Читать книгу Зов пустоты (Дана Кениг) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Зов пустоты
Зов пустоты
Оценить:

3

Полная версия:

Зов пустоты

Я чувствую, как внутри поднимается холодный страх, который приходит, когда мозг вдруг становится прозрачным, а всё лишнее — обиды, принципы, договорённости — сгорает до одного голого вопроса: выживу или нет.

Марко чуть выдвигается вперёд, делая вид, что просто меня страхует.

— Цепь… — повторяю я медленно, растягивая слово. Внутри всё кричит, но голос выходит спокойным, почти задумчивым. — Это сильный образ. Но у всякой цепи есть слабое звено. И хозяин. Ты уверен, что твой… хозяин оценит, если его ценный груз, который ты уже принял, заляпают кровью и мозгами?

Я делаю микроскопическую паузу, позволяя ему представить картину. Я понятия не имею, кто этот «хозяин», но в иерархии всегда есть следующий уровень.

— Ты везешь товар. Я — гарантию его получения. Без меня — нет гарантии. Ты везешь проблему. Я предлагаю логистику. — Я чуть разворачиваю ладони, демонстрируя пустоту. Жест не угрозы, а деловой необходимости. — Мы едем на одной машине. Твоей. Твои люди — вокруг. Какая тебе разница, где платить? Здесь или через час? Разница лишь в том, что здесь — чистая сделка. Через час — уже похищение с непредсказуемыми последствиями. Ты же прагматик.

Бергман смотрит на меня. Его улыбка исчезла, гадливость сменилась холодным, аналитическим интересом. Он оценивает не мою дерзость, а расчёт. Он ищет в моих словах слабину, панику, блеф. Но я стою, как скала, не потому что не боюсь, а потому что научился превращать страх в топливо для ледяного спокойствия.

Марко издаёт низкий, предупреждающий гул, похожий на рычание собаки на привязи. Он понял мой ход.

— Интересная теория, — наконец оживает Бергман. Его голос снова сновится ровным, деловым. — Но практика такова: я устанавливаю правила. Ты хочешь своих денег — садись в машину. — Он кивает на чёрный минивэн. — Твой пёс остаётся здесь. Как гарантия твоего поведения. Если через полтора часа я не получу подтверждения, что ты взял своё и вышел на связь… — Он не договаривает, лишь скользнув взглядом по мощной фигуре Марко. Угроза была прозрачнее стёкол.

Сердце упало каменной глыбой в живот. Это худший из вариантов. Разделить нас. Сделать меня уязвимым, а его — заложником.

— Он не часть сделки, — бросаю я резко. — Его дело — машина.

— Теперь его дело — ждать, — невозмутимо парирует Бергман. — Решай, Кестнер. Или мы все остаёмся здесь и решаем вопрос. Или ты проявляешь гибкость. У тебя тридцать секунд. По истечении — мой человек выбьет колени твоему быку.

Один из «шакалов» у минивэна негромко щёлкнул затвором.

Время спрессовалось. Я вижу, как напряглись челюсти Марко, как его пальцы впиваются в собственные предплечья. Он готов на смертельный прыжок, обречённый и яростный. Я встречаюсь с ним взглядом. В его глазах нет страха — только бешеная решимость.

Иногда слабое звено — не в цепи врага. Иногда оно — в сердце твоего друга, который умрёт за тебя из гордости. Прагматика диктовала одно. Но была и другая логика — логика камеры, где предают только крысы.

— Хорошо, — соглашаюсь я, и это слово обжигает горло. — Еду. Один. — Я не стал угрожать. Просто посмотрел на Бергмана так, как смотрел когда-то на самых отпетых сук в общем душе. Взглядом, который обещал не месть, а тотальное, медленное уничтожение, даже если это будет последним, что я сделаю в жизни.

Я поворачиваюсь к Марко.

— Стоять. Ждать. Ничего не предпринимать.

— Пол… — вырывается у него, голос хриплый от бессильной ярости.

— Стоять!

Я не оглядываясь иду к чёрному минивэну. Спиной чувствую суровый взгляд Марко — смесь ярости и немого вопроса. Дверь захлопывается, отрезав меня от мира. Бархатная темнота салона пахнет кожей, сигаретным дымом и чем-то химическим, сладковатым.

Через тонированное стекло слежу, как Бергман подходит к фургону, непринужденной походкой хищника. Он что-то отрывисто говорит Марко, стоящему у открытой двери фургона. Марко, верный своей натуре, отвечает резко, отчеканивая слова. Даже отсюда видно, что его плечи напряглись, а голова гордо откинулась назад. Он никогда не умел сгибаться.

