
Полная версия:
Тишину не спрашивают
Она обвела взглядом весь класс – медленно, методично, словно прощаясь с будущим каждого из них.
– Когда вы закончите школу, – сказала она, – вы пройдёте тест. Если вы подойдёте, вас включат в цикл воспроизводства. Не как отцов и матерей. Не как людей. А как звено. Как функцию. Как часть механизма, который не должен останавливаться.
Эллис выходит. На экране за её спиной схема женского тела медленно гаснет, словно стыдясь собственной функциональности. До Чистки оставалось пять минут.
Сегодня среда, поэтому в школе в двенадцать часов наступает полная тишина, не просто отсутствие звуков, а физическое безмолвие. Листки бумаги, которые ещё мгновение назад шуршали в руках учеников, замирали на полпути. Пальцы замирали над клавишами планшетов. Казалось, что даже пылинки замедляют своё падение и зависают в воздухе. Даже дыхание замирало в груди – не от страха, нет, а по привычке, из глубинного, почти животного подчинения ритуалу, укоренившемуся в плоти и костях.
И тогда приходил гудок. Он не раздавался в ушах. Он возникал где-то в глубине черепа, в костях висков, в позвоночнике – низкий, почти инфразвуковой импульс, словно сама структура времени слегка дрогнула, как струна, коснувшаяся пальца невидимого музыканта. Никаких колонок, никакого источника. Просто: вибрация, пробирающая до мозга костей, словно земля под ногами на миг перестала быть твёрдой и превратилась в живое существо, выдохнувшее тебе в спину древнее заклинание.
Начиналась Чистка. Никто об этом не объявлял. Ни голос из динамика, ни сигнал на экранах. Просто каждый ученик опускал ладони на край парты. Голова слегка наклонялась вниз – почти молитвенном сосредоточении, которое рождается не из веры, а из привычки. Будто их тела помнили этот ритуал лучше, чем сознание, будто в каждой клетке кожи, в каждом суставе пальцев хранилась память о сотнях таких дней.
Марк опустил взгляд на ремешок. Тонкий, но прочнее стали, он плотно облегал запястье. Не рана. Не шрам. Просто часть тела. Как палец. Как глаз. Слева от Марка сидела Алиса. Триада: в центре – Алиса, справа – Марк, слева – Ингрид. Три головы, три пары рук, три спины, выстроенные в идеальной симметрии, как три колонны храма, воздвигнутого не богам, а системе. Казалось, что под кожей у них проходит одна и та же нервная сеть – единый провод, напрямую соединяющий их с системой.
Под каждой партой – ящик. Белый. Без замка. Без единой царапины, словно отлитый из цельного куска света. Внутри – набор для чистки: салфетки из ткани, которая не впитывает, а отталкивает, словно отрицая саму возможность загрязнения; щётки с ворсинками – такими тонкими, что их почти не видно; флаконы с жидкостью, прозрачной, как вода, но пахнущей озоном и чем-то ещё – кислым, резким, как запах разряженной батареи.
Ингрид уже работала. Её движения были точными, как у хирурга, вырезающего опухоль из сердца мира. Щёточка – круг за кругом по циферблату. Сначала по часовой стрелке, потом против. Затем салфетка – два раза, чётко, без лишних движений, без дрожи, без сомнений. Капля очищающего состава – ровно на стык ремешка и корпуса. Её часы блестели, как змеиные глаза – холодные, безжалостные. Она делала это слишком аккуратно и тщательно. Как будто пыталась стереть то, что уже невозможно стереть.
Марк взял свою салфетку. Пальцы пронзил холод. Неестественный. Как будто её достали из морозильной камеры, хотя она хранилась при комнатной температуре. Он провёл по стеклу. Оно не царапалось. За всё время – ни одной царапины. Он пробовал – в детстве. Ногтем, иголкой, даже зубом. В ответ – зуд. Лёгкий, как мурашки по коже. Но теперь он знал: это был лишь намёк. Предупреждение.
В семь лет ему надели первые часы. Они были крошечными – не больше детской ладошки, с циферблатом, раскрашенным в пастельные тона. Кажется, их специально сделали похожими на игрушки – чтобы не пугать. Чтобы не вызывать отторжения. Чтобы ребёнок сам протянул руку и позволил обхватить запястье тонким, почти невесомым ремешком, который тут же начал врастать в кожу, как корень в землю. Учительница Эллен, с её добрыми глазами – наклонилась к нему:
– Это твой верный товарищ, Марк. Он будет присматривать за тобой. Чтобы ты рос спокойным.
