
Полная версия:
Тишину не спрашивают
Ингрид провела анализ. Она отметила про себя: «Уровень угрозы – высокий. Визуальный триггер: цвет, композиция, символизм. Рекомендация: блокировать визуальный канал при обнаружении подобных паттернов».
Никто не дрогнул. Никто даже глазом не моргнул. Часы на руках молчали. Система работала идеально. Эмоций не было. Они просто подавлялись. Глубоко. Навсегда.
Снова раздался голос учителя – тихий, но проникающий, как ток через кожу.
– Закат, – продолжил он, – это не природное явление. Это вирус визуального восприятия. Он создаёт иллюзию завершения. Он пробуждает вопрос: «Что дальше?» А вопрос – это начало падения. Потому что вопрос ведёт к поиску. Поиск – к знанию. Знание – к сомнению. Сомнение – к свободе. А свобода – это смерть.
Щёлк. Экран погас. Темнота.
– Урок окончен.
Раллинг вышел.
А коридор вёл дальше – к следующему занятию. К дыханию. К контролю. К спортзалу.
Коврики, сложенные в идеальные круги. И тела, сидящие на них прямо, как будто их позвоночники были выточены из стали, а не выросли из плоти и костей. Ни один позвонок не выдавал усталости. Ни один плечевой сустав – напряжения. Даже дыхание было синхронизировано, как шёпот машин в ночном цеху.
Спортивная форма была светло-синей, из гладкого синтетического полотна, которое не мнётся, не пачкается и не пропускает запахи. Она облегала тело, но не плотно – достаточно свободно, чтобы можно было двигаться, рукава были до локтя, штанины – до середины икры. Обувь – серая, без шнуровки, как мягкие туфли для йоги, но с жёсткой подошвой.
Потолок уходил вверх, усеянный тусклыми панелями, излучающими свет, напоминающий рассвет, которого здесь никогда не было. Не настоящего. Без солнца. Без тепла. Только имитация утра – холодная, точная, безобидная.
В центре – учитель Эрроу. Мужчина лет сорока, с короткой стрижкой, как будто его волосы тоже прошли калибровку. Он сидел на мате неподвижно. Его глаза – серые, холодные, но не жестокие. Нет. Жестокость – это когда чувствуешь. А он не чувствовал. Он выполнял. Как дверь. Как вентилятор. Как часы на запястье.
– Дыхание, – сказал он, и его голос был не громче шёпота, но разносился по залу, как приказ, витающий в воздухе, – должно быть ровным, даже когда вы чувствуете.
Он сделал паузу. Посмотрел на каждого. Не в глаза. Но сквозь них – как будто видел не лицо, а внутренний ритм, пульсацию под кожей, которую невозможно скрыть.
– Семнадцать вдохов в минуту. Если слишком быстро – вы возбуждены. Слишком медленно – вы подавлены.
Он встал. Плавно. Без усилий. Как будто гравитация его не касалась.
– Сегодня – практика. Сосредоточьтесь на дыхании.
Он поднял руку.
– Адиль.
Из круга вышел ученик. Смуглый. Карие глаза, глубокие, как колодцы, в которые нельзя смотреть слишком долго. Кудрявые волосы коротко подстрижены. Он встал. Прямо.
– Подойди.
Адиль подошёл. Остановился. Посмотрел вперёд. Подышал.
Учитель поднял руку. Не крикнул. Не предупредил. Просто схватил Адиля за запястье, повернул и резко, но не до перелома, надавил на сустав. Адиль вздрогнул. Глаза расширились. Рот приоткрылся. Боль – физическая. В этот момент часы проснулись. Зуд. В груди. Под кожей.
– Что ты чувствуешь? – спросил учитель.
– Зуд и боль, – сказал Адиль. Голос дрожал. Немного.
– Зуд – это сигнал, – сказал учитель. – Сигнал о том, что вы сбились с ритма. Что вы реагируете. А реакция – это начало чувства. Чувство – это начало падения. Что вы должны сделать?
