкция по эвакуации при ураганах, блёклая фотография первоначальной церемонии открытия АР-II в 2039-м, и рядом – более свежая, в рамке за стеклом – снимок массива в дождь, все семнадцать антенн направлены в одну точку неба, и дождевая вода стекает по тарелкам параллельными ручьями, как слёзы по лицу великана. Под снимком кто-то приклеил стикер: «superposition is a lifestyle». Рин проходила мимо этого стикера дважды за смену на протяжении четырёх месяцев и до сих пор не знала, кто его приклеил.
Столовая была почти пуста. Дежурное освещение – вполнакала, и в жёлтом полумраке автоматы с кофе и снеками выглядели как алтари забытого культа, мерцая зелёными индикаторами. За дальним столиком сидел человек, уткнувшись в планшет. Рин узнала его: Томас Перальта, лаборант из группы обслуживания приёмников. Двадцать три года, выпускник Рио-Пьедрас, приехал в обсерваторию четыре месяца назад. Из тех, кого набирают на годовой контракт: достаточно квалифицирован, чтобы менять компоненты в криогенных системах, недостаточно – чтобы претендовать на позицию исследователя.
Рин подошла к автомату. Нажала кнопку – чёрный, без сахара, двойная порция. Машина загудела, и в этом гудении было что-то обнадёживающе простое: механизм, выполняющий функцию, без рефлексии по поводу того, что означает «кофе» в контексте фрагментированной реальности.
– Поздняя смена? – спросил Томас, не отрываясь от планшета.
– Всегда, – ответила Рин.
– Категория четыре?
– Категория четыре.
Он поднял голову и улыбнулся – широко, по-молодому, с тем выражением, которое свойственно людям, ещё не разучившимся считать ночные дежурства приключением. Рин заметила татуировку на его левом запястье: два маленьких квадратных пикселя, чёрных на смуглой коже, расходящихся в стороны. Между ними – тонкая линия, почти невидимая. Она знала этот символ. Его знал каждый, кому было меньше тридцати.
– Новая? – спросила Рин, кивнув на его руку.
Томас посмотрел на запястье, как будто забыл, что там что-то есть.
– Полгода уже. Думал, облезет, но нет, хорошая работа. Мастер в Сан-Хуане, у неё вся рука такими покрыта, прямо от пальцев до плеча, пиксели расходятся всё дальше и дальше.
– «Мы всё ещё одна картинка».
– Ага.
Рин взяла стаканчик с кофе. Пластик обжёг пальцы – она перехватила ниже, туда, где тепло ещё не добралось.
– Можно вопрос? – Томас сдвинул планшет в сторону. – Вы же работаете с аномальными данными, да? Ну, в смысле, с тем, что не вписывается.
– Работаю.
– Вы верите в микрофрагментацию?
Рин сделала глоток. Кофе был скверный – кислый, с привкусом пережжённого зерна, – но горячий, и горячее сейчас было важнее вкуса.
– Я верю в данные, – сказала она. – Данные говорят, что разница между зонами с высокой и низкой плотностью измерений – на двенадцатом знаке после запятой. Если вообще существует.
– Ну, допустим, существует.
– Допустим.
– Двенадцатый знак – это всё равно другая вселенная, если ты в ней не рядом с человеком, с которым хочешь быть рядом.
Рин посмотрела на него. Его лицо было серьёзным – не драматически серьёзным, не с нахмуренными бровями, а с той тихой серьёзностью, которая бывает у людей, думающих о чём-то важном и не уверенных, что собеседник захочет это обсуждать.
– Мой парень живёт в Стокгольме, – сказал Томас. – Он работает в институте Нордита. Физик-теоретик, представляете? Из всех людей, с которыми я мог… ну, в общем. Он говорит, что микрофрагментация – чепуха, что совокупные измерения определяют осколок для всей цивилизации, что локальные вариации статистически незначимы. Он говорит это, и я ему верю, потому что он умнее меня. Но потом я ложусь спать один, и думаю: а если не чепуха? Если разница – двенадцатый знак – означает, что его «сейчас» и моё «сейчас» – это не совсем одно и то же? Не в метафорическом смысле. В буквальном.