Бергман отступает на шаг, сделав легкий, почти небрежный жест рукой. Воздух разрывает хлопок — негромкий, приглушенный, как лопнувший шарик. Марко дернулся, будто его ударило током, и беспомощно осел, сползая по открытой двери вниз, на пыльную землю. Его массивное тело рухнуло беззвучно, став еще одной темной неровностью на фоне пустыря.

Время остановилось. Во рту пересохло. Внутри что-то рвануло с гулким звуком, но тело уже действовало на автономном режиме. Бергман оборачивается к минивэну и покачивает пальцем. Его лицо спокойно, как если стереть пыль со стола.

Шофер, коренастый тип с пустым взглядом, уже крутит ключ в зажигании. Но его внимание на секунду отвлекает жест Бергмана.

Та самая секунда. Единственная.

Я не думаю. Дёргаю ручку двери — не поддается, сработала детская блокировка. Вслепую хватаю бляху ремня безопасности и с размаху бью в угол окна. Тонировка смягчает удар, стекло не разлетается, но с треском проседает, образовав мутную паутину трещин. Легким, отработанным движением скидываю с себя ветровку, накидываю на локоть, и вышибаю провисший пласт наружу. Рука проваливается в холодную ночь. Я выдёргиваю её назад, исцарапанную, и, не чувствуя боли, вырываю дверную ручку снаружи.

Выкатываюсь на землю, как мешок с костями, и перекатываюсь под днище минивэна. Крики, топот. Пуля чиркает по борту, отбив осколок ржавого металла. Со стороны грузовика завывает двигатель, фары слепят пустырь. Я ползу, цепляясь за камни, к заднему колесу Транзита. Марко лежит в метре от меня. Его глаза открыты и смотрят в беззвездное небо.

Двигатель фургона… Марко не заглушил его. Ключи торчат в замке зажигания. Моё тело, помнящее каждое движение, уже в действии. Я вскакиваю, рву на себя дверь водителя, оттолкнув ногой его безжизненную ногу, свисавшую на порог. Рычаг передачи — с хрустом в нейтраль. Поворот ключа — стартер взвывает, мотор, уже почти остывший, кашляет и срывается с места.

Я даю по газам, не думая о направлении, только вперед, от огней фар, которые уже разворачивались, чтобы отрезать путь. Транзит, взревев, несётся по грунтовке, подпрыгивая на кочках так, что макушка бьется о потолок. В боковом зеркале мелькают огни, но я знаю эту разбитую дорогу — мы приехали по ней. Я сворачиваю в темноту, между кустов, туда, где, как мне померещилось днём, была просека. Ветки хлещут по лобовому стеклу, царапают краску.

Я еду, пока в баке не кончается топливо. Машина дернулась раз, другой и заглохла посреди молодого сосняка, в сорока километрах от того ада. Слышу только свист в ушах да стук собственного сердца в висках.

Ни денег. Ни груза. Марко — мёртв. Оставил его там, в грязи.

Я выхожу, ноги подкашиваются, и меня вырывает желчью на пожухлую траву. Потом просто сижу, прислонившись к колесу, и смотрю на свои трясущиеся руки. На ссадины, кровь, въевшуюся грязь. Я пуст. Не было даже горя — только ледяное, всепроникающее понимание. Я выжил. Снова. Ценой всего.

Снимаю с себя грязную футболку, вытираю ею лицо и руки, швыряю в кусты. Достаю из подклада ветровки забытую про запас сигарету. Курю долго, медленно втягивая горький дым, который обволакивает тело и мысли.

Оставляю ржавый Транзит, с пустым кузовом и чужой смертью, в чащобе, уткнувшейся бампером в гнилой валежник. Забираю ключи, стираю на руле самые очевидные отпечатки тряпкой, найденной в багажнике.

Выхожу на просёлочную дорогу и иду на восток, туда, где начинает сереть небо. Я шёл, и каждый шаг отдавался под рёбрами. Я жив.

Дисциплина тела, вымуштрованная годами, работает без сбоев: идти в тени, не выходить на открытые участки, менять направление. Но внутри сплошная пустота, как в вымороженной камере-одиночке.