– Контролировать дыхание… Вернуться к норме, – прошептал Адиль.
– Да. А теперь сделай это.
Адиль закрыл глаза. Глубоко вдохнул. Он пытался восстановить дыхание, успокоиться, но внутри всё дрожало – не от боли, а от того, что он почувствовал. И это было страшнее любого удара. Зуд усилился. Часы начали подавать второй сигнал – тихий, на грани слышимости.
– Не торопись, – сказал Эрроу. – Ты не убегаешь от боли. Ты возвращаешься к себе.
Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Семнадцать раз. Медленно. Точно. Без лишнего. Адиль замедлился. Часы замолчали. Зуд исчез.
– Хорошо, – сказал учитель. – Ты не избавился от боли. Ты подавил реакцию. Это и есть контроль. Это и есть выживание.
Адиль вернулся на коврик.
Дыхание – семнадцать вдохов. Часы – тишина.
После занятия ученики молча разошлись. Мужчины – в одну дверь, женщины – в другую. Разделение – из-за возможной «провокации», неосознанных, а инстинктивных.
Женская раздевалка, как и мужская, была длинной, с белыми кафельными стенами и полом, слегка пружинящим под ногами. Вдоль правой стены стояли стиральные и сушильные машины. Каждая высотой около метра, узкая, стальная, с прозрачными дверцами. Они стояли друг на друге – в два яруса: снизу стиральные, сверху сушильные. Внутри – свет, как в аквариуме: мягкий, рассеянный, без теней.
Напротив – полки. Гладкие, без номеров и имён. Каждый ученик клал свою форму на любую свободную полку. Для обуви – отдельные ниши в полу. Серые ячейки, похожие на гнёзда птиц, давно исчезнувших. Обувь ставили внутрь. Там она обрабатывалась ультрафиолетом.
Алиса вошла первой. Сняла форму и положила её в стиральную машину. Под ней – серое бельё. Облегающее. Без швов. Оно повторяло изгибы тела. Были видны очертания груди. Не откровенно. Но они присутствовали. Как тень под тонкой тканью. Она не прикрылась, не обернулась, не замедлила шаг. Её движения были точными, как у робота, но в них чувствовалась привычка – привычка быть невидимой даже в обнажённом виде.
Ингрид вошла следом. Сняла форму и бельё и положила их в стиральную машину. Она осталась обнажённой. Ни секунды замешательства. Ни движения, чтобы прикрыться. Ни взгляда в сторону Алисы, будто проверяя, смотрит ли та. Стыда не было. Потому что стыд – это осознание себя. А она не осознавала. Она просто выполняла. Её тело стояло в свете раздевалки – белое, ровное, без теней. Кожа – бледная, с лёгким румянцем на плечах после тренировки. Она подошла к полке. Не спеша. Не выставляя напоказ. Просто переходя от одного действия к другому. Взяла чистое бельё из сушилки. Тёплое. Сухое. Надела через голову. Ткань скользнула вниз – по шее, плечам, животу, бёдрам, словно вода.
Алиса смотрела. Не специально. Просто смотрела. Как смотрят на стену. На лампу. На часы. Она видела, как ткань касается кожи, как тень от тела возвращается на место. Но не думала. Не чувствовала. Не запоминала. Потому что в этом не было ничего особенного. Ни для кого. Ни для системы. Ни для раздевалки. Ни для тела.
Ингрид застегнула форму. И в этот момент прозвучал сигнал. Негромкий. Неторжественный. Немузыкальный. Просто – тональный импульс. Как приказ, переданный без слов. Как щелчок пальцами в полной тишине. Из динамиков, встроенных в стены, он разнёсся по залу – не эхом, а давлением.
Все отправились в актовый зал. На сцене уже стояла Вейл.