Если он злился, начинался зуд. Лёгкий, как от сухости кожи после долгого пребывания на солнце. Если он плакал, зуд усиливался, будто под кожей шевелились тысячи невидимых муравьёв. Но боли не было. Не было смерти. Только напоминание – тихое, почти ласковое: «Успокойся. Ты в безопасности. Ты в порядке». И он успокаивался. Потому что верил. Потому что не знал, что есть другой способ быть.
А потом – четырнадцать лет. Перезагрузка. Новые часы.
Первую неделю Марк чувствовал только давление. Лёгкое, как тяжесть в висках после долгого чтения. Как будто кто-то аккуратно, но настойчиво прижимал пальцы к его вискам.
Потом Алиса упала в коридоре между уроками. Просто рухнула – без крика, без предупреждения. Лицо побледнело так резко, словно из него выкачали всю кровь. Из носа потекла тонкая струйка крови – ярко-алая. Марк бросился к ней. Сердце колотилось. Он ощущал беспокойство – такое, что сам не мог его понять. Беспокойство за Алису.
И тогда зуд превратился в огонь. В ушах стоял вой – не один, не два, а сотни сирен, сливающихся в один бесконечный, душераздирающий крик, как будто весь мир одновременно завыл от боли. Рука горела, как будто в неё вбили раскалённый гвоздь, и теперь он пытался вырваться наружу через кожу. Марк закричал – не от страха, а потому, что больше не мог сдерживать этот ужас.
Алиса, всё ещё лежавшая на полу, схватилась за запястье. Она тоже чувствовала боль. Из-за угла появился Тарел. Высокий. Светлые волосы зачёсаны назад. На лице ни единого признака усталости или сомнений. Он двигался бесшумно, словно его ноги не касались пола, а скользили над ним, как над водой. В руке он держал белый пенал. Он открыл его. Внутри – таблетки. Прозрачные. С лёгким голубоватым оттенком, как у охлаждённого льда или утреннего тумана над рекой.
– Проглотите, – сказал он.
Марк сжал таблетку. Холод. Такой, что пальцы онемели до самых костей. Он положил её в рот. Она не растворилась. Просто исчезла – как будто впиталась языком, как капля росы в жаркий день. Через десять секунд боль ушла. Не утихла. Не ослабла. Исчезла. Как будто её никогда и не было. Осталась только пустота – холодная, гладкая, без отголосков.
И страх. Не тот, что кричит. Не тот, что заставляет бежать. Тот, что сидит в груди, как паук, и плетёт сети из тишины. Тот, что знает: ты больше не хозяин своей боли. Ты – её гость. Или, что ещё хуже, – её пленник.
Первые полгода после замены все получали таблетки. После каждого сильного чувства. После любого скачка пульса выше нормы. Учителя ходили по коридорам с пеналами, как санитары на поле боя, где врагом была не смерть, а эмоция. Кто-то быстро адаптировался. Кто-то – нет. Тот кто не справлялся – давали таблетки. Потом – уколы. Если не помогало – дополнительные занятия. В кабинете на цокольном этаже школы. Там стояли мягкие кресла, обтянутые серым материалом. И экран. Большой. Чёрный. На нём – лица. Люди смеются. Плачут. Кричат. Целуются. Бьют друг друга. Падают на колени. Учитель – тот же Тарел или кто-то вроде него – говорил:
– Смотри. Не реагируй. Дыши. Считай. Отключись.
Тех, кто говорил: «Мне страшно» – оставляли на час. «Мне грустно» – на два. «Я хочу домой» – на всю ночь. Некоторые возвращались на следующий день с пустыми глазами и идеальной осанкой. Другие – больше не возвращались. На уроках говорили:
– Часы – ваш надёжный спутник. Они заботятся о вас. Они защищают вас от хаоса. Они – ваш верный товарищ.
И дети верили. Потому что видели результат: никто не кричал. Никто не плакал. Никто не сходил с ума. Потому что никто не сопротивлялся. Потому что всё работало. Потому что всё было стабильно. В системе не было сбоев. Потому что система не допускала сбоев.
Чистка закончилась. Ученики закрыли ящики. Щёлк. Одновременно. Как по команде. Циферблаты блестели. Как слёзы, которые никто не успел пролить.
Следующим было занятие снова у Поупа.
