Читать книгу Зов пустоты (Дана Кениг) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Зов пустоты
Зов пустоты
Оценить:

3

Полная версия:

Зов пустоты

Харди сделал шаг вперёд, присел на корточки, и его тень накрыла меня, как крыло хищной птицы.

— Ты думаешь, это горе? — его голос снизился, превратившись в проницательный шепот. — Это не горе. Ты не по нему рыдаешь. Ты воешь по себе. Жалеешь свою жалкую шкуру, потому что твоя живая игрушка разучилась дышать, и в твоем мирке образовалась дыра. Это — эгоизм. Примитивный, сопливый эгоизм щенка, который ты и есть.

Каждое его слово вбивалось в незащищенное сознание каплей концентрированной кислоты. Она мгновенно выжигалa верхний слой, превращая живые мысли в омертвевшие струпья стыда.

— Прекрати. Сейчас же.

— Не могу я… — вырвалось у меня хриплым звуком.

— «Не могу»? — он повторил это слово, будто пробуя на вкус что-то отвратительное. — Кто здесь «не может»? «Не могут» скотины. «Не могут» младенцы. Так кто же ты? — Его рука молнией впилась в мой подбородок, железные пальцы вдавились в щеки, заставляя запрокинуть голову. Его лицо, бледное и четкое, заполнило все поле зрения. — Вглядись. Видишь на моем лице слёзы? Нет. Потому что я держу себя в кулаке. Потому что чувства — это топливо для немощных.

Я смотрел на него сквозь соленую воду, искажавшую его черты. В его глазах горел особый огонь фанатичной веры в свою правоту.

— Я… просто не…

— Ты просто хочешь ныть. И я помогу тебе от этого избавиться раз и навсегда. Ты будешь плакать, выть. Ты вывернешь наизнанку всю эту гнилую, слабую, жалостливую трясь, что копилась в тебе. А после — соберешься. По моей команде. Усвоил? Ты будешь рыдать до тех пор, пока я не скажу «стоп».

Я уже не мог остановиться. Рыдания, подпитываемые теперь не только потерей, но и леденящим страхом и унижением, выламывались из груди с дикой силой. Я сидел, сраженный, на холодном полу, а он возвышался над этим потопом, бесстрастный, как каменный идол. В его руке, тяжелой и уверенной, лежал секундомер. Его тикающий циферблат стал теперь мерой моего страдания, отсчитывая секунды, отпущенные на прощание с собственной слабостью.

— Хорошо, — сказал Харди, и его взгляд скользнул по циферблату. — Начинай. И заруби на своем испачканном соплями носу — я делаю это во благо тебе. Я вычищаю из тебя эту гниль. И однажды, очнувшись, ты будешь благодарен мне за эту боль.

И началось. Не ад пламени, но ад ледяного, расчленяющего внимания. Харди не поднимал на меня руку. Его голос, ровный и безжизненный, комментировал каждый мой спазм, каждую судорожную гримасу.

— Слушай, как ты хрипишь. Как тварь какая-то. Это звук беспомощности.

— Посмотри на свои руки — они трясутся. Ты не контролируешь даже собственное тело. Кто ты после этого?

— Ты плачешь, потому что тебе страшно. Страшно, что всё заканчивается. Но конец — это часть жизни. И если ты боишься конца, ты не живёшь, ты просто ползёшь от одного страха к другому.

Минуты превращались в тягучую смолу. Я бессвязно выл, бился лбом о собственные колени, захлёбывался воздухом и собственным бессилием. А Харди наблюдал. И если бы в тот миг мои залитые слезами глаза смогли сфокусироваться, они бы увидели в его каменном лике не одну лишь жестокость.

