
Полная версия:
Семейство Какстон
– Но – заключил дядя Джак, улыбаясь многозначительно и толкнув меня пальцем в бок – я имел дело с рудою и прежде, и знаю, что это такое. Главного моего, плана я не скажу никому, кроме вас: вы, если хотите, можете идти в долю. Мой план прост, как задача Ефклида; если Немец прав и есть тут руда, надо разработать руду. Стало нужны рудокопы; но рудокопам надо есть, пить, издерживать свои деньги. Дело в том, чтобы забрать эти деньги. Понимаете?
Пизистрат. низкокько.
Дядя Джак (важно). Депо грока и съестного! Рудокопам нужен грок, нужно и съестное: они придут в ваше депо, а вы и берите с них деньги; что и требовалось доказать! Берите акции, а! Билетики, как мы говаривали в школе! Давайте тысячу или две ф. ст., и пойдем пополам.
Пизистрат (поспешно). Ни за все руды мира.
Дядя Джак (весело). Ваша добрая воля, но вам от этого хуже не будет. Я не переменю моего завещания, не-смотря на ваше недоверие ко мне. А ваш товарищ, вы кажется называли его мистер Вивиен… Этот молодой человек с умным взглядом… поживее другого, вижу… не возьмет ли он доли?
Пизистрат. На счет грока-то? Да вы-бы его спросили?
Дядя Джак. Что это? Вы хотите быть аристократом в Австралии? Ха-ха, прекрасно? Постойте; да, это они меня зовут: надо ехать.
Пизистрат. Я провожу вас на несколько миль. А вы как, Вивиен! Вы что на это скажете, Гай?
Все общество перед этим подошло к нам.
Гай предпочитает лежать на солнце и читать «Жизнь поэтов»; Вивиен согласен ехать: мы провожаем гостей до заката солнца. Майор мак-Бларне предлагает нам свои услуги на каком-угодно пути жизни, и уверяет нас, что в особенности, если у нас есть дело по инженерной части, насчет топографии, съемки, или рудокопства, он весь к нашим услугам, и даром, или почти даром. Мы подозреваем, что майор мак-Бларне гражданский инженер, живущий под влиянием невинного очарования, что служил в армии.
М. Спек по секрету объявляет мне, что м. Беллион неимоверно-богат, и что он нажил себе состояние из ничего, и потому-что никогда не пропустил благоприятного случая. Я вспоминаю огурчик дяди Джака и трубку м. Спека, и заключаю с почтительным удивлением, что м. Беллион постоянно действует по одной великой системе. Десять минут спустя, м. Беллион, тоже по секрету, говорит, что м. Спек, не-смотря на то, что так учтив и вечно улыбается, тонок как иголка, и что если я вздумаю принять участие в новой спекуляции или в другой какой-нибудь, всего вернее обратиться мне прямо к м. Беллион, который не обманет меня ни за какие сокровища.
– Не то чтобы я мог что-нибудь сказать против м. Спек – заключает м. Беллион: – он человек способный и теплый, сэр, а когда у человека есть теплота, я менее всякого другого думаю о его недостатках, и ни за что уж не отвернусь от него.
– Прощайте! – сказал дядя Джак, вынимая во второй раз свой носовой платок – поклон от меня всем вашим! – Потом он прибавил шепотом: – Племянник, если вы когда-нибудь перемените мнение насчет депо грока и прочего, сердце дяди всегда вам открыто!
Глава II.
Когда мы с Вивиеном повернули к дому, была уж ночь. Ночь в Австралии! Невозможно описать её красоту. В Новом-свете небо кажется ближе к земле. Каждая звезда так светла, как-будто-бы только что вышла из рук Творца. А месяц подобен серебряному солнцу: каждый предмет, на который светит он, так явственно виден.[26] По временам какой-нибудь звук нарушает безмолвие, но звук до того ему соответственный, что он только довершает его прелесть. Слушайте! вот тихия вздох ночной птицы несется из этой луговины, окаймленной небольшими серыми холмами, вот вдалеке лай собаки или странное, тихое рычанье дикой собаки, от которой первая стережет стадо. Вот эхо, поймав звук, несет его от возвышения к возвышению, дальше, дальше, – все дальше, и все опять замерло, а цветы высоких-высоких акаций висят, не шевелясь, над вашей головой. Воздух буквально пропитан ароматами, но это благоухание становится даже тяжело как-то. Вы ускоряете шаги, и вот вы опять на открытом месте; месяц все светит; между тонких леток чайного дерева блестит река, и сквозь этот прекрасный воздух вам слышится её сладкий шепот.