Он вошёл – не спеша, но и не мешкая, словно его шаги были отмерены не временем, а самой логикой порядка. Щёлк. На стене загорелся экран. Белый фон. Чёрная надпись, выведенная строгим, бесстрастным шрифтом:
«Экологическая гигиена. Раздел 3.4 – Классификация биологических триггеров»
Только тогда он начинал говорить – низким ровным голосом. Он говорил так, будто читал с таблички, встроенной ему в горло:
– Откройте раздел «Классификация биологических триггеров».
Цель их изучения оставалась не вполне ясной. В городе не было деревьев. Не было травы. Не было почвы – только асфальт, бетон, полимерные плиты, идеально гладкие и стерильные. Не было птиц. Насекомых тоже. Природа считалась эмоциональной угрозой. Но уроки продолжались. Потому что этого требовала система. Потому что знания – это не информация. Это инструмент контроля. Знать – значит предвидеть. Предвидеть – значит обезвредить. Обезвредить – значит сохранить порядок.
Ингрид была лучшей. Не просто по оценкам. А по чему-то большему – по восприятию. По тому, как её взгляд скользил по изображению и находил в нём то, чего не замечали другие: не просто форму, не просто цвет, а намерение. То, что система называла «скрытыми сигналами» – эмоциональными ловушками, замаскированными под безобидные образы.
На экране появилось изображение подснежника. Белый цветок, хрупкий и нежный, пробивается сквозь последний снег. Капля росы на лепестке. Тень от стебля на снегу. Всё – идеально. Всё – опасно.
– Вызывает аффективные реакции, – сказала Ингрид. Голос был тихим, но чётким, как лезвие, скользящее по стеклу. – Раннее цветение. Первый признак весны после зимы. Ассоциируется с пробуждением. С надеждой. С возможностью. Это эмоциональный риск. Может вызывать иррациональное желание перемен.
Поуп не ответил. Лишь слегка наклонил голову – на долю градуса. Знак того, что можно продолжать.
– Образец № 49, – указал он на стеклянную капсулу на своём столе. Она стояла в ряду других, но была чуть крупнее, с этикеткой, напечатанной мелким шрифтом: «Sphagnum. Собрано: Зона №2».
Ингрид встала. Её движения были точными, без лишней энергии, как будто каждое движение было заранее просчитано и одобрено. Она подошла к столу и взяла капсулу двумя пальцами – не как драгоценность, а как образец. Открыла. Внутри оказался крошечный кусочек мха. Тёмно-зелёный, почти чёрный от времени, сухой, хрупкий, как пепел после костра, в котором сожгли воспоминания.
– Мох, – сказала она. – Растёт в тени. На камнях. Вызывает ассоциации с заброшенностью. С одиночеством. С тем, что осталось позади. Может вызвать ностальгию – одну из самых устойчивых форм эмоционального сопротивления.
– Верно, – сказал Поуп. И в его голосе впервые за всё занятие прозвучало не одобрение, а что-то похожее на уважение.
Он не сказал: «Молодец». Такого понятия, как похвала, не существует – похвала – это эмоция.
После урока класс опустел. Но Ингрид осталась. Она подошла к задней стене. Там была дверь – с красной полосой по краю и надписью: «Вход без пропуска запрещён».
Её карта – чёрная, без логотипа, с единственным серийным номером – коснулась сенсора. Щёлк. Заурчала вентиляция, и дверь бесшумно отъехала в сторону.
Лаборатория. Стены – матовые, поглощающие звук, как будто само пространство здесь приучено молчать. На столах – десятки капсул: засушенные кленовые листья, замороженные семена одуванчика, волокна коры дуба, крошечные фрагменты корней, упакованные в вакуум. Микроскопы с цифровыми окулярами. Анализаторы. Спектрометры. Всё – для изучения. Не для любования. Не вдохновляться. Изучать – как изучают вирус.
Поуп стоял у дальнего стола, не сводя глаз с капсулы на рабочей поверхности. Внутри лежали три жёлудя.
– Я получила задание от ботанического центра, – сказала Ингрид. – Меня в следующем месяце отправляют с группой за пределы зоны контроля. Ехать три часа. Объект: река Мутня. Задача – сбор образцов биомассы.
Она достала из кармана бланк. Протянула его.
– Нужен доступ к расширенному справочнику. По речной флоре. Нестандартный цифровой модуль. Бумажное издание.
Она не сказала «попросить». Такого слова в её лексиконе не было. Было – запросить. Требовать. Получать.
