Читать книгу Семейство Какстон (Эдвард Джордж Бульвер-Литтон) онлайн бесплатно на Bookz (38-ая страница книги)
bannerbanner
Семейство Какстон
Семейство КакстонПолная версия
Оценить:
Семейство Какстон

3

Полная версия:

Семейство Какстон

Однакож, как ни была она очаровательна, с её голубыми глазами, с открытой улыбкой её брата на лице, я не был очарован. Мне сдается, что она потеряла всякое право на мое сердце, когда прошла по двору в шолковых башмаках.

Еслиб я остался жить в Австралии, я-бы искал в жене подругу, которая умела-бы хорошо ездить верхом, скакать через ров, могла-бы ходить со мною на охоту, сама с ружьем в руке. Но я не смею продолжать списка требований супруга в Австралии.

Вся эта перемена, по разным причинам, еще более подстрекает во мне желание воротиться домой. Прошло десять лет, и я нажил большсе состояние, нежели рассчитывал. К искреннему горю Гая, я покончил все наши счеты, и разделился с ним, потому-что он решил кончить жизнь в колонии, что ни мало не удивляет меня: у него была красавица жена, которая все более и более привязывалась к нему. Я собрался на родину, но не-смотря на все побудительные причины, которые влекли меня домой, не без участья в горе моих старых товарищей, простился я с теми, которых быть-может мне не суждено более видеть никогда по сю сторону могилы. Последний из моих подчиненных сделался мне другом, и когда эти грубые руки пожимали мою, и из иной груди, некогда вызывавшейся на бой с целым светом, вырывалось тихое благословение родине, нежное воспоминание о старой Англии, бывшей им злою мачихой, я почувствовал такое смущение, какое вероятно не часто встречается в дружеских отношениях улиц Мэйфер и Сэнт-Джемс. Я был вынужден ограничиться несколькими словами, между-тем как думал сказать длинную речь: быть-может отрывочные слова более понравились слушателям. Я поскакал, и, выехав на небольшое возвышение, оглянулся назад: эти добрые люди стояли кружком, провожая меня глазами, сняв шляпы и руками защищая глаза от солнца. А Гай бросился на землю, и я явственно слышал его громкия рыдания. Жена его, опершись на его плечо, старалась его успокоить. Прости ему, прекрасная помощница, ты будешь для него всем на свете… завтра! А голубоглазая сестра, где-ж она? неужели не было у ней слез для искреннего друга, который смеялся над её толковыми башмаками, и учил ее, как держать поводья и никогда не бояться, чтобы старый клепер понес под ней? Где же была она? Если слезы и были пролиты, они были скрыты. В них нет стыда, прекрасная Елена! С тех пор ты проливала слезы над твоим перворожденным: эте слезы давно смыли всю горечь невинных воспоминаний первой девичьей мечты.

Глава VI.

В Аделаиде.

Представьте мое удивленье: дядя Джак сейчас был со мною, и… но послушайте наш разговор:

Дядя Джак. Так вы положительно возвращаетесь в эту дымную, затхлую, старую Англию, и в то самое время, когда вы на пути к миллиону. Да, миллион, сэр, по-крайней-мере! Все говорят, что в целой колонии нет молодого человека, успевающего лучше вас. Я думаю Беллион взял-бы вас теперь в долю; куда-жь вы так торопитесь?

Пизистрат. Видеть отца, мать, дядю Роланда и… (хотел назвать кого-то, но останавливается). Видите-ли, любезный дядюшка, я приезжал сюда только с намерением вознаградить потери отца в этой несчастной спекуляции с Капиталистом.

Дядя Джак (кашляет): Проклятый Пек!

Пизистрат. И иметь несколько тысяч фунтов стерлингов, чтобы положить их на владения бедного Роланда. Цель эта достигнута. Зачем же мне оставаться?

Дядя Джак. Какие-нибудь несчастные тысячи, когда много-много через двадцать лет, вы-бы купались в золоте!

Пизистрат. В Австралии выучишься быть счастливым при постоянном труде и небольших деньгах. Я применю этот урок в Англии.

Дядя Джак. Вы совершенно решились?

Пизистрат. И взял место на корабле.

Дядя Джак. Так и говорить больше нечего (кашляет, смотрит на ногти, прекрасно обстриженные. Вдруг, подняв голову). Этот Капиталист! Он с тех пор все у меня на совести, племянник, и, так или иначе, с того дня, когда я перестал заботиться о ближних, мне кажется, что я более заботился о моей родне.

