скачать книгу бесплатно
– Не драматизируй. Проспится – сам расскажет.
– И скрытный какой стал… Спрашивала накануне, зачем его туда несёт – так внятно и не объяснил ничего.
– Несёт – как и всех. Развлечения, столица… Надо в чем-то его и понять. У нас в Кузнецове молодёжи скука.
– А от водки веселье, да? – ощерилась Валентина. – Будто сам не заешь, чем такие пьяные компании закончиться могут…
– Валя!..
Пререкания Валентина разбередили в душе Павла Федосеевича больное…
С самой свадьбы их, с того дня, как не имеющий в Кузнецове своего угла Павел Федосеевич с немногими пожитками, тремя десятками книг и несколькими папками рукописей въехал из аспирантского общежития в квартиру её родителей, жизнь Ештокиных завернулась вкривь.
Характерами с родителями Валентины, особенно с матерью, он не сошёлся. Её грубоватая, властная мать, железнодорожный диспетчер, привыкшая повелевать домашними, точно машинистами поездов, попыталась направить жизнь Павла Федосеевича согласно своему разумению.
“Вот тоже засел писанину писать! И, главное, проку? Будто зарплата от того сильно прибавиться”, – пилила она сначала дочь, а затем и зятя. Отец Валентины хоть и держался с Павлом Федосеевичем мягче, в глубине уважая его аспирантский труд, но вслух супруге не перечил.
Несладко оказалось Павлу Федосеевичу в примаках.
“Ну такая вот у меня мама. Характерная! Что ж теперь поделать?”, – оправдывая не то себя, не то её, горестно повторяла Валентина.
Через полгода им пришлось съезжать, и пока Павел Федосеевич не получил квартиры, они скитались по съёмным комнатам.
Родом Ештокин-старший происходил из деревни, до которой даже из райцентра надо было добираться не менее трёх часов по ухабистой, еле проходимой в распутицу дороге. Отец его воевал всю войну и, демобилизовавшись, вернулся домой в конце сорок пятого, но израненным, в шрамах и рубцах. Отставного старшину вскоре выбрали колхозным председателем. Он не был этим особенно горд, поскольку знал, что и выбирать было, по сути, не из кого. Из всех деревенских мужиков с фронта, кроме него, вернулись всего только трое, да и из них двое калечные: один на протезе, другой – без руки…
Павел Федосеевич с юных лет слыл парнем толковым, или, как любили говаривать в их округе, башковитым. Потому к окончанию школы (с пятого класса он учился в райцентре, жил у тётки, материной сестры) многие прочили его в вуз. Впрочем, и сам Павлентий (так шутливо называли его тогда родители и родня) к тому времени возжелал того же. Он знал, что ему, образцовому комсомольцу, сыну фронтовика, парню из колхозной глуши, полагались при поступлении известные льготы.
Попасть на биологический факультет областного пединститута для Павла Федосеевича большой сложности не составило. Экзамены он сдал. И обнаружив свою фамилию в списке зачисленных, принял это спокойно, как должное, как то, что и должно было обязательно, неминуемо произойти.
Учёба давалась ему и здесь. Павел Федосеевич ходил в твёрдых хорошистах, временами вырывался в отличники. К четвёртому курсу он твёрдо решил, что пойдёт далее в аспиранты. Такое будущее представлялось ему более привлекательным, нежели распределение в школу куда-нибудь в глушь.
Отлучка в армию сроком на год виделась Павлу Федосеевичу неприятной, но неизбежной помехой. Но служба, вопреки ожиданиям, не оказалась в тягость. Город Баку, куда его направили, оказался красив и не по-азиатски ухожен, магазины его изобиловали продуктами, в чайных и кафе подавали множество затейливых сладостей, о которых он прежде читал лишь в романах о Востоке, жители казались радушными и улыбались не по-русски обильно и много.