Дохожу до знакомых окраин уже на рассвете, когда небо покрывается медной плёнкой. В убогом туалете заправки смываю с лица и рук дорожную грязь. В отражении мутного зеркала смотрит бледное, чуждое лицо с мёртвыми глазами. Тот, кто смотрит из-под краёв капюшона — пустой сосуд, в котором бурлит жгущая желчью тошнота при одном воспоминании: красная ветровка, чёрная кепка, и тело, безвольно сползающее на землю.

Последние километры до дома тащусь уже под дневным светом, но мир вокруг выдохся, обесцветился, потерял объём. Чистые улицы, аккуратные фасады. Все они — декорации, застывшие за толстым стеклом, которое ни кулаком, ни мыслью не пробить. Тело движется на автопилоте, будто я — оболочка, которая возвращается туда, что зовётся «домом». На деле — просто нора. Временный угол, где можно переждать бурю.

Дверь снова не заперта. Внутри — знакомый бытовой кокон: шипение кофеварки, приглушённые голоса из телевизора в гостиной, запах моющего средства и зернового кофе. Воздух пахнет чужой, налаженной жизнью. На кухне наливаю воду. Стакан холодный, конденсат стекает по пальцам. Пью большими, размеренными глотками, глядя в окно на двор. В горле стоит ком, но глотательный рефлекс срабатывает чётко. Рука больше не дрожит — ту дрожь я оставил там, где земля всё ещё помнит моё дыхание.

Никаких истерик, никаких бегущих глаз — только ровная, скучная усталость. Маска, которую я довёл до автоматизма за многие годы. Ни мысли, ни эмоции сквозь неё не прорвутся. Она как спасательный круг из бетона — держит форму, но тянет на дно, если забыться.

На лестнице скрипит ступенька. За ней ещё. В проёме появляется Виола в халате, с виду спокойная, только чуть удивлённая, словно встречает соседа, который вернулся с рыбалки, а не человека, который ночью бродил там, где лучше не оставлять следов

— Доброе утро, — говорит она, поправляя пояс. Голос мягкий, но с той утренней сухостью, что появляется у людей, переживших ночь без лишних вопросов. — Мы уже начали волноваться.

— Прогулка подзатянулась. Наткнулся на старого приятеля. Потом пришлось ехать далеко. Не стал будить. Переночевал у него, — выдыхаю, и голос звучит немного простуженно, сипло, идеально для того, кто не выспался.

Прохожу мимо неё, не встречаясь глазами, но и не избегая взгляда. Шаг ровный, спина прямая, усталая, но не сломленная. Поднимаюсь в комнату, и только тогда позволяю себе остановиться. Стою посреди комнаты, слушая, как за дверью стихают её шаги. Потом медленно, разбирая по косточкам, снимаю ветровку, осматрию — чисто, пятен нет. Ложусь на кровать, не раздеваясь, уставившись в потолок. Всё в порядке. Я вернулся. Объяснение было простым, обыденным, без подробностей. У друзей задержался. Все бывает. Ничего не случилось. Теперь нужно поспать несколько часов, потом встать, побриться, надеть чистую одежду и выйти к ним — слегка помятым, слегка виноватым за беспокойство, но абсолютно нормальным. Я должен сделать вид, что ночь прошла так, как сказал. Что где-то далеко, на пустыре у старого элеватора, не осталось моих следов и окровавленной земли под звёздами. Я зажмуриваюсь. Сейчас — только игра, которую нужно продолжать. До конца.

Глава 6

Тишина, переступившая порог вместе с ним в то утро, растекается в воздухе так, будто принесена в складках его одежды. Она пропитала комнаты насквозь, просочилась сквозь поры штукатурки, осела на мебели невидимой пылью, обвила своими холодными щупальцами каждый предмет, каждый звук, приглушая привычную симфонию домашнего уклада: убаюкивающий скрип старых ступеней превратился в скрежет, мерное гудение холодильника — в навязчивый стон, даже собачий лай за оградой резал по нервам, точно осколок стекла по коже. Дом перестал быть домом. Он стал резонатором чужой, принесённой извне тревоги.

Стою, застывшая соляным столпом у раковины, наблюдая, как струя воды смывает с его стакана мыльную пену. Мутные разводы — отпечатки его пальцев, след его прикосновения к этому утру — закручиваются воронкой и исчезают в сливном отверстии. Казалось, вместе с ними утекает и сама возможность спросить, докопаться до истины, распутать клубок недомолвок. Тихое бульканье канализации уносит за собой и мои первые, наивные предположения: «загулял с приятелем», «личные дела», «просто задержался». Эти объяснения слишком просты, слишком невинны для той тяжести, что он волочил за собой, как каторжник — свои кандалы.