Поуп взял бланк. Прочитал. Молча. Затем отложил бланк и подошёл к шкафу в углу. Открыл его ключом, который достал из внутреннего кармана формы. Достал оттуда книгу. Тонкую. Потрёпанную. Переплёт серо-зелёный, местами облупившийся.
«Флора прибрежных зон. А. Юрев и В. Пожал, 2019».
Под названием – почти стёршаяся надпись чёрным маркером:
«Не для общего доступа».
Он протянул её Ингрид.
– Изучи, – сказал он.
Она кивнула. Не поблагодарила. Благодарность – это эмоция.
Он посмотрел на неё. Не как учитель на ученицу. Не как наследник на преемника. А как сотрудник системы на нового агента. Холодно. Одобрительно.
Ингрид убрала книгу в сумку. На её лице не отразилось ничего. Она вышла. За дверью её ждало продолжение распорядка дня.
Когда прозвучал последний звонок – не резкий, не торжественный, а тихий, как выдох уставшего механизма, – учебный день официально закончился.
Ученики расходились молча, словно капли дождя по стеклу: без сопротивления, без выбора, скользя по заранее проложенным каналам, выгравированным в самом пространстве школы. Без слов. Без прощаний. Только шаги.
Домой? Нет. Дома не существовало. Существовала обязанность. В этом мире каждый работал. Не ради денег – их не было. Не ради признания. Не ради карьеры или славы. Просто потому, что так было заведено. Этого требовала система. Два часа в день отводились обучающимся на поддержание порядка – для сохранения баланса, для обучающихся в школе. Для сохранения баланса. Чтобы мир не начал раскачиваться на своих осях. Кто-то уходил в Архив данных, кто-то – в Модуль климатической гигиены, кто-то в пункт выдачи. Работы было достаточно. Её хватало всем. Всё это ради равновесия – ради того, чтобы никто не задавал вопросов, чтобы никто не чувствовал пустоту, чтобы пустота не начала разрастаться, как плесень в тёплом тёмном углу.
Работа не оплачивалась. Ничто не оплачивалось. Еда, одежда, гигиенические принадлежности, канцелярские товары – всё выдавалось по графику, строго отмеренными порциями, с учётом возраста, роста, веса. Жильё – однокомнатные модули, одинаковые, как ячейки в улье. Никто не просил большего. Никто не мечтал о просторе. Система обеспечивала. Система заботилась. Система была идеальной.
Ингрид шла своей дорогой. Молча. Без опозданий. Без задержек. Она не оглядывалась. Не смотрела на небо. Она направлялась в Ботанический Центр.
Огромные прозрачные купола, соединённые между собой серебристыми переходами, напоминающими прожилки на лист. Под ними кипела жизнь. Не дикая. Не свободная. А контролируемая.
Сканер у входа считывал показания её часов. Щелчок – тихий, почти вежливый. Дверь открылась. И она исчезла – на два часа, словно провалилась в другой мир.
Ботанический центр не был музеем. Не был памятником прошлому, где когда-то цвели сады. Это была лаборатория будущего – будущего, в котором природа существовала только как инструмент, как материал, как объект контроля. Здание стояло на западной окраине города. Воздух здесь гудел: шумели вентиляторы, капала вода из системы полива, гудели блоки питания светодиодных решёток. Стекло, металл, зелень – всё сливалось в единый организм, дышащий, но не живущий. Или, может быть, живущий, но несвободно.
Ингрид вошла через задний терминал. Холодный, почти ледяной пар обволакивал тело, уничтожая микрочастицы, которые могли попасть внутрь извне.
Дверь открылась. И она шагнула в мир, где воздух был живым. Тёплым. Влажным. Густым. Пахло хлорофиллом, сырой землёй, корнями, древними спорами – как дыхание самой планеты, заключённой в стеклянные клетки. Здесь было шумно. Не из-за людей. От жизни.
Внутри – тропики в миниатюре. Коридоры переходили в теплицы, разделённые по экосистемам: болото с чёрной водой и кувшинками, степь с жёсткой травой и колючками, горный склон с лишайниками и мхами, дождевой лес с лианами. Растения росли в модулях, каждый из которых находился под наблюдением: датчики следили за влажностью, температурой, уровнем освещённости.