После армии, однако, всё пошло менее гладко. Устроившись лаборантом в их областной филиал знаменитого в Союзе НИИ растениеводства имени Николая Вавилова, Павел Федосеевич промыкался в заочной аспирантуре три года, однако и к моменту её окончания кандидатская диссертация дописана не была. Научный руководитель, пожилой коротышка-профессор с одутловатым, нездорово припухшим лицом, был придирчив и педантичен. Правил, разнося написанное в пух и прах, требовал переделать, переписать, уточнить данные. Переиначенное и уточнённое затем вновь разносил и вновь отправлял на доработку. Павел Федосеевич, словно исследователь-полевик, колесил по окрестным областям, выискивая по колхозам нужные сорта овощей, часы и часы просиживал в лаборатории, сличая их семена под микроскопом.
Диссертация была им защищена незадолго до тридцатилетия, без блеска. Оппонент работу серьёзно пощипал, выискав в ней множество недочётов. Раскритиковал даже саму методику сбора данных. Профессор-руководитель сильной речи в защиту не произнёс, ограничившись сдержанной похвалой и дежурной фразой о том, что “автор заслуживает присуждения степени кандидата наук”. Сам же он, разнервничавшись, на вопросы учёного совета отвечал нескладно и невпопад. Трое из тринадцати при голосовании бросили в корзину чёрные шары.
Перед оглашением итогов Павел Федосеевич, случайно услыхал в коридоре обрывок разговора председателя совета со своим научруком, который его одновременно и разъярил и бросил в дрожь:
– Мы-то балбеса вашего пожалели, ладно. Пропустили его писанину. Но вот пропустит ли ВАК? – утаптывал председатель совета только что защищённую работу. – Считаю, его вообще не стоило сюда выпускать.
На банкете в честь состоявшейся защиты Павел Федосеевич не выглядел весёлым. Мысли в голову лезли сумрачные.
“Хрычи-маразматики! Сами-то семена по колхозам когда в последний раз собирали?” – думал он.
Аттестационная комиссия диссертацию в итоге утвердила, но несколько месяцев Павел Федосеевич прожил, не находя себе места. Но и после того, как всё разрешилось благополучно, и ему уже официально была присвоена учёная степень кандидата наук, неприязнь к “хрычам” не исчезла. Он стал склонен питать ко всякому начальнику враждебность, видеть в нём недоброжелателя, замшелого ретрограда.
Из самого Павла Федосеевича начальник тоже не вышел. Хотя поначалу он в своём НИИ старался себя показать, не отлынивал от общественных нагрузок, подал заявление в КПСС, раздумывал даже, не взяться ли за докторскую. И вроде даже всё шло к тому, что его действительно заметят, выдвинут. Два года подряд директор института назначал его начальником полевых экспедиций.
Однако сломал всё глупый, идиотский какой-то случай.
Экспедиторские шофёры познакомились на речном пляже с девицами. И в воскресенье, накануне выезда, они втихаря выгнали из гаража институтский грузовик и укатили с девицами далеко за город, на Волгу. Место выбрали нарочно пустынное, откуда до ближайшей деревни километров семь. В город рассчитывали вернуться вечером, однако произошло несчастье.
Сюда же, на дикий уединённый пляж, прикатили на “буханке” человек восемь шабашников – то ли с Кавказа, то ли ещё из каких-то южных краёв. Нахлеставшись водки, озверев от созерцания плескавшихся с беззаботностью полураздетых женщин, они ближе к вечеру всей оравой подвалили к струхнувшим шоферам и сказали им напрямик: “Хотим жэнщин!”.
Одного шофёра шабашники уложили наземь сразу же, впечатав в челюсть железный кастет. Другой ринулся к раскрытой кабине грузовика, выхватил монтировку, но его, обступив толпой, измолотили до полусмерти.
Перепуганных, истошно визжащих девиц насиловали по-скотски прямо на пляже, с ненасытностью утоляя многодневный плотский голод.
Злодейство не сошло шабашникам с рук – двоюродным дядей одной из девиц оказался третий секретарь обкома соседней области. Разыскали их быстро, судили сурово, без проволочек. Но параллельно с тем своё разбирательство завертелось и в растениеводческом НИИ. Директор лишился должности. Парторга – а оба шофёра были партийными – сняли. Павлу Федосеевичу, как начальнику той злосчастной экспедиции, влепили выговор.