Пизистрат. И эта страна сделалась наследием нашего народа! Когда я смотрю вокруг, мне кажется, что предначертания Всеблагого отца видны во все продолжение истории человечества. Как таинственно, покуда Европа воспитывает свои племена и исполняет свое назначение в деле просвещения, скрыты от неё эти страны. И они становятся нам известны в ту минуту, когда цивилизация требует разрешения своих задач; и вот убежище для лихорадочных энергий, затертых в толпе, хлеб для голодного, надежда для отчаявшегося. Новый-свет пополняет все недостатки Старого: Какой Лациум для странников, «гонимых бурями, по разным морям!» Здесь проходит перед глазами настоящая Энеида. В этех изгнанничьих хижинах, рассеянных по другой Италии, родится по словам поэта, «племя, от которого произойдут новые Албанцы и прославят второй Рим».
Вивиен (грустно). Так второй Рим будет основан преступниками из рабочего дома, из тюрьмы и с галер?
Пизистрат. В этой новой почве, в труде, на который она позывает, в надежде, которую вселяет, и в понятии о собственности, на которое наводит осязаемо, есть что-то побуждающее к нравственному перерождению. Возьмите всех этих теперешних колонистов: что-бы их ни привело сюда, какого-бы ни были они происхождения, – здесь они составляют прекрасное племя, трудолюбивое, смелое, откровенное, и все еще грубое в этой части Австралии, но которое окончательно сделается, я уверен, столько же честным и просвещенным, как население южной Австралии, откуда исключены приговоренные преступники: и это очень благоразумно, потому-что такое отличие возбудит соревнование. В ответ на ваш вопрос я прибавлю только, что, по-моему, даже самая-необузданная часть нашего народа вряд ли хуже разбойников, которые сходились вокруг Ромула.
Вивиен. Но разве не были они солдаты? Я говорю о первых Римлянах.
Пизистрат. Друг мой, мы далеко ушли от этих отверженцев, потому-что можем владеть землями, домами и жонами (хотя последнее и мудрено, и хорошо что нет в соседстве белых Сабинянок) без того насилия, которое было необходимым условием их существования.
Вивиен (помолчав). Я написал к моему отцу и к вашему еще подробнее: в одном письме определил мое желание, в другом старался объяснить чувства, меня побуждающие.
Пизистрат. И письма отправлены?
Вивиен. Отравлены.
Пизистрат. И вы не показали их мне?
Вивиен. Не упрекайте меня. Я обещал вашему отцу раскрыть перед ним вполне мое сердце, как только оно будет смущено и беспокойно. Обещаю вам теперь, что послушаюсь его совета.
Пизистрат (грустно). Что в этой военной жизни такого, что вы думаете найти в ней более возбудительных средств о занимательных приключений, нежели в настоящем вашем положении?
Вивиен. Отличие! Вы не видите разницы между нами. Вам надо только нажить состояние, а мне – искупить имя; вы спокойно смотрите в будущее, мне нужно смыть чорное пятно из прошедшего.
Пизистрат (нежно). Оно смыто. Пять лет не бесплодного сожаленья, а мужественного преобразования, постоянного труда и такого поведения, что даже Гай, на которого я смотрю, как на воплощение английской честности, почти сомневается способны ли вы управлять одним из наших заведений, – характер до того благородный, что я не дождусь времени, когда вы примете опять незапятнанное имя вашего отца и дадите мне возможность гордиться перед светом нашим родством: все это, наверное, достаточно искупает ошибки, произошедшие от детства, лишенного воспитания, и бродяжнической юности.
