
Полная версия:
Одинокий волк
Константин сел слева и положил на стол тонкую кожаную папку, которую Рэй за все годы ни разу не видел открытой. Противник косился на папку и думал, что консильери сверяется с записями, а Константин помнил наизусть каждую цифру и носил её только затем, чтобы на неё смотрели.
— Она хоть не пустая? — тихо спросил Рэй.
— Там лежит моя пенсия, — так же тихо ответил Константин. — В виде вашего спокойствия.
Русские вошли минута в минуту, и пунктуальность у них была заявлением: не раньше, потому что не боимся, и не позже, потому что не нуждаемся, чтобы нас ждали. Первым, без охраны впереди, вошёл переговорщик — руки в карманах, походка слишком лёгкая для человека, пришедшего делить деньги.
Рэй застыл и тут же заставил себя дышать.
Только не ты. Кто угодно, только не ты за этим столом. Откуда взялась эта мысль, от радости или от страха, он и сам не знал, скорее от того и другого сразу: пить с человеком в баре — одно, а сидеть напротив, когда решается, кто кого закопает, — совсем другое.
Ярослав почти не изменился. Тёмный костюм сидел безупречно, но галстук был ослаблен, верхняя пуговица расстёгнута, будто он только что сбежал с чьей-то свадьбы и ещё не решил, понравилось ли ему. Светлые, почти прозрачные глаза обошли зал, задержались на каждом человеке Отца — Рэй видел, как он ставит про себя галочку за галочкой, — и остановились на нём.
— О-о, — протянул Ярослав с таким удовольствием, будто встретил приятеля на ярмарке. — Нет, ну вы посмотрите. Ты всё ещё ходишь на такие встречи в чистой рубашке. Это трогательно, честное слово. К твоим годам в нашем деле обычно не остаётся ни рубашек, ни иллюзий. Ну, рубашки ещё бывают. Чужие.
— Кто-то же должен выглядеть прилично, когда в зале цирк. — Уголок рта у Рэя всё-таки дёрнулся.
— Я — цирк? — Ярослав прижал ладонь к груди, сама оскорблённая невинность. — Я? Человек, который ради этой встречи погладил галстук?
— Ты шапито. С галстуком.
Ярослав коротко рассмеялся, кажется, по-настоящему. По дороге к своему месту он кивнул одному из людей Отца, как старому знакомому, и тот растерянно кивнул в ответ, а потом, судя по лицу, долго вспоминал, где они встречались. Встречались они нигде.
— Постоянный представитель, значит, — негромко сказал Рэй.
— Ты его знаешь, — так же негромко, не поворачивая головы, сказал Отец. Это был не вопрос.
— Давно. Ещё до того, как ты начал сажать меня за стол.
— Вот как. — Отец только повёл бровью. — Потом расскажешь. Подробно.
Ярослав сел напротив, откинулся на спинку и первым делом изучил сервировку.
— Надеюсь, кофе здесь приличный, — сообщил он в пространство. — А то на прошлой неделе одна семья — не будем показывать пальцем — подала мне что-то такое горькое, что я до сих пор не уверен, был это кофе или их честность. Я два дня отплёвывался.
Отец не улыбнулся: на манеры людей по ту сторону стола он давно перестал реагировать.
— Восточный причал. Вы на него претендуете и машете договорённостью пятнадцатилетней давности.
— Машу, — легко согласился Ярослав. — Потому что её никто не отменял. Бумага вообще упрямая штука. Люди, которые её подписывали, давно кто где — кто на пенсии, кто на кладбище, — а она лежит себе в ящике и ждёт, когда кто-нибудь вспомнит, что она есть.
— «Не отменяли» и «действует» — это разные слова, молодой человек.
— Ох, как вы меня назвали. Молодой человек. Мне это теперь целый день греть будет. — Ярослав кивнул, почти довольный. — Но вы правы, разные.
— Семь лет причал держат мои люди.
— Справедливо. — Ярослав так легко пожал плечами, что Рэй не понял, уступка это или ход. — Хотя, согласитесь, справедливое и выгодное редко ходят под ручку. Иначе в мире было бы куда меньше адвокатов. И куда больше скучных ужинов.