Перед ней на металлическом постаменте стоял ящик. Чёрный, гладкий, как поверхность воды в безветренный день. Без замков. Без ручек. Без швов. Внутри – предметы. На первый взгляд – обычные. Те самые, которые выдают в пункте выдачи № 3: карандаши, линейки, ручки. Но эти – другие. Карандаши обработанные по технологии «Вечный стержень». Не подвержены гниению, не впитывают влагу, не рассыхаются. Грифель – графит повышенной плотности, спрессованный под давлением. Линейки изготовлены из нержавеющего сплава. Миллиметровые деления не напечатаны и не наклеены, а выгравированы лазером. Они не гнутся даже под давлением в двести килограммов. Ручки – с механизмом, рассчитанным на 10 000 нажатий без замены картриджа. Чернила – на основе стабилизированного полимера. Они не блестели. Не пели. Не манили взгляд. Но были лучше.
– Сегодня, – начала Вейл, – будет проведено распределение. Категория: уровень доверия к системе. Критерии: стабильность показателей за последние 6 месяцев, отсутствие отклонений в поведении, эффективность выполнения задач.
Тишина в зале стала осязаемой. Как будто воздух превратился в желе.
– Алиса Вейн.
Имя повисло в воздухе. Негромко. Но веско. Не как призыв. Как приговор. Или награда. В этом мире – одно и то же.
Алиса встала. Без промедления. Без колебаний. Прошла к сцене. Шаги – ровные. Спина – прямая. Взгляд – вперёд. Не в зал. Не на Марка. Не на Ингрид. Перед Вейл она остановилась.
Учительница открыла ячейку. Достала карандаш. Протянула.
– Уровень доверия: 98,9 %.
Алиса взяла его. Пальцы сомкнулись вокруг грифеля. Холод. Твёрдость. Ощущение веса, которого не было у обычных карандашей. Она вернулась на своё место, открыла пенал и положила новый карандаш рядом со старым. Никто не посмотрел. Никто не наклонился. Никто не прошептал. Но в этом мире каждый знал. Даже если не смотрел. Даже если не говорил. Это был не просто карандаш. Это был знак. Знак того, что она ближе к норме. А если ученик ближе к норме – его показатели надёжны. Его можно использовать в задачах повышенной стабильности. Возможно, в будущем – даже в Белой Тени.
– Марта Клин, – произнесла Вейл. – Уровень доверия: 98,7 %.
Марта вышла. Взяла ручку. Металлическую. Не тяжёлую. Но при каждом движении – тихий, почти неуловимый звон, как от капли воды, падающей в пустой стакан. Она кивнула. Не Вейл. Себе.
– Тобиас Нор, – объявила учительница. – Уровень доверия: 99,4 %.
Тобиас вышел. Он взял линейку. Даже не взглянул на неё. Просто сжал в её ладони.
Ящик закрылся. Распределение завершено.
После этого некоторые ученики отправились в зону отдыха. Она была похожа на камеру, наполненную тишиной – не просто отсутствием звука, а тишиной, которая давила. Свет здесь не лился, как в старых фильмах, которые больше никто не смотрит, а просачивался сквозь матовые панели на потолке, создавая ощущение, будто зал погружён в воду – не в океан и не в реку, а в стерильный раствор, где даже эхо не осмеливалось родиться.
Столы – тёмные, массивные, прикреплены к полу. Каждый – идеальный квадрат со стороной 80 см, с выемкой для планшета. Никаких углов, за которые мог бы зацепиться взгляд. Никаких трещин, за которыми прячутся мысли. Только гладкость, как у лезвия.
За одним из столов сидели два ученика и играли в цифровые лабиринты. На планшетах – схемы с пересекающимися линиями, похожими на нервные окончания, вырванные из тела и распятые на экране. Цель – пройти маршрут за минимальное время, не задевая стен. Каждое касание – снижение эффективности на 0,5%. Их пальцы двигались без дрожи и колебаний, как иглы в автомате.
