
Полная версия:
Еще шесть месяцев июня
За что она меня простила? Да плевать. Прохладный воздух наполнен чем-то необъяснимым, словно сейчас начало года, а не конец. Мина ведет машину, подняв одно колено, Куинн поет во всю глотку, раскинув руки в стороны и распластавшись на заднем сиденье, и воет, как волк на луну. Мимо проносятся уличные фонари, то освещая наш маленький мир, то снова оставляя нас в темноте, как в старом кино, как будто кто-то переключает затвор камеры, и два моих самых старых школьных друга едут со мной домой.
6
Мина
На мой восьмой день рождения папа подарил пару черных высоких конверсов, потому что я увидела их на рекламном щите по дороге домой и сказала, что их могла бы носить шпионка Гарриет[14], книжку про которую я тогда постоянно перечитывала. Ее жизнь была полна приключений, мода ее не интересовала, ей было важнее решать поставленные задачи. А потом, через месяц, папа погиб в аварии на том же самом шоссе. Это произошло за милю[15] от того рекламного щита и съезда к нашему дому. У другого водителя случился сердечный приступ, так что никто не был виноват. Это было очевидно.
Я не собиралась снимать эти кеды – ни на похороны, ни во время первой панической атаки, когда маме удалось стянуть с меня одежду и засунуть под душ, чтобы я успокоилась, и, конечно, я носила их в школу. Когда я в первый день вошла в них в кабинет нашего третьего класса и у Кэплана Льюиса, моего главного мучителя, оказались на ногах точно такие же кеды, я сразу поняла, что это не сулит ничего хорошего. Куинн Эмик тут же встал на стул и, показывая пальцем, объявил, что я ношу мальчишескую обувь, потому что у Кэплана такая же. Все засмеялись. Поначалу я продолжала носить их в школу, чтобы одноклассники думали, будто мне плевать, а потом, через две недели, мне и правда стало плевать. Потому что папа умер. Я носила эти кеды каждый день. Одноклассники перешептывались, что я, наверное, не снимаю их, даже когда ложусь спать, а потом, посмеявшись, они возвращались к своим делам.
К сожалению, новость о гибели отца распространилась очень быстро. Он был одним из трех педиатров в Ту-Докс. Почти все мои одноклассники знали его в лицо. Думаю, многие родители использовали эту новость как возможность в мягкой форме рассказать детям о смерти. Ведь это было не то же самое, как когда умирали их бабушки или дедушки. Это была трагедия. Помню, как многие взрослые тогда использовали именно это слово. По-моему, они считали, что я все равно не пойму, в отличие от мамы. Но тогда мама периодически впадала в ступор, несколько недель подряд не снимая белую ночную рубашку с голубыми цветами – ту самую, которую она надела в тот день, когда пришла домой с работы после трагичного звонка, а у меня был отличный словарный запас.
Не уверена, что папина известность в городе сильно помогала нам с психологической точки зрения. Помню, в то время я мечтала, чтобы все перестали пялиться на меня. Я была окутана облаком грустной неловкой жалости, которая сделала меня идеальной кандидатурой для детских праздников и вечеринок по случаю дня рождения до конца моего подросткового возраста. В основном меня приглашали исключительно из-за отца. Руби Каллахан сказала мне это в лицо, в своей милой искренней манере: «Я знаю, мы не друзья, но моя мама сказала, что я должна пригласить тебя, потому что… Ну ты понимаешь. Так что вот».
Я не пошла. Остальные девочки получили в подарок повязки на голову с разными искусственными цветами и всю следующую неделю носили их в школу.
Тогда я, конечно, этого не понимала, но, думаю, в глубине души мне было приятно, что остальные тоже скорбят. Я не стану утверждать, что папа был эдаким героем нашего городка. Но, как сказала мне на похоронах одна пожилая дама, которая, поняв, что мать не собирается встречаться с ней взглядом, наклонилась и взяла меня за обе руки своими, холодными: «Он был просто замечательным парнем». От нее сильно пахло коричной жвачкой, и у нее была блестящая брошь в виде слоника. Это все, что я помню из того дня.