В глубине его зрачков копошилась «тень». Призрак его собственного, восьмилетнего мальчишки, которого отец застал однажды на коленях среди осколков клеёной фрегатной мачты. Того мальчика, чьи слёзы были названы «бабьими соплями» и выжжены из духа насмешкой и презрением, выковав вместо них эту стальную, непроницаемую броню. Он поклялся тогда, что слёзы больше никогда не осквернят его лицо. И теперь, глядя на меня, он видел в моих слезах ту, давно запрещённую слабость. Ненавидел её во мне с лютой, первозданной силой, с какой когда-то возненавидел её в себе. Его жестокость была ритуалом экзорцизма, направленным против призрака его собственного детства, который я, своим рыдающим телом, так отвратительно воскрешал.

Прошло двадцать семь минут. Время, измеренное не стрелками, а количеством иссякших сил, разводами на пижаме, хрипотой в горле. Я был похож на выброшенный тряпичный мешок. Рыдания отхлынули, обнажив сырой, обрывистый берег моей души. Теперь это были лишь короткие спазмы, словно организм, исчерпав запас отчаяния, продолжал судорожно икать пустотой.

— Довольно, — отрубил Харди. Его голос прозвучал как щелчок предохранителя. — Стоп.

Я вздрогнул всем телом, но лихорадочная дрожь всё ещё пробегала по коже.

— Я сказал — стоп. Замри.

Организм сдался под этой тяжестью. В горле клокотала прерывистая икота. Горячие, беззвучные слёзы застилали глаза, пока я сидел сиднем, пригвождённый взглядом к стыку кафельных плиток на полу.

— Вытри лицо.

Я поднял рукав пижамы. Грубая ткань прошлась по коже, оставив за собой жжение.

— Скажи что-нибудь. Членораздельно.

— Я… я… — мой голос был сорван, раскрошен на крошечные, смертоносные осколки.

— Скажи: «Я управляю собой».

— Я… управляю… собой… — это прозвучало как молитва за упокой, произнесённая над собственной могилой.

— Громче и чётче.

— Я управляю собой! — вырвалось наружу надтреснутым, сиплым воплем, в котором была слышна последняя тень сопротивления.

— Ладно. Теперь поднимись.

Я поднялся. Ноги подкашивались, но я устоял, вцепившись взглядом в стену.

— Теперь взгляни на него, — Харди сделал короткий, резкий жест подбородком в сторону безмолвной груды шерсти. — Что ты чувствуешь?

Я перевёл взгляд. В самой глубине, под грудой обломков, ещё тлел уголёк живого, пронзительного горя. Но добраться до него было невозможно. Он был погребён под завалом пронзительного онемения, под давящим плитами стыдом.

— Ничего, — выдавил я шёпотом.

— Повтори.

— Ничего. Я ничего не чувствую.

— Неправда. Ты должен чувствовать облегчение. Потому что я тебя исцелил. Мы с тобой — одна кровь, Полли. И я не позволю, чтобы в нашей крови завелся гнусненький слабенький червячок. Усвоил урок?

Я молча, как марионетка, кивнул. Мой опустошённый разум, ухватился за одну-единственную страшную истину: плакать — преступно. Чувствовать всем существом — смертельно опасно. Это делает тебя уязвимым для такой муки, перед которой смерть старого пса казалась всего лишь безобидным сном. Боль от потери была ничто по сравнению с болью от этого насильственного искоренения самой способности чувствовать.

— Браво, — произнес Харди, и в его голосе, впервые за это утро, проскользнула нота, отдаленно напоминающая удовлетворение. — Теперь — марш. Умойся. Приведи в порядок свой внешний вид. А потом вернёшься, и мы упакуем его в мешок. Это твоя первая работа на сегодня.

Когда я, шаркая ногами, покинул кухню, Харди остался в компании неподвижного тела.