То, что он принёс на подошвах своих стоптанных ботинок, было иной природы. Вместо привычной прохлады ночного воздуха и табачного дыма отрезвляюще пахнуло едким запахом застывшего металла и холодного пота испуганного смертью человека. Невидимый шлейф тянулся за ним по дому, словно траурный саван, и я различала его каждой клеточкой своего тела, каждым обострившимся инстинктом.

Я наблюдаю — не нарочно, не из праздного любопытства, а как лесной зверёк замирает, уловив чужой шаг в чаще. Теперь этим шагом стало его присутствие. Внимание цепляется за мелочи с навязчивостью колючки, впившейся в шерсть.

Вот он спускается к завтраку. Движения отточены, выверены до аскетичной скупости, точно у человека, привыкшего экономить даже на жестах. Ложка не звенит о край тарелки, чашка не оставляет влажных кругов на скатерти. Луч солнца, пробившийся сквозь кружевную паутину занавески, ложится на его руку, и я различаю свежие, мелкие ссадины на суставах, вспухшие розовым. Не царапины от кошачьих когтей или колючих веток, а словно кожа содралась о что-то шершавое: о бетонную стену, о грубую мешковину, о землю или асфальт. Толстовка помята, как после долгой носки или бессонной ночи. Но она чиста. Подозрительно, неестественно чиста для ночёвки «у старого друга», после бессчётных километров дороги, после задушевных разговоров до рассвета в прокуренной комнате или в придорожной забегаловке. На ней нет ни соринки, ни запаха чужого дома — табака, еды, стирального порошка.

Он ловит мой изучающий взгляд. Ни единая мышца на его лице не дрогнет. Маска непроницаема, как у античной статуи. Он просто убирает руку под стол с той же невозмутимостью, с какой через минуту, всё той же рукой, размеренно намазывает масло на ломоть хлеба. Слишком старательно, как прилежный ученик, многократно повторяющий заученное движение, чтобы доказать свою безупречность перед строгим экзаменатором. Но взгляд… человека, который прошёл сквозь огонь и принёс на подошвах пепел.

Я не следователь, не сыщик и не судья. Я — женщина, годами, по крупице, выстраивавшая свой маленький, хрупкий мир на зыбком фундаменте безупречной чистоты полов и тактичного невмешательства в чужие тайны. А он явился сюда, и развернул передо мной свёрток с собственным, чуждым хаосом. Не скандальным, не разрушительным в одночасье, а подспудным, как плесень, расползающаяся под старыми обоями, как гниль, точащая балки изнутри.

Тревога грызла меня весь этот бесконечный день назойливой зубной болью. Каждая его отточенная, заранее отрепетированная фраза о «старом товарище» ложилась в сознании новым пластом лжи, наслаиваясь один на другой, как слои краски на полотне, под которыми погребена истинная картина. Царапины. Подозрительно чистая одежда. Мои мысли кружились, как осенние листья в воронке ветра, выстраивая самые мрачные версии случившегося. Я ловила себя на том, что изучаю его лицо за обедом, ищу в глазах те трещины, за которыми прячется правда. Я превращалась в тюремного надзирателя в стенах собственного дома, и это осознание ударило меня с новой, леденящей кровь силой.

Я не знаю его — вдруг с кристальной, пронзительной ясностью мелькает в моём сознании, пока я на кухне разворачиваю пакет с продуктами. Я вижу лишь броню — потрёпанную, покрытую вмятинами от ударов судьбы, но всё ещё прочную — и в своём иррациональном страхе, в своей параноидальной подозрительности дорисовываю к этой броне самые пугающие, самые чудовищные образы из тёмных углов собственного воображения. А что, если под этой бронёй — простой человек? Не монстр, не преступник, затаившийся в ожидании удобного момента, а всего лишь измотанный, загнанный в угол зверёк, который отчаянно ищет тихий, безопасный уголок, чтобы перевести дух, чтобы зализать кровоточащие раны, чтобы просто выжить? Он — брат моего мужа, кровная связь, семья, плоть от плоти. Он пришёл сюда, прося убежища, крыши над головой, элементарного человеческого тепла. А я встретила его не хлебом-солью, а немым, неотвязным допросом.