В углу две триады практиковали синхронное дыхание. Их грудные клетки поднимались и опускались в одном ритме, как будто их соединили проводами, как будто их сердца работали по одному сигналу, как будто они были уже не шестью людьми, а единым организмом, дышащим по расписанию.
Марк сел у дальней стены, в зоне наблюдения. Его стул был чуть выше, чем у остальных, чтобы он мог видеть всё: каждый ход, каждое дыхание, каждое мгновение замешательства. Спина прямая, как будто между лопатками зажата стальная линейка. Руки скрещены на груди, пальцы сложены в замок. Взгляд прикован к шахматной доске, как будто она может исчезнуть, если отвести взгляд.
Перед Алисой и Ингрид – стандартная шахматная доска. Клетки – чёрные и серые, без градиентов, без оттенков, без намёка на теплоту или холодность. Фигуры – пластиковые, одинаковой массы, одинаковой температуры. Настенный таймер, цифровой, с синим экраном. Каждый ход должен укладываться в 12 секунд. Отклонение – снижение уровня эффективности на 0,1 % за каждые лишние 0,1 секунды.
Алиса и Ингрид сидели друг напротив друга. Они играли не ради победы. Они играли ради максимальной эффективности.
– Начинаю, – сказала Алиса. Её пальцы коснулись пешки. Не дрогнули. Не замедлились. Просто переместили её на e4 – чётко, точно, как будто её руку направлял невидимый лазер.
Ингрид ответила: e5.
На шестом ходу Алиса пошла конём на Кf3. Ингрид ответила Кc6.
К десятому ходу Алиса пожертвовала пешку на d4. Ингрид приняла жертву, но через два хода оказалась в ловушке.
Марк не моргал. Его взгляд скользил по доске, как луч сканера. Он видел не фигуры, а траектории, вероятности, проценты: Если Ингрид поставит ферзя на d7, Алиса ответит ходом коня на f6. Через три хода – мат. Если Ингрид поставит ладью на d8, шанс на выживание увеличится, но риск ошибки возрастёт.
Его часы молчали. Но внутри что-то сжималось. Не от боли. Не от зуда. Просто давление, как перед грозой. Его взгляд не отрывался от доски. Даже когда Ингрид замерла над ферзём, даже когда таймер показал 12,3 секунды, даже когда на её планшете мигнул красный индикатор, Марк не пошевелился.
– Вы игнорируете слабость на d5, – сказал он наконец, не отрывая взгляда от доски.
– Это не слабость, – парировала Ингрид. – Это ловушка.
– Но если Алиса поставит ферзя на d5, ты проиграешь через 4 хода.
– Нет, – возразила Алиса. – Я не пойду на d5. Я знаю, что ты ждёшь этого хода.
– У меня к вам вопрос. Зачем мы играем в шахматы? – спросил Марк, не отрывая взгляда от доски.
– Потому что это норматив, – сказала Ингрид, не поднимая глаз. – «Интеллектуальные игры как метод подавления импульсивности».
– Но это не объясняет, зачем, – настаивал Марк. – Например, если бы я работал в службе данных. Зачем мне знать, как поставить мат?
Марк задавал вопросы не из любопытства, а чтобы проверить, насколько их ответы соответствуют допустимым рамкам.
– Шахматы – это не про мат, – сказала она. – Они учат не думать о последствиях.
– Объясни.
– В Службе данных ты будешь получать запросы. Каждый запрос – это ход. Ты должен выполнить его быстро. Если ты задумаешься, почему пришёл запрос, система зафиксирует отклонение. Шахматы учат не задумываться.
– Когда ты играешь, – добавила она, – ты не думаешь: «Если я пожертвую пешку, противник может атаковать ферзём». Ты думаешь: «Этот ход соответствует нормативу». То же самое и на работе. Ты не думаешь: «Почему этот запрос важен?». Ты думаешь: «Этот запрос соответствует протоколу».
– Значит, шахматы – это тренировка для работы?
– Нет, – сказала она. – Шахматы – это имитация работы. В них ты учишься подавлять вопрос «почему».