Через пару недель после похорон, на уроке рисования, когда кто-то, скорее всего одна из девочек, громко прошептал, что я ношу черные кеды из-за отца, я в конце концов не выдержала и начала плакать. И тут случилось чудо. Кэплан Льюис ударил кулаком по столу, со щелчком закрыл крышку маркера и очень громко, чтобы слышал весь класс, заявил, что, может быть, это не я ношу мальчишескую обувь, а он носит девчачью. Никогда не забуду выражение лица Куинна, у которого от удивления отвисла челюсть. С тех пор никто больше не насмехался над моими кедами. И заодно не упоминал моего отца. Они потешались над чем-то другим, Кэплан оставался королем на переменах и делал вид, словно ничего не произошло, но каждый день надевал в школу те же черные кеды.
Через несколько месяцев мы стали партнерами по чтению, а потом подружились, и тогда я рассказала ему, что кеды подарил папа на мой последний день рождения. Следующим летом мой день рождения, первый без отца, прошел довольно тоскливо. Мама все еще ходила по дому как лунатик и плакала в самые неожиданные моменты, ей явно было не до торта, подарков и песен. Но Кэплан в тот день вернулся из футбольного лагеря пораньше и устроил мне сюрприз. Мы вместе посмотрели третий фильм про Гарри Поттера, потому что недавно закончили читать книгу. Он принес с собой капкейки, сэндвичи с горячим сыром и подарок – новую пару черных высоких кедов, в точности таких же, какие были у меня, но на размер больше – на вырост. Когда в марте наступил его день рождения, я тоже подарила ему новую пару. Конверсы быстро изнашиваются, особенно если носишь их каждый день. И с тех пор мы так и продолжали дарить кеды друг другу на дни рождения. Конечно, теперь мы уже не носим их каждый божий день. Я в полном порядке, и мне больше не нужна терапия.
Но иногда мы все же надеваем их, и четыре черных кеда шлепают по линолеуму школьного коридора.
Мама Кэплана задерживается на работе в клинике и, когда мы подъезжаем к его дому, пишет ему, чтобы он начал готовить ужин. Я звоню своей маме, чтобы спросить, не захочет ли она присоединиться к нам, но попадаю на автоответчик. Чуть позже она пишет мне, что у нее снова мигрень. Если честно, мама бездельничает. Хотя на самом деле когда-то была очень важным библиотекарем. Думаю, до смерти папы она много кем была, но не сейчас.
Знаю, «важный библиотекарь» звучит как насмешка, но мама была одной из первых, кто успешно оцифровал систему библиотечной классификации, когда аналоговые отошли на второй план. Затем она консультировала, кажется, каждую библиотеку Среднего Запада, начиная от крошечных отделений в церковных подвалах и заканчивая университетами. Я знала наизусть десятичную классификацию Дьюи[16] еще до того, как выучила таблицу умножения. И хотя в душе мама была традиционалисткой и любила коллекционировать библиотечные карточки известных изданий или любимых книг – листочки ванильного цвета со списками читателей, которые брали ту или иную книгу, и она им понравилась (иногда несколько раз подряд, иногда каждые пять лет, иногда один раз с задержкой срока сдачи, а потом больше никогда), – но именно она была одной из тех, кто придумал, как внедрить систему Дьюи в компьютеры и тем самым сохранить библиотеки, которые, ввиду растущей популярности электронных книг, начали умирать. Благодаря ей стали возможны такие вещи, как, например, межбиблиотечный абонемент. Помню, как папа говорил мне, что она супергерой. Что, если бы не мама и не другие библиотекари типа нее, многие книги запаковали и оставили бы где-нибудь пылиться, а то и вовсе – уму непостижимо! – выбросили бы. Мне была невыносима мысль о том, что кто-то может выбросить книги, которые многие читали и любили, так что я даже не сомневалась в его словах. Мама и правда была из разряда супергероев. Только она спасала не людей, а книги и библиотеки.
А для меня она сохраняла библиотечные карточки. Я запоминала десятичный индекс на них и придумывала жизни и личности каждому, кто был записан на обороте. Я воображала разговоры, которые мы могли бы вести, какие книги я могла бы порекомендовать, если им, как и мне, понравилась «Трещина во времени» [17] (813.54, Североамериканская художественная литература, 1945–1999 гг.). Возможно, она сохранила их для меня, потому что чувствовала себя виноватой из-за того, что предала старую систему. А может, дело было не в чувстве вины. Может, ей просто нравились эти учетные документы и трудно было расстаться с прошлым. Впрочем, после папиной смерти последнее ей только мешало.