Он замолчал. Потом пожал плечами.
– Извините. Поздняя смена, и…
– Нет, – сказала Рин. И не добавила ничего, потому что не знала, что добавить.
Она думала о Марке.
Не о Марке-коллеге, не о Марке-квантовом-инженере, не о Марке-из-отчёта-комиссии-2048, где его статус значился как «пропавший без вести, предположительно погибший в результате аварии на установке макроскопической суперпозиции». Она думала о Марке, который путал лево и право. О Марке, чей чай в кружке к вечеру превращался в чёрную горечь, потому что он никогда не вытаскивал пакетик. О Марке, чьи руки синели при пятнадцати градусах, и который спал в двух парах носков и ворчал, что Вселенная спроектирована неправильно.
Десять лет. Она считала. Не дни – это было бы сентиментально. Она считала аномалии. Статистические отклонения в квантовых экспериментах по всему миру, которые не вписывались ни в одну модель, и которые коллеги списывали на систематические ошибки. Рин собирала их. Каталогировала. Искала паттерн. Одержимость? Горе? Наука? Различие между этими тремя – на двенадцатом знаке после запятой, и Томас только что объяснил ей, что двенадцатый знак имеет значение, если ты не рядом с тем, с кем хочешь быть рядом.
– Спасибо за кофе, – сказала Рин, хотя он ей ничего не дал.
Томас улыбнулся.
– Я вроде ничего…
– За разговор.
Она вернулась в контрольную. Двенадцать минут истекли. Результат повторной обработки ждал её на экране, и Рин села, поставив стаканчик рядом с клавиатурой – привычка, от которой Марк приходил в ужас, потому что «один пролитый кофе – и кластер теряет полтора терабайта, Рин, полтора терабайта».
Она посмотрела на данные.
Сигнал не исчез.
Повторная обработка с полной калибровкой – вычет термального фона, коррекция на ионосферную рефракцию, исключение всех известных помех в каталоге RFI-2057 – не убрала периодическую структуру. Она её усилила. Как если бы первичная обработка сглаживала сигнал, и только полная калибровка позволяла увидеть его форму.
Рин почувствовала, как холодок пробежал по затылку – не метафорический, а физиологический: пилоэрекция, вегетативная реакция симпатической нервной системы на восприятие чего-то значимого. Она знала нейрофизиологию этого ощущения. Это не помогало.
Она развернула спектрограмму на полный экран. Сигнал занимал узкую полосу около 1.42 гигагерца, но при увеличении разрешения по частоте обнаружилась тонкая структура: модуляция амплитуды с периодом 4.731 секунды. Не синусоидальная – сложная, с обертонами. Рин запустила автокорреляционный анализ. Через минуту на экране появился график, и она задержала дыхание.
Автокорреляционная функция показывала чёткий пик на 4.731 секунды, вторичный пик на удвоенном периоде и третий – на утроенном. Это не шум. Шум не имеет регулярных автокорреляций. Это не артефакт оборудования – калибровочные артефакты привязаны к частотам внутренних генераторов обсерватории, и ни один из них не работал на 4.731 секунды. Это не пульсар – нет характерного профиля импульса, нет дисперсионной задержки, нет затухания. Это не земная помеха – направление на источник подтверждено тремя независимыми антеннами.
Это – структурированный сигнал из точки, в которой нет ничего.
Рин откинулась назад. Кресло скрипнуло. Она смотрела на экран и позволила себе тридцать секунд – ровно тридцать, она считала – чтобы почувствовать то, что чувствовала. Терапевт учил её этому: не подавлять, не анализировать, а просто дать эмоции пространство на ограниченное время. Тридцать секунд, потом обратно к работе.