Вивиен (нагибаясь на лошади и положив руку на мое плечо). Добрый друг мой, скольким я вам обязан! (оправившись от смущения, продолжает спокойнее). Но разве вы не видите, что чем яснее и полнее становится во мне чувство долга, тем совесть моя делается впечатлительнее и больше упрекает меня, и чем лучше я понимаю моего благородного отца, тем более я должен желать сделаться тем, чего он ждал от своего сына. Неужели, вы думаете, он будет доволен, если увидит меня пасущим стадо или торгующимся с колонистами? Разве не было любимой его мечтою, чтоб я избрал его карьеру? Разве не слыхал я от самих вас, что не будь вашей матери, он и вас-бы уговорил вступить в военную службу? У меня нет матери. Тысячи ли я наживу, десятки ли тысяч этим ремеслом, отцу моему это не сделает и половины того удовольствия, какое почувствовал-бы он, еслибы прочел имя мое, похваленное в отчете о военных действиях? Нет, нет! Вы выгнали цыганскую кровь: теперь говорит солдатская. О, хоть-бы один день я мог прославиться на одном пути с нашими славными предками, хоть-бы один день потекли слезы гордости из тех глаз, которые плакали от стыда за меня, чтоб и она в своем блеске, сидя рядом с своим любезным лордом, сказала: «да, сердцем он был не низок!» Не спорьте со мной: это не поведет ни к чему. Молитесь, лучше, чтобы исполнилось мое желанье, потому-что, уверяю вас, если я буду осужден остаться здесь, я громко роптать не стану, я сумею двигаться в этом кругу необходимых обязанностей, подобно животному которое приводит в движение колесо мельницы! но сердце мое изноет, и скоро придется вам написать над моей могилой эпитафию бедного поэта, о котором вы говорили, что его настоящее горе была жажда славы: «здесь лежит тот, чье имя было написано на воде».
У меня не было ответа: это заразителыюе честолюбие согрело кровь в моих жилах, заставило и мое сердце биться громче. Среди видов первобытной природы при спокойном лунном сиянии Нового-света, Старый-свет звал своего сына и во мне, колонисте душой. Но мы все ехали-ехали, и воздух, хоть и живительный, но успокоивающий, возвратил меня к любви мирной природы. Вот и овцы, снеговыми глыбами, спят освещенные звездами!.. слушайте!.. приветствие сторожевых собак; вот блестит свет из полуоткрытой двери. И, остановившись, я громко сказал:
– Нет, много славы закладывать основание сильного государства, хоть и не прославят вашей победы трубы, хоть и не осенят лавры вашей могилы.
Я оглянулся, в ожидании ответа от Вивиена, но, прежде нежели я кончил говорить, он ускакал вперед от меня, и я видел, как дикия собаки отбегали от подков его лошади, в то время, как он несся по мураве при месячном сияньи.
Глава III.
Недели и месяцы проходили, и, наконец, пришли ответы на письма Вивиена; слишком верно предвидел их содержание. Я знал, что отец мой не будет противиться горячему и обдуманному желанию человека, который теперь уже достиг полной силы рассудка и которому, поэтому, должна была быть предоставлена свобода в выборе своего поприща. Уже много времени спустя увидел я письмо Вивиена к моему отцу; его беседа мало приготовила меня к трогательному признанию ума, замечательного столько же по своей силе, сколько по своей слабости. Родись он в средние века или подвергнись влиянию религиозного энтузиасма, он, с своей натурой, стал-бы бороться с врагом в пустыне, или пошол-бы на неверного, босый, заменив броню власяницей, мечь крестом! Теперь нетерпеливая жажда искупления приняла направление более мирское, но в его усердии было что-то духовное. И эта восторженность смешивалась с такой глубокой задумчивостью. Не дайте вы ей исхода, она обратилась бы в бездейственность, или даже в безумие; дайте исход, она оживит и оплодотворит на столько же, на сколько увлечет.