Задача Ингрид – анализ. Адаптация. Восстановление. Каждый день одно и то же. Но каждый день – как первый. Она надевала белый халат, перчатки – тонкие, почти невесомые, с сенсорными нитями, – и очки с увеличением, встроенным спектроанализатором и инфракрасным режимом, позволяющим видеть тепло корней, движение соков, пульс жизни под корой. Она подошла к модулю с водяным лютиком. Маленькое растение. Почти незаметное среди гигантских папоротников и бамбука. Листья дрожали от движения воды в искусственном ручье. Она приложила датчик к черешку. Микроколебания. Слабые. Но устойчивые. Жизнь реагирует. Жизнь чувствует. Алмазное лезвие ножниц скользнуло по стеблю. Один лист. Точный срез – без рваных краёв, без стресса для растения. Образец на платформе. Микроскоп активирован. Экран засветился синим.
Её голос в записывающем устройстве – ровный, чёткий, как у автопилота:
– Лютик водяной. Признаки адаптации к изменённому спектру освещения. Увеличена плотность хлоропластов. Снижен уровень транспирации. Возможна устойчивость к условиям повышенной радиации. Рекомендую перевести в сектор B7 для дальнейшего тестирования.
Машина сказала бы то же самое. Но в её глазах не было холодности. В них было внимание. Глубокое. Проникающее. Как у человека, который помнит первый закат после долгой, беспросветной ночи. Как у того, кто знает: даже в самом стерильном мире может что-то цвести.
Она опустила руку. Не к датчику. Не к экрану. Она коснулась стекла модуля. Ладонью. Прямо там, где под землёй тянулись корни. Где что-то дрожало. Тепло. Не от ламп. Не от машин. А от жизни. От земли. От самого факта, что что-то продолжает расти – не потому, что его заставляют, а потому, что иначе не может. Она закрыла глаза. Всего на секунду.
– Ты жив, – прошептала она.
Не вопрос. Не утверждение. Обещание. И в этот момент её часы дрогнули. Один раз.
Ингрид не отреагировала, она вышла из ботанического центра и пошла домой – с книгой в сумке и словом на языке.
Она вернулась в жилой комплекс. Дверь открылась и она зашла в квартиру. Внутри – тишина. Не уютная.
Она сняла форму. Медленно. Сначала расстегнула молнию у горла. Потом сняла рукава. Ткань соскользнула с плеч, как кожа, снятая с раны. Она повесила форму на крючок. Прошла в душевую. Дверь за ней закрылась с тихим щелчком. Система активировалась. Пошла вода – тёплая, дозированная. Семь минут. Достаточно, чтобы помыться. Недостаточно, чтобы задуматься.
Когда вода перестала литься – автоматически, без предупреждения, – она вышла. Вытерлась полотенцем – три движения. Лицо. Тело. Волосы. И не пошла к шкафу. Она остановилась перед зеркалом. Маленькое. Безрамное. Встроенное в стену, как часть архитектуры. Она достала маленькую таблетку из внутреннего кармана формы – того, которого не должно было быть: в форме не предусматривались внутренние карманы. Она положила таблетку под язык. Не проглотила. Не запила. Просто – растворила.
Через несколько секунд – глубокий вдох. Не зуд. Не боль. А облегчение. Как будто что-то внутри, сжатое годами, наконец расслабилось. Как будто сердце, сжатое в кулак с тех пор, как ей надели первые часы, разжало пальцы. Как будто душа, которую она не признавала, впервые сделала шаг вперёд. И только тогда она посмотрела на себя.
Она стояла прямо. Но не по стойке «смирно». Спина – не напряжена, но и не расслаблена. Как будто балансирует на грани между тем, кем она должна быть, и тем, кем она, возможно, была раньше. Голова слегка наклонена. Не вниз. Не вверх. Как будто слушает что-то далёкое. Что-то, что исходит не от системы, а изнутри.
У неё карие глаза. Но не простые. Радужная оболочка редкого жёлтого оттенка, как две капли янтаря, застывшие во тьме. В них – не пустота, не покорность, не страх. В них – внимание. Они смотрели не просто на отражение. Они всматривались. Как будто пытались разглядеть то, что скрыто под кожей. Под чертами лица. Под маской «нормальности». Волосы – каштановые, с лёгким рыжеватым отливом, почти медные в свете лампы – были влажными и прилипали к вискам. Одна прядь упала на лоб. Она не стала её поправлять. Пусть остаётся. Пусть будет следом хаоса. Пусть будет неидеально. Руки опущены вдоль тела. Но пальцы слегка сжаты. Не в кулак. А как будто держат что-то невидимое. Как будто цепляются за край реальности. За воспоминание. За слово, которое нельзя произнести, но можно почувствовать.