В эти тридцать секунд она не чувствовала восторга. Не чувствовала триумфа. Не чувствовала того, что в фильмах изображают как «момент открытия» – слёзы, музыка, объятия. Она чувствовала клаустрофобию. Тесноту. Как если бы стены контрольной комнаты сдвинулись на несколько сантиметров. Как если бы потолок стал ниже. Как если бы воздух – и так тяжёлый от тропической влажности – стал ещё плотнее. Она чувствовала то, что не могла назвать одним словом, но что, при необходимости, описала бы формулой: вероятность того, что сигнал реален, оценивается в интервале от 0.87 до 0.94. Вероятность того, что он имеет происхождение, не объяснимое известной физикой, – в интервале от 0.61 до 0.78. Вероятность того, что моя жизнь только что необратимо изменилась, – не поддаётся количественной оценке.
Тридцать секунд истекли.
Рин выпрямилась, подвинула клавиатуру ближе и начала составлять протокол проверки. Стандартная процедура для аномалий категории 4, переквалифицированных в категорию 3 (возможный сигнал): независимая верификация тремя антеннами, перекрёстная корреляция, проверка на интерференцию с геостационарными спутниками, запрос архивных данных по указанным координатам за последние пять лет.
Она работала быстро, но без спешки. Руки помнили последовательность действий – десять лет одних и тех же протоколов, – и пока пальцы набирали команды, мозг занимался тем, чем всегда занимался в такие моменты: строил гипотезы и тут же разрушал их.
Гипотеза первая: неизвестный астрофизический объект. Компактный источник в войде, не зафиксированный предыдущими обзорами. Проблема: обзор SDSS-VI покрыл эту область с чувствительностью, достаточной для обнаружения любого объекта с потоком выше 10⁻²⁹ Вт/м²/Гц. Сигнал был на порядок выше этого порога. Его не могли не заметить раньше. Если только он появился недавно.
Гипотеза вторая: артефакт квантовых корреляторов. Новое оборудование, два года эксплуатации, возможны неизвестные модусы сбоя. Проблема: корреляторы обрабатывают данные, а не генерируют их. Если автокорреляция показывает структуру – структура есть в исходных данных, и корреляторы лишь делают её видимой. Если, конечно, корреляторы не вносят систематическую ошибку с периодом ровно 4.731 секунды. Вероятность: низкая, но ненулевая. Проверяемая.
Гипотеза третья…
Рин остановилась. Пальцы замерли над клавиатурой.
Гипотеза третья: это то, что она искала десять лет.
Нет. Не так. Гипотеза третья: сигнал является проявлением квантового кровотечения – корреляций через реликтовую запутанность между осколками реальности, – который впервые стал обнаружим благодаря новым корреляторам. Теоретически предсказанный, никогда не наблюдавшийся. До сих пор числившийся в категории «вероятно, ненаблюдаемый в принципе», потому что амплитуда корреляций, рассчитанная по стандартным моделям декогеренции, на шесть порядков ниже чувствительности любого существующего прибора.
Но этот расчёт исходил из предположения, что обе стороны осколка пассивны. Что кровотечение – спонтанный процесс, статистический шёпот. Никто не рассматривал возможность того, что кто-то по ту сторону может усиливать его.
Рин набрала команду на терминале: запросить архив аномальных данных за последние десять лет по координатам, близким к указанным. Радиус поиска – пять градусов. Её собственный архив. Тысячи файлов, помеченных ею как «неклассифицированные отклонения», которые за десять лет не рассматривал никто, кроме неё. «Хвосты» в статистических распределениях, которые не укладывались ни в одну модель, и которые все – все, от рецензентов грантовых заявок до её бывшего руководителя в MIT – объясняли одним словом: шум.
Система искала двадцать секунд. Нашла сто сорок три совпадения.
Рин открыла их одно за другим. Не все – первые двадцать, чтобы увидеть общую картину. Каждое отклонение было слабее сегодняшнего сигнала на два-три порядка. Каждое – в той же области неба, плюс-минус два градуса. Каждое – на частоте, близкой к 1.42 гигагерца, но не идентичной: лёгкий дрейф, как если бы источник медленно менял частоту на протяжении лет.
Или как если бы его возможности менялись. Как если бы кто-то учился кричать громче.