Пизистрат (улыбаясь от воспоминания об удачном предсказании отца). Разумеется, дядюшка: всякий ребенок знает, что когда бросишь камень в воду, круг, расширяясь, исчезает.

Дядя Джак. Совершенно-справедливо! я запишу эту мысль, она пригодится мне в моей будущей речи в защиту того, что они называют Монополией Земли. Благодарю вас: камень, круг! (пишет в свою памятную книгу). Но, возвращаяс к делу: я теперь в изрядном положеньи, у меня нет ни жены, ни детей, и я чувствую, что мне надо принять на себя часть потерь вашего отца; предприятие было общее. А отец ваш, добрый этот Остин, сверх всего еще заплатил мои долги. И что это был за пунш в тот вечер, когда вашей матери так хотелось побранить бедного Джака! А 500 ф. с., которыми ссудил меня отец на прощанье: племянник, в них было мое спасенье! они тот жолудь, который я пересадил сюда. Так вот вам (дядя Джак, вытащив из кармана банковые балеты на 3 или на 4 т. ф. с., подает их мне с геройским усилием). Ну, кончено теперь: я спокойнее буду спать теперь (Дядя Джак встает, и поспешно выходит из комнаты.)

Пизистрат (один). Брать ли мне эти деньги? Впрочем, почему же? тут дело чистое. Джак действительно должен быть богат, и может обойдтись без этой суммы. Вся вина потери в Капиталисте джакова, а тут нет и половины того, что заплатил мой отец. Но разве это не благородно со стороны Джака! Да, отец мой был прав в своем суждении о Джак: не должно осуждать человека, когда он в нужде и в несчастьи. Мысли, которые приводятся в исполнение на деньги соседа, никогда не ценятся так, как те, которые осуществляются собственными средствами.

Дядя Джак (просовывая голову в комнату). Видите-ли, вы можете удвоить эту сумму, если оставите ее в моих руках на годик-другой: вы не знаете, что у меня теперь на уме. Говорил я вам? Немец был прав: мне уж давали за мои земли всемеро против того, что я за них заплатил. Но я теперь собираюсь основать компанию: берите-ка акции хоть на эту сумму. Сто на сто, ручаюсь вам! (Дядя Джакь вытягивает свои знаменитые, гладкия руки, сопровождая это особенным движением десяти красноречивых пальцев).

Пизистрат. А, дядюшка, если вы каетесь…

Дядя Джакь. Каюсь? Когда я предлагаю вам капитал на капитал, за моим личным ручательством.

Пизистрат (кладя банковые билеты в боковой карман). Ну так, если вы не каетесь, дядюшка, и не жалко вам этех денег, позвольте мне пожать вашу руку и прибавить, что я не соглашусь уменьшить уважение и удивление, которое родило во мне ваше прекрасное побуждение, смешав его с расчетами, процентами и барышами. Вы понимаете, что с той минуты, как эта сумма заплачена моему отцу, я не имею права располагать ею без его позволения.

Дядя Доиеак (тронутый). Уваженье, удивленье, прекрасное побужденье! Хороши эти слова в ваших устах, племянник! (пожимая мне руку и улыбаясь). Вишь, хитрый какой! Вы правы, спрячьте их. Да слушайте, сэр: не попадайтесь вы на мою дорогу, отниму у вас до последнего пенни! (Дядя Джакь опять выходит и притворяет дверь. Пизистрат осторожно вынимает билеты из кармана, на половину боясь, чтобы они не обратились в сухие листья, как в сказках; потом, убедившись, что билеты настоящие, изъявляет радость и удивление.)

Сцена переменяется.

Часть семнадцатая.

Глава I.

Прости, прекрасная страна! Ханаан изгнанников, Арарат не одного разбитого ковчега! Прекрасная колыбель племени, чье бесконечное наследие в будущем, которого не предвидит ни один мудрец, и не предскажет ни один колдун, лежит далеко в обетованных золотом свете времени, – племени, быть-может назначенного воротить миру его юность, почерпнув ее из грехов и несчастий просвещения, борющегося с собственными началами тления, и из рода в род прославить гений старой Англии! Все климаты, наиболее содействующие произведениям земли, наиболее помогающие разнообразным семьям человеческого. рода разделиться по характерам и темпераментам, льют на тебя свои влияния с неба, а оно так благосклонно улыбается тем, которые некогда не знали, как спастись от ветра, где укрыться от немилосердого солнца! Здесь и свежий воздух родного острова, и беззнойная теплота италианской осени, и ослепительная растительность тропиков. И, при всех дарах разных климатов, вечно-живая надежда!