– Дисгармония – это когда ты задаёшься вопросом «почему», – сказала Алиса. – Шахматы учат не задавать его. Потому что, если ты задашь его Службе данных, часы начнут действовать. А если они будут работать слишком долго, ты умрёшь.
– Но разве не в этом смысл стабильности? – спросил Марк. – Не задавать вопросов?
– Нет, – ответила Алиса. – Смысл стабильности в том, чтобы не замечать, что ты не задаёшь вопросов. Этому учат шахматы.
Через двадцать три минуты Алиса поставила мат.
– Ты выиграла, – сказал Марк. – Но могла выиграть и раньше, в ходе 18.
– Нет, – возразила Алиса. – Если бы я походила на d5, то она взяла бы слона и скорее всего победила бы.
Марк усмехнулся. Не губами. Не глазами. Только мышцей на щеке.
– Вы обе проиграли, – сказал он. – Потому что система не даёт выигрывать. Она даёт не проигрывать.
Глава 2. Городской пазл
Белая Тень не была похожа на здание. Она была похожа на приговор, высеченный в небе. Высокая, как игла, устремлённая в облака, сужающаяся к вершине, словно пытающаяся проткнуть саму атмосферу. Белая, как кость. Гладкая, как лёд, – ни швов, ни трещин, ни следов времени. Только идеальность, холодная и безжалостная. На вершине башни – антенна. Тонкая, как жало, – направленная вверх, словно палец, указывающий на виновного.
Внутри «Белой тени» было всё. Процедурные залы, где заменяли ремешки часов. Архивы, где на полках стояли ящики с пустыми часами: не сломанными, не разряженными – пустыми, как будто время, которое они когда-то измеряли, испарилось, оставив после себя лишь оболочку. И списки. Списки, исписанные мелким чётким шрифтом, где значились имена тех, кто слишком много чувствовал. Тех, чьё сердце билось не по расписанию, чьи глаза слишком долго задерживались на закате.
А ещё – лаборатории. Там, в стерильном свете, среди шепчущих машин и беззвучных манипуляторов, из титана, углеродного волокна и микросхем рождались часы. Чёрные, лёгкие, без стрелок, без циферблата, без привычного ритма. Но они не отсчитывали секунды – они решали, какие из них имеют право на существование. Какие удары сердца – норма. Какие вдохи – допустимы.
Эти часы не следили за жизнью. Они определяли, что считать жизнью. Но они не думали. Не судили. Не наказывали. Они были лишь проводниками – как нервы в теле, передающие сигнал, но не создающие его. Как рука, которая бьёт, но не решает, бить или нет.
За этим стоял Он. Селтик. Спутник, безмолвно висящий на геостационарной орбите, словно палач, застывший в ожидании приказа. Он был привязан к антенне Белой Тени тонкой нитью связи, словно невидимый глаз, следящий за каждым вздохом, каждым учащённым сердцебиением, каждым проблеском эмоций, вырвавшимся наружу вопреки запрету.
Каждую секунду Селтик принимал сигналы. Он знал, когда сердце бьётся быстрее. Когда дыхание становится глубже. Когда в глазах вспыхивает что-то лишнее. И если находил, то не предупреждал, он приказывал. Сначала – зуд, болезненный, как будто ток проходит по частям тела. Потом – боль. Острая, как нож, вонзающийся прямо в спинной мозг. Бескомпромиссная. А если человек не подавлял? Если пытался сопротивляться? Если чувствовал слишком долго, слишком глубоко, слишком честно? Наступала смерть. Не болезнь. Не несчастный случай. Казнь.
Алиса всё это знала. Не потому, что её этому учили. Не потому, что она читала инструкции. Она знала это так же, как ребёнок знает, что нельзя трогать розетку, – не из страха, а из инстинкта самосохранения. Это знание не вбивали в голову – оно вросло в кости, в кровь, в сам ритм дыхания.