Рин закрыла глаза. Не для того, чтобы думать – для того, чтобы перестать смотреть на экран, потому что экран показывал ей то, чего она хотела, а она научилась не доверять тому, чего хочет. Десять лет поисков превращают человека в существо, которое видит паттерн везде: в расположении звёзд, в шуме дождя, в случайных числах генератора. Апофения – склонность находить значимые связи в случайных данных – была профессиональным заболеванием каждого, кто работал с аномалиями. Рин знала это. Она написала статью об этом: «Систематические когнитивные искажения при анализе квантовых аномалий: мета-анализ ложных позитивов в период 2040–2050 гг.» Девяносто шесть страниц, опубликована в Physical Review D, процитирована двести восемнадцать раз. Она была экспертом по тому, как человеческий мозг обманывает себя при поиске сигнала в шуме.
И сейчас этот мозг говорил ей: это не шум.
Она открыла глаза. Загрузила данные всех ста сорока трёх аномалий в единую матрицу и запустила кросс-корреляцию. Если отклонения случайны – корреляция будет нулевой. Если они связаны – появится пик.
Система работала три минуты. Рин сидела неподвижно, глядя на полоску прогресса, и слушала гудение сервера. Кофе остывал. За окном лесная лягушка – коки, эндемик Пуэрто-Рико, два слога на выдохе, частота 1.8–2.3 килогерца, – повторяла свой вызов с интервалом, который мозг Рин автоматически оценил в 0.7 ± 0.1 секунды. Другой коки ответил чуть ниже тоном. Дуэт. Они не знают о фрагментации, подумала Рин. Они не знают, что вселенная не едина. Они просто кричат в темноту и надеются, что кто-то ответит.
Результат появился на экране.
Кросс-корреляция: пик на 4.726 секунды. Не 4.731 – на пять тысячных секунды меньше. Разница могла быть ошибкой округления. Или могла означать, что период медленно увеличивался на протяжении десяти лет.
Рин посмотрела на число. 4.726. 4.731. Дрейф – пять тысячных секунды за десятилетие. Если экстраполировать назад – десять лет назад период был 4.721. Если экстраполировать ещё дальше – двадцать лет назад, тридцать…
Она остановила себя. Экстраполяция без модели – арифметика, а не физика. Но число 4.731 теперь жило у неё в голове, как мелодия, которую нельзя забыть, и она знала, что оно будет жить там долго.
Рин потянулась к терминалу и набрала новую команду: полное повторное сканирование области на всех частотах массива. Приоритет – первый. Время выполнения – сорок семь минут. Система предупредила: «Приоритет 1 прервёт текущее наблюдение по программе RP-2057-0341 (обзор скоплений галактик). Подтвердите.»
Рин подтвердила. Её палец завис над клавишей на секунду – не от сомнения, а от осознания: программа RP-2057-0341 принадлежала группе профессора Чэня, который ждал этих данных третий месяц и который на последнем совещании назвал её «наименее командным игроком за всю историю обсерватории». Она нажала «подтвердить» и не испытала по этому поводу ничего, кроме слабого удовлетворения, которое немедленно квалифицировала как непродуктивное.
Пока массив перенастраивался, Рин встала и вышла из контрольной. Не в столовую. На улицу.
Дверь серверного блока вела на бетонную площадку, огороженную перилами. Отсюда, при свете дня, можно было увидеть три ближайших антенны – белые параболоиды на стальных опорах, похожие на огромные цветки, раскрытые к небу. Сейчас, в темноте, они были невидимы. Только звёзды. И влажный воздух, мгновенно облепивший кожу, как тёплая мокрая перчатка.
Рин подняла голову.