Ответ моего отца на его письмо был таков, как должно было ожидать. В нем припоминались старые уроки о различии между потребностью к самосовершенствованию, никогда не бесплодною, и болезненною страстью к похвале, которая заменяет совесть мнением суетного света, называя его славой. Но в своих советах отец не думал противиться решимости, так твердо направленной, а скорее старался руководить ее на предполагаемом пути. Необъятно море человеческой жизни. Мудрость может дать мысль путешествия, но нужно ей сперва взглянуть на свойства корабля и товаров, которые придется менять. Не всякое судно, отплывающее из Тарса, может привезти золото Офира; но неужели за это гнить ему в гавани? Нет, вы дайте ему погулять по ветру с распущенными парусами! Что касается до письма Роланда, я ожидал, что в нем будет и радость и торжество; радости не было, а торжество, хотя и было, но спокойное, серьезное и сдержанное!. В согласии старого солдата на желание сына, в полном сочувствии к побуждениям, столько сродным его собственной натуре, пробивалась видимая грусть: казалось даже, он как, будто-бы принуждал себя к этому согласию. нисколько раз перечитав это письмо, я едва разгадал чувства Роланда в то время, как он писал его. Теперь, по прошествии столького времени, я вполн понимаю их. Пошли он в огонь сына мальчиком свежим в жизни, не знающим зла, исполненным чистым энтузиасмом его собственного юношеского пыла, он со всею радостью солдата заплатил-бы эту дань своему отечеству; но здесь он видел гораздо-менее увлечение, нежели желание искупления; и с этою мыслью допускал предчувствия, которые иначе и не имели-бы места, так что по концу письма можно было подумать, что его писал не воинственный Роланд, а робкая, нежная мать. Он советовал и умолял не пренебрегать никакою предосторожностью, убеждая сына, что лучшие солдаты всегда были и самые-благоразумные: и это писал пылкий ветеран, который, во главе охотников, влез на стену при ***, с саблею в зубах!
Но каковы-бы ни были его предчувсивия, Роланд, получив письмо сына, поспешил исполнить его желание, выхлопотал ему чин в одном из действующих в Индии полков; патент, написанный на имя сына, с приказанием отправиться к полку как можно скорее, был приложен при письме.
Вивиен, показывая мне на имя, написанное в патенте, воскликнул:
– Да, теперь я опять могу носить это имя, и оно будет священно для меня! Оно поведет меня к славе, или мой отец, не стыдясь меня, прочтет его на моей могиле!
Вижу его как теперь: он стоял приподняв голову; темные глаза его горели каким-то торжественным огнем, его улыбка была так искренна, его лицо выражало столько благородства, как прежде не замечал я никогда. Уже ли это был тот человек, которого страшный цинизм отталкивал меня, чье дерзкое покушение потрясло всего меня, тот, кого я оплакивал как несчастного отверженца? Как мало благородство выражения зависит от правильности черт и от соразмерности частей лица! На каком лице написано достоинство, если не оживлено оно высокою мыслью?
Глава IV.
Он уехал, он оставил за собою какую-то пустоту для меня. Я так привык любить его, я так гордился, когда другие ценили его. Моя любовь была род себялюбия: я смотрел на него отчасти как на дело моих рук.
Долго не мог я с спокойным сердцем возвратиться к моей пастушеской жизни. Перед отъездом моего двоюродного брата, мы свели все счеты и поделили барыши на части. Когда Вивиен отказался от содержания, которое давал ему отец, Роланд, тайно от него, вручил мне сумму, равную той, какую внес и я, и Гай Больдинг. Роланд занял эту сумму под залог, и хотя процент на этот заем, в сравнении с прежним содержанием сына, была издержка незначительная, но капитал был гораздо полезнее для сына, нежели ежегодный пансион. Таким-образом общий капитал наш простирался на 4500 ф. с., сумму довольно значительную для колонистов в Австралии. Первые два года мы не приобрели ничего, употребив большую часть первого года на изученье нашего ремесла у одного старого колониста. Но в конце третьего года стада наши весьма расплодились, и мы получили выгоды, превышавшие всякие надежды. К отъезду брата, на шестом году, на долю каждого приходилось по 4000 ф. с., исключая ценность двух наших ферм. Вивиен сначала хотел, чтоб я отослал его долю отцу, но потом сообразил, что Роланд ни за что не возмет её и было решено, чтоб она осталась в моих руках, чтоб я пустил ее в оборот и высылал ему 5 % остающееся за тем в прибыли употреблял на приращение его капитала. Таким-образом я распоряжался 12000 ф. с., и мы могли считать себя весьма-порядочными капиталистами. С помощью Патерсона я увеличил стадо рогатого скота, и, через два года по отъезд Вивиена, продал и стадо и ферму чрезвычайно выгодно. Так-как, в то