Дверь закрылась с тихим щелчком, отсекая один мир от другого. Он двинулся с места не сразу, позволив тревожной тишине осесть на плечи, накрыть пространство, ещё недавно наполненное детскими рыданиями. Воздух был спёртым, пропитанным запахом собачьей шерсти и старых половиков. Он сделал шаг к корзине. Его движения, обычно порывистые, сейчас были замедленными и осторожными. Он не смотрел на мёртвую груду шерсти прямо, а лишь скользнул взглядом по ней. Рука сама потянулась к полиэтиленовому рулону под раковиной. Разворачивая его, он производил громкий, трескучий звук, который в этом безмолвии прозвучал как дикость. Затем он замер.

Он отшатнулся к окну, повернувшись спиной к безмолвному туше. В темном стекле, где мир за окном сливался в размытое пятно, ему явилось его собственное отражение — лицо, напряженное, с белесыми прожилками у сжатых губ. Он впился пальцами в ладони, и костяшки выступили под кожей. Глубоко внутри, под бетоном цинизма и сталью воли, что-то дрогнуло. Смутный толчок, желание рухнуть на колени и издать тот же раздирающий вой, что только что затих в комнате. Он резко, с отвращением, встряхнул головой, словно сбрасывая с виска назойливую, ядовитую муху.

«Слабости больше нет», — пронеслось в нём, пока он вглядывался в свои собственные, сухие глаза в призрачном мире за стеклом.

Он не осознавал, что истребляет эту слабость и в себе. С каждым «уроком стойкости» он замуровывал в младшем брате тот самый рыхлый, живой пласт чувствительности, который когда-то, с болью и стыдом, вырезал из собственной натуры. Он рыл эту шахту всё глубже, пока на дне его собственного существа не осталась лишь гладкая, непробиваемая порода — зеркальный щит, отполированный до ослепительного блеска. В нём уже не отражался человек, а застыло искажённое подобие — дух того мальчишки, которого он когда-то принёс в жертву, чтобы выжить.

А я, тем временем, стоял в ванной, у раковины. Ледяная вода жгла кожу, стекая струйками с подбородка. Я поднял голову и встретился взглядом со своим отражением. В зеркале смотрел на меня чужой. Глаза этого незнакомца, когда-то отражавшие целый мир, теперь походили на глубокие, заброшенные колодцы, лишенные движения и жизни. В их пыльной темноте, на самой глубине, теплился примитивный ужас. Однако его полностью поглощала унизительная благодарность. Благодарность Харди за этот страшный дар — умение глушить в себе всё живое. Этот подарок стал истинным проклятием, передаваемым по наследству. Полным уничтожением души, замена кровоточащей, раздираемой раны на мёртвый, неподвижный покой.

Глава 5

Телефонный звонок выдирает меня из каземата памяти. Я слышу, что внутри что-то хрустит — это воспоминания ломаются пополам. Я ждал этого звонка, отложив все дела. Позавтракал кое-как, прислонился затылком к холодной стене дивана, смотрел в никуда и ждал. Когда вибрация стихает и остаётся только назойливый рингтон, выжидаю несколько секунд не из вежливости, а чтобы собрать в кулак мысли, и беру трубку.

— Пол, здорова. Надеюсь, не слился?

— Я как на плацу. Время жду.

— Отлично. Груз в тачке, тачка — в полумиле к северу от джанка. Придётся ножками топать. — Луис снова шмыгает так, будто втягивает весь воздух мира, чавкает чем-то влажным, потом басовито сглатывает с отрыжкой. — Можешь сейчас уже выдвигаться, выезд в пять, чтоб добраться до точки уже в потёмках.

— Понял. С собой что-нибудь прихватить?

— Закупщик важный, как хрен бумажный. Тебя сперва обшмонают, а потом только допустят. Так что налегке.

Я уже почти отнимаю телефон от уха, когда тот снова фыркает:

— А, и жрать бы захватил чего. Там у пацанов с утра маковой росинки во рту не было, а выйти не могут.

— Услышал.

Взять еду из чужого холодильника, чтобы кормить какую-то шантрапу — это уже ниже моего достоинства. На заправке возьму хотдогов — и свободны будете, граждане голодающие.