Теперь я даже не уверена, читает ли мама вообще. Она в конце концов сняла белую ночнушку с синими цветами, но к работе так и не вернулась. Как я поняла, в этом не было особой необходимости – денег хватало после продажи папиной лечебницы. Не знаю, что мы будем делать, когда они закончатся. Мамины родители умерли еще до моего рождения, а семья папы не особо нас жалует. Возможно, мы напоминаем им о том, что его больше нет, – и это довольно справедливо. И тем не менее я еще никогда не встречала людей, которые с большей страстью участвовали бы в жизни тех, кто им не нравится и кого они не одобряют, чем бабушка и дедушка. Они были в восторге от того, что я поступила в Йель, как и отец. Узнав об этом, они прислали очень красивый букет. Впервые после похорон я увидела на нашей кухне живые цветы. Но маме это не понравилось, и мы их выбросили.
Когда прошлым августом она спросила меня, собираюсь ли я подавать документы в Йель, я, удивив саму себя, ответила: «Да». Еще бы. Она была вместе со мной, на кухне, и в кои-то веки проявила участие. И за последние четыре года еще не было момента, когда бы мы оказались настолько близки к тому, чтобы произнести папино имя.
Мы решаем приготовить сэндвичи с горячим сыром, пока ждем маму Кэпа, потому что сэндвичи с горячим сыром – это ответ Кэплана на любую ситуацию, хорошую или плохую. Закуской нам послужат макароны. Оливер слышит, как мы гремим на кухне.
– Бро! – кричит он с верхнего пролета и несется вниз, перепрыгивая через две ступеньки, боком, чтобы видеть нас и кухню. Оливер всегда так спускается. Я помню его малышом, когда он, держась за эти же перила двумя ручками, делал маленькие шажки с одной ступеньки на другую. Сейчас ему четырнадцать.
– Ты козел! – говорит он, обнимая Кэплана. – Но ты козел, который может все что угодно.
– Не выражайся, Олли, – делает замечание Куинн.
– Предпочитаю Оливер, я ведь теперь учусь в старшей школе.
Куинн и Кэплан начинают хохотать.
– Братан! – возмущается Оливер, глядя на Кэплана.
– По-моему, Оливер больше тебе подходит, – говорю я ему.
– Спасибо, Мина, – отвечает, краснея, Оливер.
Он намного светлее брата, с кучей веснушек, бровей почти не видно, и поэтому, увидев его пунцовые щеки, Куинн и Кэплан начинают гоготать во весь голос. Оливер типа влюблен в меня еще с детства. Он шлепается на стул.
– Да ну вас! – бормочет Оливер. – И все же еще раз поздравляю тебя, козлина.
Я ставлю воду на плиту, парни вытаскивают хлеб и сыр.
– Все девятиклассники только и говорят о том, как вы с Холлис поругались во время ланча и ты довел ее до слез, – говорит Оливер, а потом поворачивается ко мне: – Они как дети малые.
Я пытаюсь спрятать улыбку, нагнувшись к кастрюле.
– Холлис никогда не плачет, – замечает Кэплан. – Если только это не нужно, чтобы добиться своего. А, кстати! – Он вытаскивает из рюкзака бейсболку Куинна и пихает ее другу. – Она попросила передать тебе.
– Значит, вы опять вместе? – спрашивает Куинн.
– Э-э-э, да, – отвечает Кэплан, притворившись, что занят хлебом, и принимается аккуратно отрезать корочки.
– Зачет, мужик! – говорит Куинн своей бейсболке и тут же натягивает ее на голову. – Ты так обрадовался, что поступил в универ?
– Вообще-то, это случилось до. Я оставил ее в машине, когда пришло письмо.
– Вы занимались этим в ее машине?
Кэплан смеется, качает головой и пытается закрыть руками уши Оливера, но тот отмахивается.
Вода в кастрюле закипает.
– Прости, что не сказал тебе, – говорит мне Кэплан.
– Я не хочу ничего знать о твоем сексе в машине, – отвечаю я, надеясь, что получилось иронично.
– Нет, я про то, что мы снова вместе.
– Так вы снова вместе?
– Да, пожалуй, что так.
– Ну здорово.
– И все?
– Теперь мне не придется идти на ее день рождения.
– А, ну да.
– И на выпускной, кстати, тоже. Так себе перспективка.
– Ненавижу этот бред.
– Ты о чем? – спрашивает Куинн, поедая тертый сыр прямо из упаковки.
На кухне вдруг становится невыносимо жарко, и я снимаю свитер.
– Хватит! – Я забираю у Куинна сыр. – Сначала руки помой, что ли. И это не бред. Если Холлис и Кэплан снова расстанутся до выпускного, он потащит с собой меня.