Теперь она стояла у входа. В руке – папка с распоряжением: «Замена ремешка. Причина: физиологическое изменение конечности». Её рука выросла. Часы стали тугими. Они не просто давили – они врезались в кожу, словно боялись, что она ускользнёт.
Алиса подошла к сканеру. Приложила левую руку к тёмному кругу на стене – гладкому, холодному, как лёд, вырезанному из тьмы.
Часы – чёрные, из сплава титана и углеродного волокна – прижались к сенсору. Между ними и стеной прошла тонкая волна связи, почти неощутимая.
Разрешение на вход: подтверждено. Дверь открылась.
Внутри царила тишина. Пол был выложен чёрными квадратными плитами, без единого зазора. Каждый шаг отдавался не в ушах, а в груди – глухим эхом, словно сердце откликалось на собственное биение. Стены – белые, гладкие, без единого украшения, без дверных ручек, без теней. Только свет, падающий сверху, ровный и беспристрастный. В углах медленно поворачивались камеры – не механически, а плавно, почти живо, как глаза статуй, следящих за тем, кто осмелился войти.
– Кабинет № 4, – произнесла девушка за стойкой, её голос был ровный, без интонаций, как у записи. – Процедура: замена ремешка. Проходите.
Алиса прошла. Воздух был прохладным. Посреди кабинета стоял стул. Белый, пластиковый. Подлокотники с зажимами. Не грубыми, не угрожающими, но неотвратимыми. Рядом – небольшой столик. Белый. Пустой.
Через минуту вошла медсестра. Среднего роста. Тёмные волосы, зачёсанные назад, как у солдата, готового к бою. На лице – ни усталости, ни сочувствия, ни равнодушия. Маска сосредоточенности. Как будто каждое её движение – часть ритуала, который нельзя нарушать. В руках – планшет и узкая металлическая лента. Блестящая, как змеиная чешуя.
– Дайте руку, – сказала она, не глядя на Алису. – Процедура измерения.
Алиса подчинилась. Положила левую руку на гладкую поверхность стола. Часы, плотно обхватывающие запястье слегка пульсировали. Как будто чувствовали, что что-то изменится.
Медсестра провела лентой по кисти. Тонкий свет пробежал по коже. На планшете отобразились размеры.
– Понятно, – сказала медсестра.
Она развернулась и вышла. Дверь закрылась. Алиса осталась одна. В тишине. С часами. С ожиданием.
Медсестра вернулась через несколько минут. Но едва она переступила порог, как за ней вошёл специалист. Он был одет в белый халат – не хирургический и не лабораторный, а нейтральный, как и всё здесь: на бейдже – ничего. Ни имени, ни номера, ни даже буквы. Только пустота, обрамлённая пластиком. Его лицо было таким же: не старым, не молодым, не добрым, не злым. Просто – присутствующим. В руке он держал узкий чёрный чемоданчик. Он поставил его на стол. Открыл. Внутри, на бархатной подкладке, лежал лазерный скальпель. Тонкий, с едва заметным голубым огоньком на кончике – не пламенем, а дыханием света. Это единственный инструмент, с помощью которого можно безопасно отсоединить ремешок. Его нельзя подделать. Его нельзя украсть – попытка считается актом саботажа. Наказание – смерть.
Специалист не сказал ни слова. Он просто поднёс скальпель к старому ремешку. Голубая нить лазера коснулась пластика, армированного углеродным волокном. Не вспыхнула, не дрогнула – просто прошла сквозь, как игла сквозь ткань. Тихо – ш-ш-ш.
Ремешок разошёлся по невидимому шву и упал на поднос с глухим стуком. Медсестра положила часы на стол. Они лежали там, чёрные, безмолвные, как спящий хищник. Специалист взял новый ремешок и приложил его к корпусу часов. Щёлк. Ремешок не подошёл. Он нахмурился. Но это не было выражением эмоций. Это была реакция системы. Как будто компьютер моргнул.