Прости, моя добрая кормилица, моя вторая мать! Последнее, долгое прости! Никогда не покинул-бы я тебя, еслибы не этот более громкий голос природы, который зовет ребенка к родной матери и отрывает нас от самого-любимого занятия к волшебным образам домашнего очага.

Никто не сумеет выразить, как дорого воспоминание о жизни в Австралии тому, кто испытал ее приготовившись к ней наперед. Как часто является ему картина этой жизни среди, избитых сцен просвещенной жизни: её опасности, это чувство физического здоровья, эта жажда приключений, эти промежутки беззаботного отдыха; эти поездки верхом по равнинам, необозримым как море, ночные прогулки по лесам, никогда не переменяющим листьев, эта луна, которая не уступает в свете солнцу и серебрит эти кисти цветов!.. С каким усилием примиряешься с вседневными заботами и мучительными удовольствиями европейской жизни, когда возвратишься к ним!.. Как памятно мне это выражение Каулэя:

«Здесь мы живем среди необъятных и высоких явлений природы, там – между жалкими выдумками просвещения; здесь мы ходим в свете и по открытым путям благости божией, там тащимся ощупью в темном и запутанном лабиринте человеческой хитрости.»

Но я наскучил вам, читатель. Новый-свет исчезает… вот еще черта; вот едва-видные точки. Повернемся лицом к Старому-свету.

Между моими спутниками по кораблю, сколько есть таких, которые возвращаются домой сердитые, в отчаянии, обедневшие, разоренные, к бедным, ничего не подозревающим приятелям, расставшимся с ними в надежде не свидеться никогда. Я должен предупредить вас, читатель, что не всем такое счастье в Австралии, как Пизистрату. В-самом-деле бедный ремесленник Лондона или всякого другого большего промышленного города (имеющий более первого способность сродниться с новыми привычками колонии) имеет все шансы на успех в Австралии, но для класса, к которому принадлежу я, предстоит бездна разочарований, и успех – исключенье: я говорю о молодых людях с воспитанием и довольно-изнеженными привычками, с небольшими капиталами и неизмеримыми надеждами. Но виною этого, девяноста-девять раз на сто, не колония, а переселенцы. Чтобы небольшому капиталисту нажить состоянье в Австралии, нужны ему особенное направленье ума, счастливое соединение физических свойств, невзыскательного характера и быстрого соображения. И еслибы вы могли видеть этих акул, плавающих вокруг человека только-что прибывшего в Аделаиду или Сидней с тысячью или двумя фунт. ст. в кармане! Спешите сейчас же из городов, мой юный переселенец; не слушайте, до времени по-крайней-мере, никаких спекулаторов, познакомьтесь с каким-нибудь старым, опытным колонистом; проживите несколько месяцев в его заведеньи, прежде нежели пустите в оборот свой капитал; вооружитесь твердым намерением переносить все и не вздыхать ни по чем; употребите все свои способности на ваше занятие; никогда не призывайте Геркулеса, если плуг ваш остановится в земле, и чем-бы ни занялись вы, овцами или рогатым скотом, успех ваш дело времени.

Что касается до меня, я, помимо природы, был обязан кое-чем и счастью. Я купил баранов с небольшим по 7 шиллингов голову. Когда я уезжал, ни один из них не стоил дешевле 16-ти, а лучшие ценились в 1 ф. ст. У меня был превосходный пастух, и я день и ночь заботился только об усовершенствовании моего стада. Счастье мое было и то, что я приехал в Австралию до введения системы, несправедливо названной Ваксфильдовой, убавившей число рабочих рук и поднявшей цену на землю. Это нововведение значительно увеличило цену моей собственности, за то было страшным ударом для общих интересов колонии. Я был не менее счастлив и рогатым скотом и табунами лошадей, на которых в пять лет выручил втрое, кроме выгодной продажи самой фермы. Так же везло мне и в покупке и продаже земель по рекомендации дяди Джака. Словом, я отошол во-время, убежав от чрезвычайно-неблагоприятного для колоний переворота, произошедшего – беру смелость утверждать это – от мудрований и хитростей наших домоседов-теоретиков, которые вечно хотят поставить все часы по Гринвичу, забывая, что в иной части света утро в то время, когда они бьют у себя зорю!