Пробираюсь по нижнему этажу дома, внимательно скользя взглядом по выключателям, по углам — ищу следы собственного вторжения. Уже на пороге, сгибаясь, чтобы натянуть кроссовки, которые Харди «великодушно» мне одолжил, слышу тихую поступь шагов по лестнице и прозрачный голосок Виолы:

— Ты прогуляться?

Мозг судорожно щёлкает вариантами, как автомат, в котором патроны перепутались.

— Да… воздухом подышать. А ты разве не на работе?

— Мне к трём только отчёты сдать. У меня работа не пыльная, — улыбается так светло, точно распахивает калитку в свой аккуратный, безопасный мир. Чёрт бы её побрал, у неё получается. — Хочешь, составлю тебе компанию?

— Да нет… я бы хотел в кои-то веки один пройтись, — говорю я тихо, стараясь не резать словом. — Извини.

Она учтиво кивает и растворяется в коридоре. Заправляю шнурки в боковины кроссовок, чтоб не болтались и выскальзываю за дверь.

Погода — ясная, как сон, которого у меня не было. Сегодня не палит, тепло льётся под рукава, за воротник, под футболку, поднимается по спине, как ласковые, но ненасытные пальцы незнакомки. Погодка, действительно, располагает для прогулки, но если бы я мог позволить себе такую роскошь — просто идти без цели, без точки, без чёртового таймера в голове.

Иду вдоль улицы и впервые замечаю эти ухоженные дворы, эти дома, как с открытки. Ни одной перекошенной халупы, ни вонючих баков, распираемых гниющими объедками, ни шпаны в засаленных футболках, высматривающей, кому бы кошелёк срезать или бабку слабую обнести. Как волчата ищут прореху в стае.

Здесь дома белые, нахально белые, будто их каждое утро моют и красят заново. Дворы огорожены аккуратно подстриженными кустами — ни заборов, ни замков. Вся их жизнь, как на блюде. Ставлю последнюю сотку, что каждый из них знает, во сколько другой срал.

Ловлю себя на мысли: хоть этот мир мне и чужой, как чужая планета, где дышат другим воздухом, мне бы хотелось в него хоть на минуту нырнуть. Не чтобы остаться, а просто знать, каково не оглядываться на каждый шорох, не считать шаги, не жить в постоянной готовности к удару. Но это слабость. А слабость здесь, на улице под солнцем, так же опасна, как за решёткой.

Через час я уже почти у цели, минут десять ходу осталось. Срезаю путь по пыльной дороге, где песок жрёт подошвы и скрипит, перетирая зубы. Вокруг пустота, только ветер гоняет свой бестолковый шёпот: воет, свистит, бьётся о камни, то завывая песней, то переходя в гул трансформатора, то срываясь на жалобный, протяжный стон, будто кто-то зарытый неподалёку всё ещё просит о помощи.

Вдалеке вырастает белый «Транзит» — облезлая, старая шавка, обглоданная ржавчиной по порогам. На вид не старая, просто хапнула своего, в тяжёлой работе, по камням и ямам. Возле неё машут трое. Лиц не разобрать, но замечаю красную ветровку, потёртую на локтях; чёрную кепку с выползающими рыжими волосами; и характерную стойку, чуть заваленную вправо, потому что одна нога короче.

Достигаю цели, готовя клешню для приветствия. С Марко здороваюсь по особенному, приникая плечом к плечу и слегка толкаясь.

— Как живёшь? — спрашивает.

— Потихоньку. Брат приютил, пока не обоснуюсь. У него пока… с женой и дочкой.

— Жена-то хоть… — второй, незнакомый, с наглой рожей и ехидной усмешкой, руками рисует в воздухе буфера.

— Завали. Приятная девушка, я на неё даже не смотрю.