Она не двигалась. Но её взгляд в зеркале стал тяжелее. Губы чуть приоткрылись. Не для того, чтобы вдохнуть. Для ощущения. Она провела языком по нижней губе. Будто пробуя себя на вкус. Влага. Она не прикасалась к себе. Но её глаза – её глаза прикасались. Сначала – шея. Линия, где пульсирует кровь. Взгляд опустился. На ключицы. На грудь, вздымающуюся от лёгкого дыхания. На соски, затвердевшие от прохлады воздуха – или от чего-то большего. От прикосновения взгляда. От собственного наблюдения. От того, что она видит себя не как объект, а как субъект.
Она увидела себя. Настоящую. Не как объект контроля. Не как ученицу. Не как исполнительницу. А как женщину. С плотью. С пульсом. С тайной, которая бьётся под кожей, как птица в клетке, но всё ещё живая. Она смотрела. Долго. Дольше, чем позволяло ощущение нормы. Дольше, чем было безопасно. Но зуда не было. Часы молчали. Система не реагировала. И в этом – чудо. Или опасность. В её взгляде не было страха. Было ожидание. Как будто она ждала, что отражение произнесёт первое слово. Или подмигнёт. Но отражение молчало. Как и положено.
Она отвела взгляд. Сделала шаг назад. Оделась, прошла в комнату. Села за стол. Над ним – узкий светильник. Белый. Ровный. Без теней. Как у операционного стола.
Окна модуля покрыты матовой плёнкой – серой, с едва заметной сеткой. Не прозрачной. Не зеркальной. А мёртвой. Чтобы никто не видел город. Чтобы никто не видел звёзд. Чтобы никто не задумывался. Чтобы никто не любовался. Чтобы никто не чувствовал.
Она открыла учебники. Достала планшет. Включила экран. Приступила к выполнению заданий. Плотно. Усердно. Правильно. Цифры – ровные. Буквы – чёткие. Без ошибок. Без колебаний. Как положено.
Но в уголке черновика – под решением задачи по классификации растительных токсинов, где требовалось указать степень опасности аконита, – мелким, почти неразборчивым почерком, словно пытаясь скрыть от собственных глаз, она написала одно слово: «Нет».
***
Время в яслях не шло своим чередом. Оно дышало. Каждое мгновение здесь не просто отсчитывалось – оно взвешивалось, анализировалось, записывалось. Серый свет, похожий на молоко, разбавленное водой до прозрачности, лился из потолочных панелей.
Алиса вошла без опоздания. Без опозданий – значит, всё в порядке. Без опозданий – значит, она в норме. Она надела белую форму – гипоаллергенную, терморегулирующую, не мнущуюся и нейтральную по запаху. На груди – бейдж с именем. Никаких украшений. Никаких складок. Только чистота функций.
Клара стояла у центрального монитора, словно была его частью – не оператором, а продолжением. Её пальцы скользили по воздуху над экраном, не касаясь его, – всего на миллиметр выше. Её движения были плавными, почти гипнотическими. В ней было что-то такое, что не вписывалось в Систему. Может быть, это был рот – губы чуть приоткрыты, как будто она всё время на грани слова, которое не может произнести. Может быть, это был взгляд – не добрый, не суровый, а напряжённый, как будто она слышала, как тикают чужие часы.
– Капсула 28-Р, – сказала она, не оборачиваясь. Голос ровный, но с лёгкой хрипотцой, как будто после долгого молчания. – Активировать тактильные пластины.
– Уровень кортизола в норме, – ответила Алиса, глядя на данные, которые отображались на её планшете. Цифры были зелёными. Всё в порядке. Всё под контролем.
– Не для стабилизации. Для обучения тактильному отклику, – уточнила Клара.
Слово «обучение» звучало странно в этом месте, где всё было запрограммировано. Но здесь оно не означало открытия, откровения, роста. Оно означало тренировку реакции. Как у машины. Как у оружия.
Алиса пошла по коридору. Слева и справа – стеклянные стены. Прозрачные, но не зеркальные. За ними – капсулы. Десятки. Сотни. Каждая – как аквариум с живым существом, которое не знает, что оно живое. Дети лежали, сидели, ползали.
И вдруг – она почувствовала. Не зуд. Не боль. Не тревогу. Что-то другое. Как будто кто-то смотрит. Она обернулась. В капсуле 26-И – тот же мальчик. Три года. Светлые волосы, как пушок одуванчика после первого порыва ветра. Он сидел на матрасе, поджав колени, и смотрел прямо на неё. И улыбался. Не потому, что включили свет. Не потому, что дали игрушку.