Дальше пошло как обычно: довод, пауза, ещё довод, и обе стороны прощупывали, как далеко можно зайти, не опрокинув стол. Рэй слушал не слова, а лицо Ярослава. Оно менялось каждую секунду — ленивая полуулыбка, гримаса скуки, миг полной и неприятной неподвижности, — и где он говорит всерьёз, угадать было нельзя. Рэй знал это лицо четыре года и так и не научился его читать.
— Зимой причал на треть пустой, — заметил Ярослав, изучая ноготь на большом пальце, будто мысль пришла к нему только что и совершенно случайно. — Понимаете? Вопрос ведь не в том, чей он круглый год, а в том, кто умнее распорядится простоем. У вас тут люди по подвалам спят, а у нас бетон у воды пустой стоит. Это даже как-то неприлично.
Отец чуть подался вперёд. Рэй знал это движение: собеседник сказал что-то, за что стоит заплатить вниманием.
— Продолжай.
— Делим не по метрам. По сезонам. — На одну фразу голос Ярослава стал сухим и точным, как скальпель, и тут же снова расплылся. — Плюс право первого отказа той стороне, у кого в квартале зона загружена больше. На бумаге поровну, на деле — как повезёт. Обожаю договоры, где всё решает везение. В нашем деле, правда, везёт обычно тому, кто первым передумал. Но это уже мелочи.
Не сразу, но Рэй разглядел, что под шуткой лежит схема, оставлявшая Ярославу зазор. Прямой раздел территории связал бы ему руки, а такой оставлял управляемую неопределённость, которую в любом следующем квартале можно было развернуть в свою сторону. Рэй позволил себе едва заметную усмешку: четыре года назад этот человек проделал то же самое с другим переговорщиком, и с тех пор ничего не изменилось.
— А кто будет считать, чья зона загружена? — спросил Отец. — Написать-то легко. А потом каждый квартал будем сидеть и грызться из-за цифр.
— Таможенные декларации, — сказал Константин и впервые за вечер раскрыл папку. Вынул один лист — готовую формулу подсчёта грузооборота. — Их не подделает ни одна сторона. А раз так — ни одна и обвинить другую не сможет. Скучно, зато честно.
Ярослав взял лист, пробежал его глазами и вдруг рассмеялся, негромко и искренне. Рэй растерялся, и Константин, кажется, тоже.
— Нет, это прекрасно. Консильери, который приносит на встречу решение моей проблемы. В папочке. — Ярослав ещё улыбался, но взгляд оставался ясным и цепким, словно смеялся кто-то другой, а он только наблюдал. — Мне нравится ваша команда, честное слово. Вы окружили себя людьми, которые думают на два хода дальше, чем требует вежливость. Это очень опасная привычка. Для меня в первую очередь.
— Так принимаете или нет?
— Принимаю. — Ярослав весело отсалютовал листом. — Спорить с хорошей идеей — только время тратить. А я не люблю тратить то, чего у меня и так немного.
Уточнять никто не стал, да он, судя по лицу, уточнений и не ждал.
Остаток встречи ушёл на детали: оговорки, сроки пересмотра, неустойки. Константин мелким почерком вписывал правки на полях. Ярослав подписал размашисто, почти небрежно, как автограф. Отец подписал вторым, не перечитывая: перечитал он всё, пока Ярослав смеялся над формулой.
Когда охрана Ярослава вышла покурить на набережную, сам он остался за столом и вертел в пальцах ручку.
— Рэй Гаррет, — произнёс он, со вкусом растягивая слоги. — Ты знаешь, ты вырос из мальчишки, который спорил со мной о честности. Жалко. Мне тот мальчишка нравился. В нём было что-то, чего этот город ещё не успел вытравить.
— А что успел?
Ярослав разглядывал его слишком внимательно и слишком долго для старого знакомого — так вглядываются в фотографию, пытаясь понять, что с ней не так.
— Слушай, ты мне всё время кого-то напоминаешь. Четыре года уже. И никак не могу вспомнить кого. Это мучительно, между прочим.
— Себя в молодости?
— Ну нет. Я в молодости был красивее. Гораздо. — Он отложил ручку. — Кого-то, кто спит по ночам.
— Таких я не знаю.
— Вот и я так думал. — Ярослав улыбнулся, грустно, одними глазами.