— После тринадцати лет, небось, зуд-то в штанах стоит, — скалится он, давясь собственным смехом. Его рожа брызжет слюной, как собачья.

Я отворачиваюсь, чтобы не засадить ему по харе, — тупой разговор режу на корню. Марко, поймав мой сигнал, представляет пацанов: тот, что повыше и тоньше, стоит прямо, как жердь, лицо — каменная маска. Даниэль. А этот, слюнявый, с туповатым, самодовольным лицом телёнка — Джо.

— Кто за рулём? — спрашиваю, всё ещё чувствуя на затылке липкий взгляд Джо. Таких не перевариваю. В башке у них ветошь мокрая, им доверять нельзя ничего, кроме самого примитивного.

— Я, — отзывается Марко. В нём я уверен, старый приятель, который не раз уже выручал. Совру, если скажу, что доверю ему любое дело, любой секрет, но в задачах, не касающихся жизни и смерти, на него положиться точно можно.

— Луис сказал, что ты хавчик привёз, — Джо снова открывает слюнявую пасть. С головы свисают светлые патлы, которые не мылись с палеолита и скатались в сосульки, изо рта прёт перегаром с чем-то гниющим, возможно зубами. Хотя бы футболка с виду чистая. А нет. На животе жирное засохшее пятно от майонеза.

— Взял, что по пути подвернулось. — бросаю ему в руки пакет с пайком и захожу за фургон в тенёк, подзывая Марко.

— Эти не едут, надеюсь? — спрашиваю вполголоса, пока двое уничтожают хот-доги. Даниэль ест молча, большими, размеренными кусками, челюсти работают, как жернова. Джо же заглатывает, как мусоропровод, роняя куски помидора на землю. Под майонезным пятном уже расплывается новый сосед — кетчуп.

— Эти только грузили. Сейчас нажрутся, и я их пешком отправлю. У нас до пяти есть время всё ещё раз прогнать, чтобы ни единой заминки.

Слова его ложатся ровно. В тенёчке под облезлой машиной словно яснее слышно, как время тикает где-то вдалеке, подгоняя нас к тому, что придёт следом.

Блок-пост миновали быстро, но теперь, по сгущающимся сумеркам, уже минут двадцать трясёмся по разбитой дороге, хотя по расчётам должны были быть на месте. Явный крюк — лишняя петля для отсева хвостов. Транзит хоть и не древний, но ведёт себя так, будто его собирали на коленке пьяные черти. Он не едет, а борется с каждой кочкой, содрогается всем корпусом, изрыгая из выхлопной трубы чёрный, маслянистый дым, который тут же влипает в потрескавшиеся уплотнители окон. В салоне воздух густой, как бульон: едкий дух моторного масла смешался с какой-то приторной сладкой вонючкой, от которой сжимается переносица и ноет основание черепа. К горлу подступает плотный кислотный ком, готовясь выплеснуть содержимое желудка на волю. Благо у меня в животе мышь сдохла, ел я с утра, но голод за последние годы уже научился слушаться, как собака.

Впереди, в прорезающейся тьме, всплывают красные огоньки фар. Марко сбрасывает скорость, шины с хрустом съезжают на разбитую грунтовую обочину.

— Сиди, как пришитый, — его голос плоский, без эмоций. Дверь открывается и захлопывается, его шаги растворяются в темноте.

Минут десять тишины. Только ночной холод через дырявый кузов пробирается к коже. Возвращается минут через десять. Не бежит, но движется быстро, собранно. Дверь — щелчок, ключ — рык стартера, и мы снова рвёмся вперёд.

— Время жмёт. К семи надо быть на точке. А они, конечно, подстраховались, место сменят. В запасе полтора часа, но точка дальше, чем договаривались. — Его пальцы крепче сжимают руль, суставы белеют.

— Успеем? — спрашиваю я, не отрывая глаз от бокового зеркала, где чёрная лента дороги убегает назад.