– Размер не совпадает, – сказал он, глядя не на Алису и не на медсестру, а на сам ремешок, как будто тот мог объяснить свою вину. – Ошибка медсестры.
Он положил ремешок обратно. Медсестра тут же развернулась и вышла. Без извинений. Без оправданий. Просто – исправление ошибки. И тогда…
Алиса почувствовала. Не сразу. Не всем телом. Облегчение. Не физическое. Не от того, что давление на запястье исчезло – хотя и это было правдой. Нет. Это было глубже. Гораздо глубже. Это было похоже на то, как если бы кто-то, не говоря ни слова, снял с её груди камень – огромный, тяжёлый, покрытый мхом времени. Камень, который она носила всю жизнь и даже не осознавала его тяжести, потому что он стал частью её костей, её дыхания, её сна.
Она не вздрогнула. Не сделала резкий вдох. Не подняла глаз. Ничего не изменилось снаружи. Но внутри – что-то раскрылось. Как бутон, который ждал дождя в пустыне.
И тут – вина. Не за то, что она почувствовала облегчение. А за то, что осмелилась его почувствовать. Потому что в этом мире чувствовать – преступление. Это ошибка. Опасная. Смертельная. Поэтому она спрятала это. Опустила глаза. Выровняла дыхание. Сжала пальцы в кулаки – не от страха, а чтобы удержать внутри то, что едва не вырвалось наружу.
Через несколько секунд медсестра вернулась. На этот раз в руках у неё был другой ремешок – такой же чёрный, но с правильной длиной.
Специалист приложил его к часам. Щёлк. Он взял Алису за запястье. Но в этом прикосновении не было ни заботы, ни жестокости. Оно было функциональным, как движение шестерёнки. Он зафиксировал часы. Система восстановлена. И вместе с ним – давление. Пустота.
Алиса не сдвинулась с места, пока специалист не закрыл чемоданчик и не вышел. Медсестра молча последовала за ним. Дверь закрылась. Тишина вернулась – не как отсутствие звука, а как присутствие чего-то невидимого, что следит, дышит, ждёт. Только тогда Алиса поднялась. Она вышла в коридор. Затем направилась к выходу.
И вот – наружу. «Белая Тень» осталась позади. Алиса не обернулась.
Она пошла дальше, к автобусной остановке, потому что сегодня – День Весов. Не праздник. Не выбор. Даже не событие – в том смысле, в каком люди когда-то понимали слово «событие». Это была обязательная церемония перехода. Для всех, кто заканчивает школу. Для всех, кто вступает в следующую часть системы. Где триады распадаются.
Она стояла среди других в чёрном. Только они. Только те, кто заканчивает школу.
Автобус пришёл вовремя. Без опозданий. Двери распахнулись с тихим шипением, словно вздохнули. Никто не сел. Потому что сидений не было. Это не было упущением – это было правилом.
«Равные условия. Равный статус. Равный путь. Никто не должен искать преимуществ, даже в положении тела. Стоять – это норма. Сидеть – это привилегия. Привилегия – это неравенство. Неравенство – это нестабильность».
Автобус тронулся. Но за окном ничего не было видно, снова матовое покрытие. За ним проплывали серые стены, ровные линии, стерильно чистые улицы. Ни деревьев. Ни цветов. Ни кошек, ни птиц, ни детей, играющих в прятки. Лишь редкие фигуры – граждане, идущие по своим маршрутам, не отклоняясь ни на шаг.
Когда автобус остановился, Алиса вышла. На площади ее уже ждали. Марк и Ингрид. Её члены триады. Они стояли на равном расстоянии друг от друга, как три точки, образующие идеальный равносторонний треугольник. Никаких лишних движений. Никаких взглядов дольше, чем на полсекунды. Они не обнимались. Не улыбались. Не прикасались друг к другу.
Площадь была огромной – настолько огромной, что казалась безграничной. Она делилась на три сектора, как будто сама земля была разрезана на части для удобства Системы.