же время, наше овцеводство шло чрезвычайно-успешно, и я уже пользовался по этой части прекрасной репутацией, я рассудил, что мы теперь можем распространить наши занятия на новые обороты. Ухватясь вместе и за мысль переменить место моих действий, я предоставил Больдингу надзор за овчарнями, а сам отправился в Аделаиду, потому-что слава нового города начинала уже возмущать спокойствие Австралии. Я нашел дядю Джака по близости Аделаиды в прекрасной вилле, живущим со всеми признаками колониального богатства; по-видимому слухи не преувеличили нажитых им барышей: дяди была на луке не одна тетива, и казалось каждая из его стрел долетела до цели. Я уже считал себя довольно-знающим и опытным, чтобы решиться воспользоваться идеями Джака, не боясь разориться, если вступлю с ним в компанию: мне показалось справедливым употребить его ум на поправление состояния тех, кого его мечтательность, следуя Скилю, так сильно расстроила; и здесь я должен признаться с благодарностью, что многим обязан его изобретательности. исследования и розыски по делу рудников показались неудовлетворительными м. Беллион: они и были открыты уже несколько лет спустя, но Джак был убежден в их существовании, и купил на собственный счет и за бесценок участок бесплодной земли, в уверенности, что он рано или поздно сделается его Голкондой. Так-как разработка рудников была отложена, то ксчастью не состоялось и открытие депо грока и съестного, и дядя Джак участвовал в основании Порт-Филиппа. Пользуясь его советом, я в этом новом предприятии сделал кое-какие небольшие приобретения, которые сбыл с значительной выгодой. Не забыть-бы мне однакож упомянуть здесь вкратце, что, со времени отъезда моего из Англии сталось с министерской карьерой Тривениона.
Неимоверная утонченность и доведенная до мелочности политическая совестливость, характеризовавшие его как не зависимого члена парламента и, в мнении друзей и врагов, снискавший репутацию неспособного к практической деятельности человеку во всех подробностях преимущественно-трудолюбивому и практическому, быть-может и сделали-бы ему славу хорошего министра, если б он мог быть министром без товарищей и умел с должной высоты выставить перед светом свою честность, благонамеренность и удивительную способность к делам государственным. Но Тривенион не мог сродниться с другими, особенно же в политике, которая вероятно была так не по сердцу ему, политике, которая, в последние годы, не принадлежала какой-нибудь особенной партии, а до того воодушевляла самых замечательных политических вождей обеих сторон, что человек, склонный к снисходительной оценке вещей, пожалуй, готов счесть ее за выражение, потребности времени или за следствие общей необходимости. Конечно, не в этой книге место скучным отчетам о спорах политических партий; и где же мне много знать о них? Я только скажу здесь, что, правая или неправая, эта политика должна была быть в вечном разладе с каждым принципом убеждений Тривениона, и потрясать каждую фибру его нравственного сложения. Связь с родом Кастльтонов и усиление, поэтому, его аристократических приверженцев, может-быть и упрочили его положение в кабинете, но все это был еще очень-слабый оплот против того направления, которое уже являлось заразительным поветрием времени. Я понял, как должно было подействовать на него его положение, когда прочел в одной газете следующее: «Носятся слухи, и по-видимому основательные, что м. Тривенион просил увольнения, но что его уговорили подождать, потому-что в настоящее время его удаление имело-бы влияние на весь кабинет». Несколько месяцев спустя уже писали: «М. Тривенион внезапно занемог, и опасаются, чтобы болезнь его не отняла у него возможности возвратиться к должностным занятиям». За тем парламент был закрыт. Перед открытием его вновь, в придворной газет было объявлено, что м. Тривенион сделан графом Ульверстон, – титул и прежде бывший в его роде – и вышел из администрации, будучи не в силах переносить трудности государственных занятий. Человеку обыкновенному возведение в графство помимо переходных ступеней перства показалось-бы прекрасным венцом политической карьеры; но я чувствовал, какое глубокое отчаянье от препятствий к пользе, какие схватки с сотрудниками, которым он по совести не мог сочувствовать, ни противиться, в силу своих понятий, заставили Тривениона покинуть эту бурную арену. Верхняя палата для такого деятельного ума была то же, что монастырь для какого-нибудь древнего рыцаря. Газета, объявлявшая о возведении Тривениона в перство, была с тем вместе объявлением, что Алберт Тривенион пропал для мира государственных людей. И, в-самом-деле, с того дня карьера его исчезла из виду: Тривенион умер; граф Ульверстон не оказывал признака жизни.