— Поднатужься, красавица, — бормочет он сквозь зубы, похлопывая по потрескавшемуся пластику руля, будто это не ведро с гайками, а породистая кобыла.

И тут в зеркале заднего вида возникает не одна, а три пары фар. Две легковушки и меж ними — высокий, квадратный силуэт внедорожника. Они движутся строем, не спеша, держа дистанцию.

— Луис сказал, что сопровождают двое. Откуда третий? — беспокойно спрашиваю, продолжая прожигать дыру в зеркале. Шарю по карманам в поиске чего путного, мало ли, забыл выложить на выходе. Пусто.

— Важный закупщик, Пол. Лишняя машина — лишняя пара глаз. Может, решили не рисковать. А может… — Марко не договаривает. Его взгляд в темноте становится острым, как шило.

Едем ещё час двадцать. Сначала по оживлённой трассе, где фары встречных машин режут глаза, потом — съезд на дорогу похуже, с односторонним движением и разбитыми обочинами. И наконец, вдали, в сизом свете луны, вырисовывается оно: старый элеватор. Гигант из бетона и ржавого железа, который умер ещё до того, как я впервые услышал за собой щелчок затвора. Половину его уже растащили на кирпичи, остались лишь скелеты башен, уставившиеся в небо пустыми глазницами окон, да груды битого камня вокруг. Идеальное место, чтоб встретить смерть, ещё не начавши жить.

Марко жмёт на тормоз, и машина подрагивает, будто у неё нервы сдают вместе с нашими. Спереди — грузовик, настоящий монстр в сравнении с нашим катафалком. По обеим его сторонам — два минивэна, без опознавательных знаков. А сзади уже дышат в затылок те самые легковушки, что тащились хвостом. Подпирают нас, заняв позиции по флангам, а внедорожник целует зад, пристроившись вплотную назойливой псиной.

Нас окружает пустырь, нет ни холмов, ни деревьев, лишь выжженые солнцем сорняки, торчащие, как щетина на бритом затылке, да мусор, гонимый ветром с дороги. Картина, знакомая до тошноты: идеальная зона для разбора полётов, где голос услышит только вороньё. Сам я в таких делах прежде за штурвалом не стоял. Был больше связным, перевалочным пунктом, человеком в тени, но сталкиваться лицом к лицу с конченным заводилой с наглой надменной рожей, будто всем нам он в хрен не дул, ещё не случалось. Жилки потряхиваются, но я держусь стойко. Всё-таки я не хлюпик, в моменте не растеряюсь.

— Идёшь один. Я перевозчик, меня сделка не касается. Задачу тебе обрисовали. — говорит Марко, заглушая мотор и откидываясь на сиденье.

Выхожу. Дверь хлопает с таким громким звуком, что аж передёргивает — не дай бог отвалится. Звук эхом раскатывается по пустырю, нарушая гнетущую тишину.

Мужик в черном пальто, солидно одетый, с аккуратно подправленной бородой и густыми вьющимися волосами, припорошенными сединой, подзывает меня рукой. Ускоряюсь, разматывая в голове задачу, как нитку, которую нужно не порвать, иначе в конце не найдёшь выхода. Ветер, свистящий в пустыре, словно нашёптывает: если что — земля тебя примет быстро.

— Вечер добрый, — гремит он первым. Голос глубокий, уверенный, будто привык командовать не людьми, а стихиями.

— Добрый! Груз в фургоне, можем начать выгружать. На ходу пересчитаем, — отвечаю я, стараясь держать тон ровным, словно это обычная рутинная движуха, а не сделка посреди чёртовой пустоши.

Он чуть разворачивается, бросив беглый, оценивающий взгляд в сторону своих шестёрок, прилипших к теням машин. Почти неощутимый кивок, и тени оживают, шевелятся, приступают к делу с молчаливой, отработанной эффективностью.