Отец подошёл обменяться с ним последними фразами — сухими, деловыми, ни словом не выдававшими, что час назад он узнал о дружбе сына с этим человеком. Рэй стоял в стороне. «Кто-то, кто спит по ночам» — это было не про него и никогда не было про него. Мысли сами ушли в другую комнату, на четыре года назад, туда, где всё началось.
* * *
Четыре года назад
В восемнадцать Рэй впервые сидел на переговорах не у двери с пистолетом под курткой, а за столом. Отец решил, что пора привыкать: однажды эту часть дела придётся вести без него. Встречались тогда на складе, в задней комнате с мутным окном и столом, который пришлось застелить газетой, чтобы не запачкать рукава. Русских представлял человек, чьё имя Рэй потом забыл, — оно стёрлось, как стирается всё, что случилось рядом с чем-то важным.
Молодой Ярослав, двадцати двух лет, сидел по левую руку от переговорщика и с таким видом разглядывал свои ногти, что Рэй решил: этот вообще не слушает. Он ошибся, но понял это не сразу.
Переговорщик заговорил о территории и начал сулить людей, оружие, поддержку из столицы. Фальшь лезла из каждого слова. Точно так же в приюте Рэй чуял, когда воспитательница врала, что усыновители приедут в пятницу. Никто не приедет. И у тебя ничего нет. Ему было восемнадцать, прямота ещё не обтёрлась о чужие столы, и он перебил:
— Да нет у вас этого.
Пауза вышла ощутимой. Отец смерил его взглядом, который обещал долгий разговор в машине. И в эту паузу со своего места лениво, будто спросонья, заговорил Ярослав:
— А мальчик-то прав. — Глаз от ногтей он так и не поднял. — Ресурсов, о которых тут так красиво рассказывают, у нас нет. Есть план, как их достать. Это, знаете, немножко разные вещи. Забавно, что разницу заметил мальчик, а взрослый дядя за этим столом — нет.
Потом он поднял голову, взглянул на Рэя — и замер.
Рэй запомнил это на годы, хотя тогда не понял, что видит. Лицо Ярослава не застыло от удивления, а остановилось, как останавливаются часы, и секунду или две он смотрел так, будто в комнату вошёл человек, которого здесь быть не могло. Потом моргнул, и сонная ленца вернулась на место.
Переговорщик побагровел, но спорить со своим при чужих не стал. Разговор пошёл честнее и, как ни странно, выгоднее для обеих сторон.
Когда всё закончилось, Ярослав подошёл к Рэю сам, а для человека его положения это было необычно: к таким подходят, а не они.
— Ты зачем своего Отца подставил? Чтобы вам в лицо не врали? — Он снова разглядывал Рэя, медленно, по частям: скулы, подбородок, разрез глаз. — Большинство промолчали бы и потом в машине поругались. Ты слишком молод, чтобы бояться последствий, или слишком честен, чтобы их считать?
— А если и то и другое? — Рэй упрямо не отводил глаз.
— Честная неопределённость. Ох, мне нравится. — Ярослав улыбнулся. — Понимаешь, в нашем деле люди либо врут не задумываясь, либо так громко мучаются совестью, что хочется выйти из комнаты и подышать. А ты какой-то третий. Береги это. Хотя за такое город ломает быстрее всего, тут я тебе ничего не обещаю.
— Ты чего на меня так смотришь?
Ярослав помедлил.
— Как — так? — переспросил он слишком беспечно.
— Как будто мы знакомы.
— Нет. Вот это я тебе обещаю. Мы не знакомы.
Рэй решил, что это просто чудачество человека, привыкшего говорить загадками, и через полгода забыл бы о нём, если бы не вторая встреча.
Через два месяца они столкнулись в баре на границе территорий, куда бойцы обеих семей заходили так часто, что считали его ничьим. Рэй ждал Владимира, когда Ярослав без приглашения сел на соседний табурет — но и без той навязчивости, от которой хочется отодвинуться.
— Ну что, всё ещё считаешь честность полезной? — спросил он вместо приветствия и кивнул бармену. Бармен налил, не спрашивая что.
— Считаю, что враньё больше памяти жрёт. Рано или поздно забываешь, кому что наврал.
Ярослав запрокинул голову и захохотал так, что за соседним столиком обернулись.
— Прекрасно! Нет, правда прекрасно. Я это запишу и буду выдавать за своё. У меня, знаешь ли, целая картотека чужих острот. По темам. С закладками.