– У тебя нет пары на выпускной? – спрашивает Оливер.
– А что, хочешь пригласить ее на дискотеку в девятый класс? – гадким голосом спрашивает Кэплан, что совсем на него не похоже.
– Конечно, у меня нет пары. Поэтому Кэплан знает, что может рассчитывать на меня.
– У тебя нет пары, – говорит Кэплан, размахивая передо мной кухонными щипцами, – потому что все знают, что ты не хочешь идти.
– Никогда я такого не говорила!
– Мина. – Куинн опускается передо мной на одно колено.
– Прекрати, – говорю я ему, вынимая из ящика столовые приборы, чтобы начать накрывать на стол.
Куинн забирает их у меня и снова встает на одно колено, протягивая букет из ножей и вилок.
– Мина Штерн, не окажете ли вы мне честь…
– Так, хватит. Ты прав, – поворачиваюсь к Кэплану. – Я не хочу идти. Теперь я в этом уверена.
– Хотя бы на одну гребаную секунду ты можешь посмотреть на меня, а не на Кэпа? – вмешивается Куинн. – Я серьезно.
– Я просто прикалывался, – говорит Кэплан. – Мина не умрет, если пойдет на выпускной…
– Мина, если ты правда хочешь, на дискотеке для девятого класса должны быть старшие… – вставляет Оливер.
– ВСЕ СЕЛИ И ЗАТКНУЛИСЬ! – кричит Куинн. – Кроме тебя, Мина.
Я остаюсь стоять и скрещиваю руки на груди.
– Куинн, поднимайся.
Куинн продолжает стоять на одном колене с букетом из столового серебра.
– Мина Штерн, – говорит он. – Ты не чей-то запасной вариант, и ты заслуживаешь пойти на выпускной. Пожалуйста, перестань выпендриваться…
– О боже мой…
– Ты классная, не пойми меня неправильно, но перестань выпендриваться, потому что ты наш друг, потому что выпускной – наш последний шанс сделать что-то вместе, это будет офигенная вечеринка, и ты просто обязана там быть! В качестве моей пары. Потому что когда-нибудь, когда ты закончишь универ из Лиги Плюща и утрешь мне нос работой с шестизначной зарплатой, я смогу похвастаться, что водил тебя на выпускной. Не лишай меня такого шанса.
Я поворачиваюсь к Кэплану. Он снимает нас на видео.
– Ты заплатил ему за это? – спрашиваю я у него.
– Нет!
– Ты сейчас серьезно? – спрашиваю я у Куинна.
– Да, черт побери! – отвечает он.
– Ладно, я пойду с тобой на выпускной, если Кэплан никуда не выложит это видео.
Кэплан и Оливер аплодируют, только Оливер немного вяло. Куинн с грохотом бросает столовые приборы и стискивает меня в таких крепких объятиях, что мои ноги отрываются от пола.
Забавно. Не помню, чтобы ко мне прикасался какой-нибудь парень, кроме Кэплана. И конечно, в разгар всего этого веселья я начинаю думать именно об этом. Сначала я боюсь, что разрыдаюсь, но Куинн продолжает прижимать меня к себе, и я пользуюсь моментом, чтобы немного прийти в себя, уткнувшись лицом в его плечо.
– И не вздумай надеть клоунский костюм! Знаю я твои шуточки, – говорю я ему, когда он отпускает меня.
– Клянусь! – Куинн, что странно, смущается, его глаза блестят. – Это будет совершенно серьезный, романтический, традиционный выпускной.
– Забудь, что я сказала. Надень клоунский костюм.
– Хорошо, может быть, только нос.
Тут входит Джулия, мама Кэплана и Оливера, с желтыми и синими воздушными шарами и тортом с бенгальскими огнями. Все вокруг плачут, кричат и обнимаются. У нас все подгорело, поэтому мы начинаем все заново и устраиваем соревнование, кто приготовит лучший сэндвич с жареным сыром, судья – Кэплан. Победил мой бутерброд с чеддером и острым соусом на хлебе из цельнозерновой муки. Вскоре раздается тихий стук в дверь, который почти теряется в радостном гвалте. Это моя мама, похожая на сонного ребенка, во вчерашней одежде, но она улыбается и в руках у нее бутылка шампанского. У Льюисов нет фужеров, поэтому мы разливаем шампанское по одноразовым стаканчикам, а Кэплан пьет прямо из бутылки. Я вижу, как Джулия приглаживает волосы моей матери и обнимает ее. Я никогда не понимала их дружбы. Моя мама такая холодная и отстраненная, а Джулия – ее полная противоположность, теплая и неизменная, эдакая стена любви. И тут я понимаю: они такие же, как мы с Кэпланом. Я удаляюсь в ванную на тот случай, если мне снова захочется поплакать, а остальные переходят в гостиную, чтобы поиграть на приставке в Just Dance, еще одну любимую игру Кэплана.