До-сих-пор только два раза писал я из Австралии к леди Эллинор: раз, чтобы поздравить ее с браком Фанни и лорда Кастльтона, совершенным шесть месяцев спустя после моего отъезда из Англии, а другой, когда благодарил её мужа за присланный им в подарок мне и Больдингу скот: лошадей, овец и быков. По возведении Тривениона в звание графа, я написал опять, и, по истечении известного времени, получил ответ, согласный с моими личными впечатлениями: он был полон горечи и жолчи, обвинений против света, опасений за страну; сам Ришльё не мог смотреть на вещи со стороны более мрачной, когда приверженцы его начали оставлять его, и власть его по-видимому падала до известной «journée des dupes». Один только лучь утешения согревал грудь у леди Ульверстон, и, поэтому, сулил миру благоприятную будущность: у лорда Кастльтон родился второй сын; к этому сыну должно было перейдти графство Ульверстонское и владения с ним сопряженные! Никогда никакой ребенок не рождал таких надежд! Сам Вергилий, когда, по случаю рождения сына Поллионова, взывал к музам Сицилии, не умел создать ни одного дифирамба подобного там, к которым подало повод рождение второго внучка леди Эллинор.
Время все шло; дела продолжались успешно. Однажды, когда я выходил с довольным видом из банка, меня остановили на улиц едва-знакомые люди, которые прежде и не думали пожимать мне руку. Теперь они подали мне ее, и кричали:
– Поздравляем вас, сэр. Этот храбрец, ваш однофамилец, конечно вам родственник.
– Что вы хотите сказать?
– Разве вы не видали журналов? Вот они: «Подвиг прапорщика де-Какстон, пожалованного следующим чином на поле сражения.»
Я отер слезы, и воскликнул:
– Слава Богу… это мой двоюродный брат!
Рукопожатия продолжались, новые группы сходились около меня. Мне казалось, что я вырос на целую голову. Нам ворчунам-Англичанам, вечно ссорящимся между собой, мир за-частую кажется тесен, и однакоже, когда в далекой стороне соотчич совершит славное дело, как мы умеем чувствовать, что мы братья! как наши сердца тепло бьются на встречу друг другу! Какое письмо я написал домой, и как весел воротился в свою колонию! Патерсон был в это время на своей ферме. Я сделал пятьдесят миль объезда, чтоб поделиться с ним известиями, показать ему газету: я торопился сообщить ему, что его бывший хозяин Вивиен тоже Кумберландец… Какстон. Бедный Патерсон! Чай в этот день удивительно смахивал вкусом на пунш. Патер Матью, прости нас: если б ты был Кумберландец, и послушал как, Патерсон запел… и твой-бы чай, я думаю, вынел-бы не из чайного цибика.
Глава V.
Большая перемена произошла в нашем домашнем быту. Отец Гая умер, утешенный в последние годы своей жизни известиями о трудолюбии и успехах своего сына, и трогательными доказательствами этого, представленными самим Гаем. Гай настоял на том, чтобы заплатить отцу долги, сделанные им в коллегиуме, и 1800 ф. с., данных ему перед отправлением, прося, чтоб эту сумму приложили к сестриной части. Теперь, по смерти старика, сестра решилась приехать жить с братом. К хижине сделана другая пристройка. Начинаются приготовления для нового каменного дома, который должен быть поставлен в будущем году;. а Гай привез из Аделаиды не только сестру, но, к вящшему моему удивлению, и жену – в лице прекрасной, подруги, сопутствовавшей его сестре. Молодая леди поступила, чрезвычайно-благоразумно, что приехала в Австралию, если хотела выйдти за муж. Она была чрезвычайно-хороша собою, и все львы Аделаиды сейчас же окружили ее. Гай влюбился с первого дня; на второй имел тридцать соперников, на третий был в отчаяньи, на четвертый сделал предложение, и не прошло еще двух недель, как он уже был женат, торопясь вернуться во-свояси с своим сокровищем, в полной уверенности, что весь свет сговорился похитить его у него. Его сестра была так же хороша, как и её подруга; она тоже получила много предложений с первой же минуты своего приезда, но была как-то мечтательна и разборчива, и мне кажется, что Гай сказал ей, что я создан именно для неё.