— Полка про переговорщиков, которые блефуют, есть?
— Самая толстая. Скоро новую заводить. — Он глянул на Рэя поверх стакана. — Блефуют люди удивительно однообразно, ты не поверишь. Три фразы в разном порядке. Как-то раз я досчитал до четырёх и так обрадовался, что чуть не расцеловал этого человека.
Просидели они дольше, чем собирались оба.
— Он тебе воду наливает, — Рэй кивнул на бармена. — Думает, ты не замечаешь.
— А это я его попросил. Мне так спокойнее: никто не знает, сколько я выпил. Даже я иногда сбиваюсь, представляешь?
— Зачем?
— Пьяный человек слишком честный. С ним скучно договариваться, он сразу всё отдаёт. — Ярослав покрутил стакан. — Слушай, а почему в этом городе нет нормального хлеба, ты не знаешь? Я весь город обошёл.
— Потому что никто тут не живёт так долго, чтобы научиться его печь.
Ярослав взглянул на него с интересом.
— Хорошо. Очень хорошо. И это запишу.
Каждый вечер к дверям бара приходила одна и та же собака, садилась на мокрый порог, ждала и уходила, никого не дождавшись. Рэй заметил, что Ярослав каждый раз сворачивает в сторону, стоит разговору подобраться к личному: шутка, поворот, встречный вопрос — и так гладко, что сам вряд ли это замечает. Давить Рэй не стал. Цену чужому праву на молчание он знал: за своё платил дорого.
— А семья у тебя есть? — спросил он под конец.
Ярослав долго крутил стакан.
— Была, — сказал он наконец, неожиданно тихо. — Есть. Ну, смотря как считать. Есть брат. Раз в месяц пишет мне и каждый раз спрашивает, когда я приеду. И отец, при котором я давно говорю только то, что он хочет слышать. По нашим меркам — образцовая семья, хоть на открытку.
— Родной брат?
— Нет. Мы оба не родные. Нас в тот дом собирали, как марки в альбом.
Он допил, встал и бросил на стойку деньги за обоих.
— А твой Владимир опаздывает, — сказал он уже весело, будто последних минут и не было. — Это хорошо. Значит, ему есть куда опаздывать.
С тех пор так и повелось. Рэй никогда не знал заранее, шутит Ярослав или говорит всерьёз, беспечен он или просчитывает каждый ход: в нём уживалось и то и другое, одно другому не мешало. Людей вокруг Рэя такая непредсказуемость пугала, а его самого тянула, как задача, к которой возвращаешься снова и снова и каждый раз промахиваешься мимо ответа.
Дружбой это назвать было трудно: в их мире в любой связи сидел расчёт. Но к Ярославу Рэй шёл тогда, когда больше идти было не к кому, и ни разу об этом не пожалел. Иногда, возвращаясь из бара, он ловил себя на странной мысли: Ярослав смотрит на него так, будто Рэй ему что-то должен. Или будто это он должен Рэю. Кто кому, понять так и не удалось.
Года через два после той встречи Владимир однажды всё-таки пришёл вовремя и застал их вдвоём. Сел рядом, заказал пива и долго разглядывал Ярослава, а Ярослав — его.
— Так это ты тот самый русский.
— Каюсь. — Ярослав охотно приподнял стакан. — А ты, значит, брат. Наслышан, наслышан.
— И что ж ты наслышан? — Владимир недобро сощурился.
— Что бьёшь ты сильнее, чем думаешь, а думаешь медленнее, чем бьёшь, — с самым серьёзным видом сообщил Ярослав.
Владимир поставил кружку, Рэй приготовился разнимать — а Владимир расхохотался так, что бармен уронил полотенце.
— Рэй, он мне нравится. Можно я его себе оставлю?
Позже, когда Рэй вышел позвонить, Ярослав наклонился к Владимиру и спросил совсем другим голосом, тихо:
— Он спит по ночам?
— Кто, Рэй? — Владимир пожал плечами. — Да хреново спит. А тебе-то что?
— Ничего. — Беспечная улыбка вернулась на место. — Так, интересуюсь. Я вообще любопытный.
Владимир рассказал об этом Рэю только через год, мимоходом, и Рэй тогда не придал этому значения.