Когда я выхожу из ванной, он стоит в коридоре.
– Привет.
– Привет.
– Ты брызгала водой на лицо. И на запястья.
– Здесь жарко.
– Ты… ну понимаешь… немного распереживалась тогда?
– Когда?
– Когда Куинн обнял тебя.
– Ах, это. Наверное. Совсем чуть-чуть. Сейчас я в порядке.
– Хорошо. – Кэплан улыбается. – Ты сказала мне «не важно», кстати. В машине. Я не забыл.
– Правда? – Я вздыхаю. – Прости.
– Что случилось?
– Я почувствовала себя немного неловко, потому что ты подумал… ну когда я сказала, что мое место рядом с тобой…
– Понял. Это было глупо. Я повел себя глупо.
– Я хотела сказать… по жизни. Мы лучшие друзья и связаны друг с другом по жизни. Поверить не могу, что ты подумал… о чем-то другом… ну ты понял. Я бы хотела, чтобы все оставалось вот так.
– Как?
Я пожимаю плечами. Наши матери смеются, громко и беззаботно, когда Оливер и Куинн начинают свой новаторский танец под песню It’s Raining Man.
– Вот так, – отвечаю я, махнув рукой в сторону лестницы.
– Все так и останется. Я обещаю, – говорит Кэплан.
– Вот и хорошо.
– Ты тоже должна пообещать.
– Ты у нас оптимист.
– Мина, пообещай тоже.
– Обещаю, – говорю я, потирая пальцем бровь, – что если что-то и изменится, то только в лучшую сторону.
– Ладно, это меня тоже устраивает.
– Поздравляю, Кэплан.
– И я тебя! – Он ухмыляется и подмигивает мне.
– Ой, а меня-то с чем?
– Тебя пригласили на выпускной!
Я толкаю его, он толкает меня в ответ, и мы спускаемся вниз.
После Льюисов у нас дома, кажется, даже тише, чем обычно. Я спрашиваю маму, не хочет ли она выпить чаю, но она отвечает, что слишком устала. Я все равно решаю заварить ей чашку, принести ее маме в кровать и поговорить о Йеле.
Когда спустя пять минут я захожу в мамину комнату, она уже спит, лежа прямо в одежде на покрывале. В поисках одеяла, чтобы укрыть ее, я впервые за десять лет открываю ее шкаф.
Ее старые сарафаны разных цветов, словно конфеты на бусах, все еще висят там. Я, будто глядя в телескоп на другую вселенную, представляю маму, которая учит меня танцам со смешными названиями, а папа ставит старые пластинки. Она коллекционировала в старинных маленьких коробочках отжившие свой век библиотечные формуляры, он – пластинки. Сейчас я не могу представить его лицо, не посмотрев на фотографии, но помню его смех, раздававшийся сквозь музыку, когда мы с мамой танцевали. Не знаю почему, но из тех времен мама мне помнится лучше, чем папа. Может, потому что она все еще здесь, рядом, а я знаю, что случится со всеми этими деталями из прошлого.
Я помню, как все ждала и ждала, когда мама снова наденет один из своих сарафанов, пока она ходила, словно привидение, по нашему дому в ночнушке с синими цветами. Однажды вечером, уже после похорон, после того как суета стихла, когда мама уснула на диване все в той же ночнушке, я залезла в их шкаф, чтобы посмотреть на ее платья – мне хотелось убедиться, что они и в самом деле там, что это не плод моего воображения. Конечно же, они висели на вешалках, чистые и свежие, но печальные, рядом с папиной одеждой. Думаю, уже тогда я понимала, что придет кто-то из взрослых, чтобы разобрать его вещи, и их постигнет та же судьба, что и книги, если закроются библиотеки: их выбросят, и они будут позабыты, исчезнув в уголках вселенной, куда отправляется все подлежащее забвению. В тот раз я вытащила из родительского шкафа несколько папиных рубашек с накрахмаленными воротничками и аккуратными рядами маленьких твердых пуговиц и спрятала их в своем шкафу, чтобы об их существовании кто-то да помнил. Пусть даже этому кому-то восемь лет и подол рубашки достает ей до колен.