Глава II.

И опять Лондон! Как странно, неприятно и дико мне на этех улицах! Мне стыдно, что я так здоров и силен, когда я смотрю на эте нежные формы, согнутые спины, бледные лица. Я пробираюсь через толпу с снисходительною робостью великана-добряка. Я боюсь наткнуться на человека, при мысли, что это столкновенье убьет его. Я даю дорогу адвокату, склеенному точно из бумаги, и дивлюсь, почему меня не раздавит омнибус; но мне кажется, что я-бы мог раздавить его! Я замечаю, в то же время, что есть во мне что-то странное, неуместное, чужое. Прекрасный Бруммель конечно не дал-бы мне никакого права на джентльменство, потому-что едва ли не каждый прохожий оглядывается на меня. Я прячусь в мою гостиницу, посылаю за сапожником, шляпником, портным, куафером. Я очеловечиваюсь с головы до ног. Даже Улиссу нужно было прибегнуть к искуству Минервы, и, говоря не метафорически, принарядиться, прежде нежели верная Пенелопа решилась узнать его.

Художники обещали поторопиться. Тем временем я поспешил возобновить знакомство с моей родиной, при помощи целых кип Times'а, Morning-Post'а, Cronicle'а и Herald'а. Я ничего не оставлял без внимания, кроме статей об Австралии: от них я отворачивался с презрительным скептицизмом, свойственным практическим людям.

Не было уже толков о Тривенионе, похвал ему, упреков: «шпора Перси охолодела». Имя лорда Ульверстон являлось только в придворных известиях, или фешенебльных. То у лорда Ульверстон обедает один из принцев королевского дома, то лорд Ульверстон обедает у него; то он приехал в Лондон, то выехал. Много-много, если, в воспоминание прежней своей жизни, лорд Ульверстон в палате перов скажет несколько слов о каком-нибудь вопросе, не касающемся ни до одной партии, и о котором можно говорить не боясь быть прерванным криком: «слушайте, слушайте», и быть услышанным галлереею, хотя-бы он и касался интересов нескольких тысяч или миллионов людей; или лорд Ульверстон председательствует в каком-нибудь митинге сельского хозяйства, или благодарит за тост в его честь за обедом в Тильд-галле.

Дочь идет к верху на-столько, на-сколько отец к низу, хотя и в совершенно другом круге деятельности; например, статья: «Первый бал сезона в отеле Кастльтон.» Следует подробное описание комнат, общества, всего, и хозяйки в особенности. Стихи на портрет маркизы де Кастльтон сэра Фицрой Фидльдума, начинающиеся так: «Не ангел ли ты с неба?» Другой параграф понравился мне больше; то было описание школы в Раби-парке, открытой леди Кастльтон; потом были еще статьи: леди Кастльтон, новая попечительница в Альмаке; удивительный и восторженный разбор бриллиантового убора леди Кастльтон, только-что отделанного у Сторра и Мортимера; бюст леди Кастльтон, работы Вестмэкота; портрет леди Кастльтон и её детей в древнем наряде, работы Ландсира. Не было ни одного номера Morning-Post'а, где-бы леди Кастльтон не блестела меж других женщин

«…Velut inter ignesLuna minores.»[27]

Кровь прилила мне к лицу. Неужели к этой блестящей звезде аристократического горизонта дерзала порываться, обращать завистливые взгляды моя безызвестная бедная юность? А это что такое? «Известия из Индии: искусное отступление под начальством капитана де-Какстон.» Уж капитан! какое число этого журнала! – Ему три месяца. Статья посвящена похвалам храброго офицера. А в моем сердце не примешивается ли к радости зависть! Как темна была моя дорога, как бедна лаврами моя битва с несчастием! Полно, Пизистрат, я стыжусь за тебя. Неужели этот проклятый Старый-свет успел заразить тебя своей лихорадочной завистью? Беги домой, скорей, в объятия матери, отца, слушай благословения Роланда, за то, что ты помог ему спасти его сына. Если ты опять делаешься честолюбив, ищи удовлетворения твоей потребности не в грязи Лондона. Пусть оживится она спокойною атмосферою мудрости; пусть, как росою, увлажится нежными домашними отношениями!

Глава III.