Ему бы покаяться, признать недогляд…
Однако он, сочтя взыскание несправедливым, стал возмущаться, спорить, доказывая, что не знал о шофёрской затее и в выходной день знать не мог. Выговора, разумеется, не сняли, и строптивость его вышла боком.
– Нашли стрелочника, сволочи, – оскорблённый, выговаривался он перед домашними. – Сами понабирали разной шушеры в штат…
Выдвигать Павла Федосеевича перестали. Новый директор к нему не благоволил, новый парторг тоже: руководителем экспедиций его больше не назначали, в партию так и не приняли, даже должность ведущего научного сотрудника не давали.
И начала в душе Павла Федосеевича копиться несвойственная ему прежде желчь. Он ёрничал и злословил за спиною начальства, крыл почём свет почти всякого человека грубого ручного труда: слесаря, водопроводчика, заводского рабочего, словно бы виня всех их в своей незадавшейся карьере. “Шоферюга”, “слесарюга”, “пьянчуга”, – такими словечками Павел Федосеевич сыпал обильно, вкладывая в них всё презрение, всю брезгливость своей уязвлённой натуры.
– Учись, Лерик, как следует. Тогда после школы в институт поступишь, – наставлял он сына. – А не поступишь, будешь вон как они – ковыряться в грязи.
И, кривя гримасу, Павел Федосеевич указывал из окна на двор, посреди которого, раздолбав ломами асфальт и выкопав глубокую, по грудь, канаву, чумазые, в земле и глине рабочие меняли канализационные трубы.
VII
Когда следующим утром Валерьян, с гулко гудящей головой, с тошнотворным привкусом во рту, выбрел на кухню, елозя пятернёй всклокоченный затылок, не спавшая полночи мать не имела сил долго его ругать:
– Что ж ты устроил-то вчера, а? Мы ж волновались, ждали. А ты… – кратко проговорила она с горьким упрёком.
Валерьян ощущал стыд и потому, быстренько налив себе чаю, ускользнул прочь. Малопривычного к попойкам, его мутило, и даже кусок хлеба не лез в рот.
– Рассказал бы хоть, что делал в Москве, – бросил вдогонку отец. – В газетах пишут, бурлит.
Чуть-чуть придя в себя, он сосчитал деньги. Их осталось менее полтинника, остальное было потрачено в Москве без остатка.
Валерьян запрокинул голову и, блуждая взглядом по низкому, в неровностях, потолку их типовой панельной квартиры, припоминал, на что ж улетело всё остальное. Дорога в электричке, дорога на метро, кассета, гулянка в кафе…
“Это Москва…”, – любил глубокомысленно приговаривать в подобных случаях отцовский товарищ Сергей Миронов.
Тот с женой нередко наезжал в столицу, чтобы купить какую-нибудь нужную, но внезапно исчезнувшую из продажи мелочь.
Валерьян приуныл. Следующая стипендия – через полтора месяца, а просить у отца с матерью представлялось теперь не с руки. Он знал, что те из его институтских приятелей, что остались в городе, отдыхали весело. Приглашали девушек в кинотеатры, бродили допоздна в городских парках с гитарами и вином…
Вечером у него произошёл разговор с родителями.
– Я не против того, чтобы ты проводил время с друзьями, чтобы ты даже выбирался с ними в столицу, – подчёркивал Павел Федосеевич, начав вполне миролюбиво. – Но ты должен понять и нас. Ты не предупреждал, что вернёшься так поздно…
– Тебя же, пьяного, в милицию могли забрать, – подключалась Валентина. – Да и электрички эти поздние… В них, говорят, творится чёрт те чего: хулиганы, шпана…
– Да нормально там всё, в электричках. Люди как люди, – виновато отнекивался Валерьян.
Он испытывал за вчерашнее стыд, натужно и неестественно улыбался, отворачивал лицо.