Ветер раскачивает занавеску на кухне, и полоса солнечного света скользит по вазе с искусственными подсолнухами — яркими, но лишёнными жизни и аромата. Пластиковая имитация жизни. Мне вдруг опостылел до тошноты этот внутренний холод, поселившийся в доме, как злой дух. Ледяные паузы за ужином, это тягостное молчание, в котором невысказанные подозрения и обвинения висят в воздухе гуще, чем пар над тарелкой супа. Этот дом и без того слишком часто напоминал мне добротную, но выхолощенную казарму, где порядок важнее тепла. Теперь он превратился ещё и в поле изнуряющей войны, где каждый взгляд — это выстрел, каждое слово — мина.

Я решаюсь остановиться. Перестать выискивать невидимые улики в его глазах. Перестать прислушиваться к каждому шороху, к каждому звуку из-за его двери по ночам. Эта тропа ведёт лишь в тупик, в трясину моих же собственных домыслов и разросшихся страхов.

Осмеливаюсь подойти ближе. Не из внезапной слепой веры, не из наивного, розового доверия, а из отчаянного желания разбить этот лёд. Узнать того, кто за ним. Возможно, протянуть руку помощи, стать опорой. Или хотя бы наконец, перестать вздрагивать, ощущая спазм в груди, каждый раз, проходя мимо комнаты, где он лежит без сна, глядя в потолок измученными ночами.

Вечер затягивается, пропитанный запахом тушёной капусты и тихим гулом холодильника. Харди задерживается на работе — его отсутствие почти осязаемо, как разряжённый воздух. Пол встаёт, собирает свою тарелку и кружку. Он уже повернулся к лестнице, его спина — прямая, негибкая линия, готовая раствориться в полумраке второго этажа, но я, чувствуя внезапный рывок внутри — почти физический, как если бы меня кто-то остановил за локоть, — окликаю его:

— Погоди.

Он оборачивается, его глаза встречаются с моими, и в них нет ни вопроса, ни любопытства. В них вспыхивает та самая, знакомая теперь настороженность — мгновенная, как щелчок предохранителя. Взгляд человека, привыкшего, что к нему обращаются только по делу, и это дело редко бывает приятным.

— Я… — Слова вдруг сбились, запутались испуганными птицами, бьющиеся о прутья клетки. — Тебе, наверное, скучно тут одному пока мы все в работе… — Я делаю паузу, собираясь с духом, как перед прыжком в холодную воду. — Может, ты бы куда-нибудь сходил? Я как раз думала… в новый парк на окраине. Там, говорят, пруд выкопали, утки, дорожки… — Я тараторю, чувствуя, что каждое слово звучит всё более натянуто и неестественно. Это, своего рода, белый флаг, выброшенный из окопа моих подозрений.

Лёгкая, едва заметная складка пролегает между его бровями — не раздражение, не презрение к моей неловкости, а какое-то тихое, сдержанное недоумение. Он словно не понимает самого предложения, его сути — простой совместной прогулки без цели и скрытого смысла.

— Парк?

— Просто пройтись. Могу быть твоим молчаливым спутником… Если ты не готов общаться. — Я почти извиняюсь за свою инициативу, за попытку сблизиться. Это кольнуло, но слова уже прозвучали.

Его взгляд медленно скользит по моему лицу, будто сканируя его на предмет скрытых мотивов, тайной ловушки, затаённой иронии или насмешки. Я чувствую себя обнажённой под этим взглядом. Затем, преодолевая сопротивление, он, почти незаметно для постороннего глаза, кивает.

— Можно, — произносит он отрывисто, откусывая каждое слово. — Если не помешаю.

— Не помешаешь, — выдыхаю я в полуулыбке, и в груди что-то болезненно и сладко сжимается — клубок облегчения, нелепой победы и внезапно нахлынувшей жалости. — Договорились. В субботу. Если будет солнце.

Он снова кивает, уже чуть увереннее, но всё так же скупо. Разворачивается и уходит наверх. Его шаги по лестнице в этот раз не звучат крадущейся поступью. Они просто звучат тяжело, как у человека, несущего на плечах невидимый, но ощутимый груз. Груз, который, возможно, стал на один грамм легче от этого нелепого предложения о прогулке.

Я остаюсь посреди кухни, в наступающем затишье, и прислушиваюсь. Грызущее беспокойство не исчезло. Оно лишь отступило на шаг, уступив место чему-то более сложному и неоднозначному — решимости. Твёрдой, почти отчаянной решимости не позволить этому дому, этому убежищу для всех нас, окончательно закостенеть в роли тюрьмы. Тюрьмы для него — с её беззвучными приговорами и невысказанными правилами. Тюрьмы для меня — где я была и узником, и тюремщиком, вечно прислушивающимся к шагам надвигающейся беды.