Солнце садилось, когда я крался по развалинам, оставив почтовых лошадей у спуска с горы. Хотя те, к кому я приехал, и знали о возвращении моем в Англию, но ожидали они меня не ранее следующего дня. Я предупредил расчет их сутками. И теперь, не смотря на все нетерпенье, мучившее меня до-сих-пор, я боялся войдти, боялся увидеть перемену, сделанную десятью годами в лицах, для которых, в моей памяти, время не двигалось. Роланд еще до моего отъезда постарел преждевременно. Отец мой тогда был в цвете жизни, а теперь подвигался к закату дней. Матушка, которую я помнил еще прекрасною, как-будто-бы свежесть её сердца охранила румянец щек, теперь быть-может… но я не мог вынести мысли, что она уже не молода. А Бланшь, которую я оставил ребенком! Бланшь, с которою я постоянно переписывался впродолжение десяти лет изгнания, Бланшь, писавшая ко мне со всеми мелкими подробностями, которые составляют всю прелесть корреспонденции, и так, что я в её письмах, видел соразмерное с самым её почерком развитие её ума: её почерк был сначала неопределенный и детский, потом несколько-принужден и переходил уже к первой грации беглой руки, и. наконец сделался свободен, легок и смел; на последний год он стал тверд, развязен и с тем вместе совершенно непринужден; за-то вместе с усовершенствованием чистописания, я с горестью заметил вкравшуюся в её слог осторожность: желания моего возвращения были выражаемы менее от её лица, нежели от других, слова прежней детской короткости исчезли; «милый Систи» было заменено холодною формулой; «любезный братец.» Эте письма, приходившие ко мне в стране, где слова девушка и любовь, подобно мифам, призракам или eidola, допускались только в области воображения, мало-по-малу закрадывались в затаенные уголки моего сердца, и из развалин прежнего романа, одиночество и мечта умели построить волшебный замок будущего. Мать моя в своих письмах никогда не забывала упоминать о Бланшь, о её ранней понятливости и нежной деятельности, о её добром сердце и редком характере; из этех картин их домашнего быта я видел, что Бланшь не заглядывалась в хрусталь, а помогала моей матери в её добрых делах, ходила с ней по селению, учила молодых, утешала больных, – что она по старому рисунку библиотеки моего отца росписала для дяди герб со всеми его подробностями, или порхала вокруг кресла моего отца, выжидая, чтоб он взглянул на какую-нибудь книгу, за которою самому ему подняться всегда было лень. Бланшь сделала новый каталог, и, выучив его наизусть, знала всегда, из какого угла Ираклии вызвать ей духа. Матушка не опустила ни одной из этех подробностей, но, так или иначе, она, в особенности в два последние года, никогда не говорила, хороша ли Бланшь или нет. Это был пренеприятный пробел. Я все сбирался спросить об этом, прямо ли или тонко и дипломатично, но не знаю, почему ни разу не решился: ктому же Бланшь непременно прочла-бы мое письмо… и какое, мне было дело до этого? А если она была дурна, какой вопрос был-бы неуместнее и для спрашивающего и для отвечающего? В детстве у Бланшь было одно из тех лиц, которые в юности могут сделаться и прекрасными, и оправдать опасения, что оно сморщится и станет похоже на лицо колдуньи. Да, Бланшь, это сущая правда! Еслибы эти большие, чорные глаза приняли выражение повелительное, вместо нежного, если б этот нос, который еще не решался, быть ему прямым или орлиным, принял последнее очертание, с воинственным, римским и повелительным характером мужественной физиономии Роланда; если б это лицо, в детстве слишком-худое, дало-бы место румянцу юности на двух выпуклостях под висками (воздух Кумберланда знаменит тем, что содействует развитию челюстных костей!), если б все это случилось, и оно могло случиться, тогда, о Бланшь, я-бы желал, чтобы ты никогда не писала мне все эти прекрасные письма; – и благоразумнее поступил-бы я тогда, еслибы не защищал так упрямо моего сердца против голубых глаз и шолковых башмаков красавицы Елены Больдинг. Соединив все эти сомнения и предчувствия, ты не удивишься, читатель, почему я так осторожно крался по двору, пробрался на другую сторону башни, с беспокойством глядел на слишком-высокие, увы! окны залы, освещенные заходящим солнцем, и не решался войдти, борясь, так сказать, с моим собственным сердцем.