– Что вы там делали-то столько времени? Ведь на целый день, считай, укатил… – настойчиво допытывался отец.
– Гуляли…
– Где?
– Везде. По Красной площади, в центре…
– На Арбат не заходили?
– Заходили.
– И что там? – Павел Федосеевич, любопытствуя, подался вперёд. – Действительно “гайд-парк”, как пишут?
– Ага. Художники, ораторы. Всё свободно…
– Так ты б лучше их послушал, чем сразу пить, – попрекнула сварливо мать.
– Там столько всего говорили, что в ушах звенело.
– В ушах у него звенело, – язвительно изогнул уголки рта отец. – В кабаке б поменьше усердствовал.
Валерьян тёр шею, закусывал костяшки кулака. Колкости отца уязвляли болезненно, точно жалящие острия.
Со следующей недели он взялся бегать вечерами на городском стадионе. Бег, в отличие от массивных гантелей и штанг, не столь быстро утомлял его лёгкие, сухощавые мускулы. Бегалось Валерьяну в охотку. Неспешной трусцой он одолевал пять-шесть кругов, затем, одеревенев телом, переходил на шаг, глубоко выдыхал, протяжно поднимая вверх, а затем резко роняя вниз руки. Пройдя полкруга-круг шагом, он снова заставлял себя шибче перебирать ногами, снова бежал, упрямо глядя перед собой, стараясь не потерять быстро тускнеющую в сумерках разметку беговой дорожки.
– Измучился, наверное, весь, – встречала его, пропотелого, в дверях озабоченная и заметно смягчившаяся к нему мать.
Затем Валерьян поехал в деревню, к её родне.
Двоюродная тётка, вдовая и бездетная, жила там одна, давно, но тщетно зазывая на лето Валентину с мужем. Вместо них на остаток каникул туда решил отправиться Валерьян. Скучно становилось в Кузнецове к началу августа – большинство его приятелей по факультету тоже куда-то разъехались.
Деревня, когда-то немалая, в шесть десятков дворов, теперь оживала лишь в это время, заполоняемая съезжавшимися сюда в отпускные недели дачниками, потомками и родичами старожилов. Каждый из них проводил здесь время, как умел, ища удовольствия кто на пропечённом солнцем речном песке, кто в росистом грибном лесу, кто просто убивая дни в вальяжной, дремотной праздности.
Почти каждое утро Валерьян, надев резиновые, до колен, сапоги и натянув, чтобы не прозябнуть, шерстяную фуфайку, выходил из дома с объёмистым рюкзаком на плече и, быстро проходя деревенскую улицу до конца, шагал утоптанной в травостое тропой дальше, к лесу.
Истосковавшаяся по родным людям тётка поначалу взялась опекать городского гостя. В первые разы даже отправлялась с ним за грибами сама, тревожась, что тот один заплутает, затеряется в глуховатом, многокилометровом лесном массиве.
– Вот здесь, в этой прогалине, всегда сыро – здесь всегда моховиков наберёшь. А вот там, дальше, пойдут пригорки сухие – там боровики, белые ищи, – наставляла она, водя Валерьяна по самым добычливым местам.
Поиск грибов будил в Валерьяне азарт. Смущённый таким сопровождением, он вскоре раздобыл компас и дорогу научился находить сам, уверенно и быстро.
– Теперь точно не потеряюсь, – заверил он тётку. – И дойду – и вернусь.
Тётка внимательно перебирала собранные им грибы. Если попадался среди них несъедобный, она, беря его кончиками пальцев за ножку, принималась обстоятельно объяснять Валерьяну приметы, должные помочь ему распознать его в следующий раз.
– Вот смотри: у ложного шляпка острее, – тётка для убедительности брала в другую руку другой, очень похожий по виду гриб. – И бахрома на ножке. Запомнил?
Втолковывать у тётки получалось хорошо, Валерьян схватывал быстро.
Перебранные грибы разрезали на части, нанизывали на верёвочки, развешивали в сеннике. Подсыхая, они наполняли его приятным, будящим аппетит запах.