Я не знаю, что он скрывает за своей каменной стеной. Но, возможно, единственный способ узнать человека ближе — протянуть руку. А не обыскивать карманы. Осторожно протянуть открытую ладонь. Не чтобы схватить, а просто коснуться. Чтобы почувствовать, что по ту сторону — тоже живая плоть, которая, возможно, помнит тепло.

Размышления уносят меня так далеко, что Лилу выпадает из моего сознания, словно страница, вырванная из книги, которую я держала на коленях. Семья, дом, Рихард — все они стоят по ту сторону толстого стекла, отчаянно стучат в него ладонями, пытаясь привлечь моё внимание, вытянуть меня обратно в реальность. Они похожи на актёров немого кино: я вижу, как их губы шевелятся, как руки стучат в непроницаемую поверхность, пытаясь до меня докричаться, — но до меня доносится лишь гулкая тишина моего собственного смятения. Я забыла самое простое и страшное — что у меня есть ребёнок.

Схватив свой рассеянный рассудок в охапку, словно ворох беспорядочных бумаг, и на ходу поправив растрёпанные волосы, я направляюсь в гостиную — куда Лилу обычно приносит свои миры, свои игры, свои бесконечные фантазии.

По пути вдруг с запоздалым осознанием замечаю, что телевизор застыл в мёртвом молчании. Весь этот бесконечный вечер я слушала тишь, купалась в ней, тонула в ней — и не спросила себя, почему она такая плотная и такая глухая. Диван, обычно проваленный под её маленьким телом, пуст и кажется огромным. Лишь забытый, небрежно разбросанный конструктор на мягком ковре — хрупкий след детского присутствия, оставшийся, точно отпечаток тёплой ладошки на стекле.

Сердце, привыкшее к размеренному ритму, делает один спотыкающийся удар. Быстро перевожу дух, не давая липким щупальцам паники уцепиться за мозг. Поднимаюсь наверх, стараясь не ускорять шаг. Дверь в её комнату приоткрыта. Луч света из коридора ложится на пустую кровать. Сердце колотится, но я быстро, почти насильно перевожу дух, не позволяя беспокойству и нарастающей панике копошиться в моей голове назойливыми червями, разъедающими остатки здравого смысла.

— Лилу? — зову я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, обыденно.

В ответ лишь едва уловимое, насмешливое эхо: «...лу».

— Лилу?! — Голос сорвался, пронзая тишину дома, как нож.

Память, предательница, лихорадочно перебирает обрывки дня: моя рассеянность, её слова, возможно, сказанные на бегу… Может, к подружкам в гости? А я в своей прострации, в своей одержимости подозрениями не придала этому значения. Мысль кажется спасительным соломенным островком.

— Детка, ну где ты спряталась?

Вспоминаю её милую, невинную привычку затаиваться в самых неожиданных местах — в корзине для грязного белья, в шкафу за тяжёлой верхней одеждой, однажды даже в кухонном ящике — и внезапно выстреливать оттуда, словно чёртик из табакерки, звонко, заливисто смеясь над тем, как я или Рихард хватаемся за сердце и шуточно, с наигранной строгостью отчитываем её за эти проделки.

Но сейчас в голове вместо этих светлых воспоминаний нарастают, множатся беспощадные, кровавые сцены — жуткие картины, вымученные больным воображением, которые терзают меня, заставляя тело биться в настоящей панической атаке. Ребёнка нет внизу, нигде на первом этаже. Наверху — бывший преступник, человек с тёмным прошлым, мало ли какие на самом деле у него мотивы... Эти отравленные мысли вьются, кружатся вокруг меня, как назойливая, кусачая мошкара, я отчаянно отмахиваюсь от них, изо всех сил стараюсь сохранять хоть какое-то подобие спокойствия, не поддаваться безумию.

Поднимаюсь к мансарде, к его комнате, чтобы расспросить Пола. Сердце колотится где-то в горле.

Аккуратно стучусь в дверь костяшками пальцев — и, не дожидаясь разрешения войти, не в силах больше ждать хоть секунду, врываюсь в комнату.

Страх, окутавший меня холодным саваном, вдруг сжимает меня ещё сильнее, почти до удушья — и тут же, мгновенно трансформируется в странное, головокружительное облегчение, смешанное с удивлением. Я застываю, вкопанная в порог, не в силах сразу успокоить взбунтовавшийся разум. Пытаюсь собрать воедино бурлящие чувства по полкам, аккуратно упаковать в ящики, как в картотеке.

bannerbanner