Шаги! чувство слуха так утончается в Австралии! шаги, столько же легкие, как те, которые роняют росу с цветов! я подполз под полусвод башни, закрытый плюшем. Кто-то выходит из маленькой двери в углу развалин; это формы женщины. Не мать ли моя? Нет, это, не тот рост, и походка через-чур живая. Она обходит кругом стены, оборачивается, и нежный голос, странный, но знакомый, ласково, но с упреком, зовет отставшую собаку; бедный Джуба! его уши тащутся по земле, он очевидно в дурном расположении; вот он остановился, поднял нос на воздух. Бедный Джуба, я оставил тебя таким складным и живым: теперь ты как-то обрюзг, уходился от лет и сделался тяжол как Примминс. Слишком много заботились о твоих чувственных позывах, о сладострастный Мавританец! Однако, по инстинкту, ты теперь ищешь чего-то, чего время не изгладило из твоей памяти. Ты глух, на голос твоей владычицы, хотя кроток он и нежен. Так, так; подойдите, Бланшь: дайте мне хорошенько посмотреть на вас. Проклятая эта собака! она бежит от неё, попала на след, идет прямо к своду. Вот влезла, застрела, и визжит. И я опять не увижу её лица: оно исчезло в длинных космах чорной шерсти Джубы. Она целует собаку! Несносная Бланшь, изливать на немое животное то, чему, я уверен, была-бы ужасно-рада не одна добрая, христианская душа! Джуба напрасно упрямится, его уносят. Не думаю я, чтоб выраженье этих глаз было гордое, и чтоб при этом голосе, похожем на воркование голубя, мог быть у ней орлиный нос Роланда.

Я выхожу из моей досады, я крадусь за голосом. Куда она пошла? Не далеко. Она взбирается на возвышение, где некогда владельцы замка творили суд, откуда видны далекая окрестность и последний лучь заходящего солнца. Как грациозна эта задумчивая поза! В какие гармонические складки одевает ее платье! как вырезывается прекрасный образ на пурпуровом небе! И вот опять этот голос, веселый как у птички: он то поет, то зовет мрачного, четвероногого друга. Она говорит ему что-то такое, от чего тот поднимает свои чорные уши; я слышу слова: «он приедет» и «домой».

Мне не видно из-за кустов и развалин, как садится солнце, но я чувствую, по свежести воздуха, по вечерней тишине, что огненный шар не освещает более ландшафта. Смотрите, вот взошел Веспер; по его знаку, одна за другою, просыпаются и другие звезды. Голос тоже замолк.

Тихо спускается девушка по противоположной стороне возвышения, и исчезает. Что за прелесть в сумерках! Посмотрите, опять её тень скользит меж развалив по пустому двору. Темное и верное сердце, отгадываю ли я воспоминанье, которое руководит тобою? Я иду по твоему следу вдоль лавровых деревьев, и вижу твое лицо, обращенное к звездам, это лицо, которое с грустью наклонялось надо мною перед разлукой, много лет тому, назад, там на могиле, где сидели мы, я мальчиком, ты ребенком; вот, Бланшь, вот твое прекрасное лицо, прекраснее всего, что снилось мне в моем изгнании? и вот уже не вижу я тебя.

– Бланшь, сестрица, это я! Вот мы опять вместе, и оба живые меж мертвых; посмотрите, Бланшь, это я.

Глава IV.

– Идите вперед; приготовьте их, добрая Бланшь; я подожду у двери: не затворяйте её, чтоб они мне были видны.

Роланд прислонился к стене! над седой головой воина висят старые вооружения. Я было-взглявул на темное лицо и нависшую бровь; в них нет ни малейшей перемены, никакого признака разрушенья. Кажется даже, что Роланд моложе, нежели в то время, когда я расстался с ним. Спокойно его выражение, в нем нет стыда теперь; губы, прежде стянутые, легко улыбаются; ненужно усилия, чтоб подавить в груди жалобу. Все это увидел я одним мигом.

– Рарае! – говорит мой отец, и я слышу, что упала книга. – Не разберу ни строки. Он приедет завтра! завтра! Еслиб мы прожили век Мафусаила, Кидти, и то-бы не согласовать нам философии с человеком; т.-е. если бедняжку судьба накажет добрым, нежным сыном!

Отец встает, и начинает ходить. Еще минута, батюшка, одна минута, и я в твоих объятиях! И с тобою время поступило, как поступает оно всегда с теми, над кем страсти и заботы не точат его косы. Широкий лоб кажется еще шире, потому-что волоса поредели и повыпали, но все ни одной морщины.

Откуда этот вздох?

– Который час, Бланшь? Смотрели вы на башне? Подите, посмотрите еще.

bannerbanner