Затем, словно почувствовав, что какая-то незримая сила грозит ворваться в мою жизнь и уничтожить, по сути, бесполезные вещи, я собрала все старые библиотечные карточки, которые отдавала мне мама и которые гордо покоились в маленькой коробочке на моем столе, и спрятала их в складках папиных рубашек.
Я выхожу из оцепенения и понимаю, что слишком долго простояла перед маминым шкафом и чай уже давно остыл. Я выливаю его в раковину, забираю из гостиной покрывало, чтобы укрыть маму, и выключаю свет в ее комнате.
7
Кэплан
После торта я провожаю Мину и миссис Штерн домой, а потом мы с Куинном отправляемся на озеро Понд[18], чтобы покурить.
Он мчится на скейте вперед, я не спеша иду за ним. Когда я добираюсь до озера, Куинн уже сидит на нашем обычном месте – в конце восточного пирса, где довольно темно и с берега ничего не увидишь.
Всем известно, что наш город называется в честь двух пирсов, но еще в четвертом классе я узнал, почему озеро называется Понд, и просветила меня, конечно, Мина. Это была первая годовщина смерти ее отца, и я помню, как сильно нервничал, догадываясь, что это очень важная для нее дата, но не знал, как ее поддержать, и боялся сделать или сказать что-то не так, тем самым расстроив ее еще сильнее. Я решил, что лучше будет оставить Мину в покое, но мама вернулась утром с ночной смены и принесла купленный в магазине черничный пирог. Она сказала, что собирается отнести его в дом через дорогу, Штернам. Помню, как спросил ее, откуда она знает, что пирог не напомнит им о плохом и не заставит их грустить еще больше. Мама ответила, что невозможно напомнить людям о том, о чем они никогда не забудут и всегда будут носить в себе. И что это нормально – бояться печали других и отстраниться от них из-за этого. Но даже если все это неидеально, странно и пирог может им не понравиться, все равно стоит попытаться. Стоит дать им понять, что они не одни.
И вот я перешел через дорогу вместе с мамой, стараясь вести себя так, как будто это обычная суббота. Мина была на кухне, ела тост. Помню, что это была корочка, тот самый дерьмовый кусок, который никто никогда не хочет есть. Она сказала, что ее мама еще не вставала, и тогда моя мама отрезала нам по куску пирога, положила на тарелки, а остальное понесла наверх, в комнату мамы Мины, захватив только две вилки.
Мы съели пирог и решили отправиться на прогулку, потому что наши мамы до сих пор не спустились. Это был первый холодный день после жары в том году, и я очень удивился, когда мы пошли к озеру. Мина дошла до конца западного пирса и села там. Может, она плакала, но я решил не мельтешить рядом и не пошел за ней, а обогнул озеро, шагая по холодному песку. Из трубы одного из больших домов на южной стороне озера поднимался дым. Помню, как подумал тогда, что лето ушло от нас слишком рано. Я подошел к восточному пирсу, тоже сел, прямо напротив Мины, и стал ждать. Не хотелось думать, что озеро, такое неспокойное и сверкающее, скоро замерзнет. Я вспомнил, что всего чуть больше года назад наблюдал, как Мина катается по нему на коньках вместе со своим отцом. Я надеялся, что в тот момент она думала не о том же самом. Вскоре Мина встала и тоже пошла вокруг озера. Сначала она казалась такой маленькой, пока шагала с другого берега, засунув руки в карманы куртки, но чем ближе подходила, тем больше становилась. Мина уселась рядом со мной. Я не мог придумать ничего успокаивающего, поэтому спросил первое, что пришло на ум:
– Как думаешь, почему озеро Понд так называется?
– Я не думаю. Я знаю. Я прочитала об этом в книге о Ту-Докс.
Она говорила чуть-чуть гнусаво, как при простуде, кончик ее носа покраснел – то ли от слез, то ли от холода. Я выжидающе смотрел на нее.
– Ладно. Итак, в восемнадцатом веке…
– И у кого может быть восемнадцать век?
– Век – это сто лет. А веко – это часть глаза.
– О, как ресницы и зрачок?
– Ты хочешь узнать про озеро Понд?
– Да, прости. – Я едва сдержал улыбку, потому что Мина становилась собой.
– Когда Ту-Докс стал городом…
– Как город может стать городом?