— Петер Бергман, — представляется он, протягивая руку. Рукопожатие твёрдое, размеренное. Ладонь — ухоженная, мягкая, но костяшки под кожей выдают старую, закалённую силу. Это рука, которая таскала не кирпичи, а ломала судьбы.

— Пол Кестнер, — отзываюсь я, чувствуя шероховатость своих мозолей на его гладкой коже.

Пока его люди выдирают из Транзита заколоченные ящики, громоздя их у борта грузовика в зыбкие башенки, между нами тянется сдержанная, почти церемонная беседа. Пустые фразы, за которыми стоит взаимное прощупывание глубин.

— Пересчёт поштучный, — отрезаю я, когда подходит очередь. Взгляд мой прямой, поза — непоколебима. Я не на побегушках.

— Вопросов нет, — спокойно парирует Бергман, и ещё один его бесшумный сигнал отправляет шакалов пересчитывать товар.

Пересчёт единиц затянулся на пару часов, время растягивается так, что кажется — ночь уже пережёвывает нас по второму кругу. Я гоняю счёт в голове, сверяю с влажной от пота бумажкой, которую передал посыльный, чувствую, как цифры бьются о виски оглохшими птицами. Когда наконец состыковка завершается, я выдыхаю, подхожу к Бергману и говорю:

— Всё путём. Твои люди свидетели.

Он улыбается. Непринуждённо, и с ноткой гадливости. Не широко, но достаточно, чтобы меня передёрнуло.

— Вот и хорошо. Загружаем! — его голос громыхает по пустырю, командуя не людям, а самой ночи. Полуобернувшись ко мне, уже тише, добавляет: — Суммы такие с собой не возим. Поедешь с нами — там рассчитаемся.

Я поднимаю бровь, выпрямляю плечи, точно сбрасывая с них чужие наглые руки.

— Мы так не договаривались. Груз в машине, сделка осуществляется на месте.

— Я с тобой вообще ни о чём не договаривался. Прислали шестёркой — так выполняй. Без бабок ты всё равно отсюда не уедешь. — тон его сменился, потерял бархатистость, обнажив ржавую, прожжённую сталь цинизма. Глаза засверкали, улыбка уже не искрит добродушием, а прорезает тьму между нами этой гадливой самоуверенностью. Он знает своё место, чувствует себя хозяином воздуха, которым я дышу.

— Отмена, — выдыхаю я ровно. — Загружай товар обратно. Мы на таких условиях не работаем.

Во мне кипит былая уверенность, стойкость, вымученная годами. Я никогда не шёл на поводу у тварей, возомнивших себя Христом. Что бы за моим решением не последовало, я за него отвечу.

Он хохочет беззвучно, и брызжет мне ядом в лицо:

— Что-то ты разошёлся, шавка. Пока ты на цепи у своего хозяина, твоя воля измеряется длиной его цепи. Не забывайся.

Марко, заметив нарастающее напряжение, выходит из машины, с немым вопросом на лице. Я киваю ему, мол держу ситуацию, но он не расслабляется, принимает свою бычью стойку — ноги чуть шире плеч, мощные руки переплетаются на груди, выставляя напоказ всю свою груду мышц. Это его немая, но красноречивая угроза, брошенная в лицо всей этой вооружённой до зубов ватаге. Храбрец, понимает ведь, что мы против них, как два таракана, которые решили спорить с ботинком.

Бергман делает шаг вперёд, будто хочет меня рассмотреть, но на деле проверяет, дрогну ли. У таких типчиков глаза всегда бегают, ищут слабину, как крысы ищут дырку в мешке с зерном. Его шестёрки начинают смыкаться вокруг полукругом.

Тишина, наступившая после его слов, липкая, как смола. Она впитала в себя лязг закрывающихся замков на грузовике, далекий вой ветра и учащенное, громкое дыхание Марко. Бергман не двигается. Его люди замерли. Руки их висят вдоль тел, но каждая готова нырнуть под полы курток.

bannerbanner