Но сильнее грибов влекли Валерьяна из дома влажные предсветные сумерки, поляны в молочном тумане, коричневеющие стволы сосен, лёгкий, дразнящий дух утреннего леса.
Он добирался по тропе до опушки, затем, помня приметы, шагал с километр напрямик, сворачивал в прогалину, к болотистому моховищу. Ноги его по щиколотку проваливались в мягкую сырь мшистой почвы, оставляя вытянутые, затягиваемые влагой следы.
Валерьян пробирался по моховищу с каждым разом всё увереннее, энергично раздвигая палкой мелкий корявый кустарник. Сапоги его мокро блестели, холодя ступни и лодыжки, штаны сырели, плечи зябко вздрагивали в тенистых местах, но поворачивать обратно не тянуло. Временами он доставал компас, сверяя маршрут, но затем снова шёл дальше, совсем не задумываясь, сколько же ему, усталому и нагруженному грибами, придётся затратить на обратный путь. Ходилось Валерьяну по окрестным лесам вдохновенно. Даже воспоминания о Москве как-то незаметно поблекли. Союзная столица с её ушлыми спекулянтами и крикливой арбатской толчеёй представлялась здесь неуютной и чуждой, и он не испытывал от того удивления.
– Эк в лес-то твой зачастил, – подметил зашедший однажды к тётке в гости пожилой сосед. Затем, повернувшись к Валерьяну, подмигнул. – Дорвался, городской.
К двадцатым числам августа деревня начала быстро пустеть, дачники, прощаясь с роднёй, разъезжались. Засобирался в город и Валерьян.
– Не спешил бы так, – вздохнула тётка, расправляя на окне белые, в незатейливой вышивке, занавески. – Не завтра ж тебе на занятия.
На улице было пасмурно и предосенне прохладно. Ей опять предстояло жить здесь одной – в лучшем случае, до следующего лета.
Валерьян, точно винясь, шмыгнул носом.
– Пока приеду, переведу дух, вспомню конспекты…
Он в последние полторы недели несколько раз ходил на почту и звонил домой. Соскучившаяся мать, настойчиво зовя обратно, напоминала:
– Загостился ты там что-то, Лерик. Знай приличия. Давай уж к нам.
При прощании тётка всунула ему в руки набитую высушенными грибами сумку.
– Да не ем я их теперь, доктор не велел, – объявила она, рубя на корню возражения. – Тяжкая еда больно.
Валерьян уезжал из деревни пристыженный. Он и не догадывался, что тётка нездорова желудком.
VIII
В Кузнецове Валерьян пробыл недолго – уже в первые дни сентября весь их курс, даже не допустив до первых лекций, заслали в колхоз, на “картошку”. Ранее он в таких поездах не бывал – в прошлом году слёг накануне с ангиной. Пока поправлялся – курс его изо дня в день уже полторы недели как трудился в полях, и начальство факультета, первокурсников толком ещё не знавшее, тормошить Валерьяна не стало.
– Раз не требуют, так и ты о себе не напоминай, – советовал отец. – А спросят потом на факультете, простачком прикинься: мол, вы сами не звонили, не вызывали.
Город снова начали заливать дожди, и ехать в глушь, чтобы возиться в грязной жиже, выбирая картошку, Валерьяну не хотелось. Отцовскому совету он тогда внял. Однако теперь он думал про колхоз с другим настроением. Ему представилось: что, если Инну тоже отправят убирать картофель в те же края?
Окрылённый, он даже невзначай поинтересовался перед отъездом у одного из преподавателей: направят ли всех в один колхоз, или же их пофакультетно и погруппно разошлют по разным?
– Смотря сколько там работы для нас, – развёл тот руками. – Могут и по разным раскидать. Будем тогда в выходные друг другу в гости ходить: математики – к филологам, физики – к химикам.
Задумчивый Валерьян отправился домой собирать вещи. “На картошке“, как им сказали, предстояло провести месяц.