Небо над карстовой долиной было таким, каким бывает только в местах, где ночной засветки почти нет: не чёрным – тёмно-синим, с молочной полосой Млечного Пути от горизонта к горизонту. Рин видела его тысячи раз. Тысячи ночных смен, тысячи выходов на эту площадку за глотком воздуха, и каждый раз – одно и то же небо. Она знала его как собственную ладонь: Южный Крест низко над горизонтом, Центавр выше и правее, Скорпион на западе, уходящий за хребет. Привычное небо. Знакомое. То, которое она изучала с пятнадцати лет, когда отец – инженер-строитель из Дублина, не имевший никакого отношения к астрономии, – подарил ей телескоп-рефрактор за двести евро и сказал: «Не знаю, что ты там увидишь, Катерина, но если это тебя интересует – смотри».
Она смотрела. Тридцать лет.
И сейчас, стоя на бетонной площадке в три часа ночи, в пуэрториканских тропиках, с привкусом скверного кофе на языке и числом 4.731 в голове, Рин смотрела на небо – и чувствовала кое-что новое. Не открытие. Не восторг. Не страх. Ощущение, для которого у неё не было термина, и которое терапевт, вероятно, назвал бы «онтологической тревогой», но которое было проще и острее любого термина.
Она всегда знала, что реальность не едина. Это было научным консенсусом с 2030-х, формализованным в Онтологическом Манифесте 2037-го, вошедшим в школьные учебники к 2042-му. Она строила свою карьеру на этом знании. Она написала предел Бекенштейна-Каулфилд – формулу, определяющую порог фрагментации, – и это была её самая цитируемая работа. Она знала. Интеллектуально, абстрактно, как знают тепловую смерть вселенной: факт, который не имеет отношения к завтрашнему утру.
Но число 4.731 превращало абстракцию в ощущение. Если сигнал реален – а повторная обработка, кросс-корреляция и десять лет архивных данных говорили, что реален, – то пустота, на которую она сейчас смотрела, не была пустотой. Она была стеной. Границей. Местом, где её осколок заканчивался и начиналось что-то другое. И то, что было по ту сторону, не молчало. Оно стучалось.
Коки пели в темноте. Антенны АР-II поворачивались на осях, невидимые и тихие, ловя радиоволны из точки, в которой не было ничего – ничего, что мог увидеть свет.
Рин стояла и смотрела на звёзды.
Они выглядели иначе. Не ярче, не тусклее, не ближе, не дальше – иначе. Как будто кто-то взял привычную картину – миллиарды светящихся точек на тёмном фоне, такую знакомую, что мозг давно перестал обрабатывать её как информацию, – и аккуратно, не меняя ни одной детали, вложил в неё другой смысл. Не вселенная, бесконечная и открытая. Потолок. Обои. Внутренняя поверхность чего-то, что имело границы, и границы были ближе, чем казалось.
Ей пришло в голову слово, и она произнесла его вслух, тихо, одними губами, и влажный воздух проглотил звук, не донеся его даже до перил:
– Стенка.
Это не вселенная. Это стенка.
Где-то за ней – за стенкой, за границей, за пределом, который она сама помогла формализовать, – лежало всё остальное. Не космос. Не другие галактики. Другие реальности. Осколки, отсечённые актом наблюдения, запертые внутри собственных физических констант, и каждый из них думал – если там было кому думать, – что он один.
Сигнал стучался в стенку. Кто-то стучался.
Рин стояла на площадке. Ночной лес дышал. Лягушки пели. Звёзды – все до единой – были на своих местах.
Она развернулась и пошла обратно в контрольную. Сканирование завершится через тридцать четыре минуты. Она подождёт.
Она умела ждать.

Глава 2. Десять лет
Она впервые увидела его руки.
Не лицо, не глаза – руки. Конференция по квантовой информации, Цюрих, октябрь 2042-го, секция постерных докладов в подвальном зале Конгрессхауса, где потолки были слишком низкими, а кофе – слишком горячим, и сто двадцать физиков толпились между стендами, как пингвины в загоне. Рин пришла на доклад о реляционной декогеренции – тему, которую тогда ещё считала перспективной, а не фундаментом катастрофы, – и остановилась у постера с заголовком, набранным таким мелким шрифтом, что пришлось наклониться: «К вопросу о длительности макроскопической суперпозиции: термодинамические ограничения и возможные пути их преодоления. М. Ессенин, MIT».