* * *
Зал пустел. Охрана Отца и люди Ярослава договаривались о передаче документов. Ярослав поднялся одним из последних и застегнул пиджак с преувеличенной торжественностью, словно раскланивался после спектакля.
— Ещё увидимся, Рэй Гаррет. — На секунду насмешка из голоса пропала. — Скорее, чем тебе хочется.
— Я бы как-нибудь обошёлся.
— Знаю, знаю. Поэтому и скорее.
Он вышел вслед за своими людьми в темноту набережной, к ждавшей его машине.
Обратно ехали втроём: Отец за рулём, Рэй рядом, Константин сзади с нераскрытой папкой на коленях. Несколько кварталов молчали. Потом Отец, не отрывая глаз от дороги, сказал:
— Четыре года, значит.
— Мы виделись несколько раз. — Плечи у Рэя напряглись сами.
— Несколько раз за четыре года — это уже привычка, сынок.
За окном плыли огни порта, и в стекле плыло его отражение. На миг Рэю почудилось, что лицо у отражения другое — спокойнее, чем у него самого. Он отвёл глаза.
— Он ни разу ни о чём меня не спрашивал. Ни про тебя, ни про дела, ни про людей. Мы про собаку у бара разговаривали. Честно.
— Вот это и хуже. Лучше бы спрашивал.
— Почему?
— Потому что человек, который ни о чём не спрашивает, либо уже знает, что ему нужно. Либо ему нужно то, чего в наших делах нет. Не знаю, что из этого меня больше беспокоит.
Сзади тихо кашлянул Константин. Отец поймал его взгляд в зеркале.
— Ну, говори уж.
— Он не про дела, — сказал Константин. — Он смотрел на мальчика, как на долг, который не может вернуть. Я такое видел у людей, которые приходят на похороны и не знают, к кому подойти.
Рэй обернулся, но Константин уже уставился в окно, будто ничего и не говорил.
— Ты ему доверяешь? — спросил Рэй.
Отец ответил не сразу.
— Я доверяю тому, что за этим балаганом сидит один из самых острых умов, с какими мне доводилось садиться за стол. А доверять уму и доверять человеку — это разные вещи, запомни. — Он скосил глаза на Рэя. — А ты?
— Не знаю. Тем, кто много улыбается, я не верю. А этому почему-то хочется.
— Вот это и есть самое опасное. Когда хочется.
На перекрёстке загорелся красный. Улица была пуста, но Отец остановился и долго не трогался, глядя на светофор.
— Пригласи его как-нибудь, — сказал он, и в голосе мелькнула усмешка. — На шахматы. Без людей. Хочу посмотреть, как он проигрывает.
— Он не проигрывает.
— Проигрывают все, Рэй. Всё дело в том, что человек делает с лицом, когда понимает, что проиграл.
Загорелся зелёный. Константин хмыкнул — единственный звук за всю оставшуюся дорогу — и снова отвернулся к тёмному стеклу.
Дома, уже за полночь, Рэю пришло сообщение с незнакомого номера: «Говорят, твой Отец играет в шахматы. Передай, что я бы с удовольствием сыграл. И предупреди, что проигрываю я некрасиво». Без подписи. Рэй перечитал его дважды, поймал себя на том, что улыбается в тёмной комнате, и перестал.
Глава 3. Двенадцать коек
Приют номер четыре стоял на отшибе, там, где Дрейкпорт переставал делать вид, что следит за окраинами. Когда-то кирпич выкрасили в жёлтый, но краска облезла задолго до рождения Рэя, и здание стало серым — того же цвета, что одеяла, под которыми в четырёх комнатах спали три десятка детей. Окна спален выходили во двор с мусорными баками; на улицу не смотрело ни одно, словно приют стеснялся города.
Воспитательницы менялись раз в полгода. Задерживались самые равнодушные или самые уставшие: первым было всё равно, вторые к десятому ребёнку в очереди за ужином уже не спрашивали, наелся ли девятый.
В десять лет Рэй перестал ждать. Особенного дня для этого не понадобилось: однажды он просто заметил, что больше не оборачивается к двери, когда приходят пары. На восьмилетних глядели охотнее, на пятилетних с нежностью, а на десятилетнего мальчишку с тяжёлым немигающим взглядом — как на собаку, о которой известно одно: когда-то она кусалась. Женщина в светлом пальто, пришедшая с мужем, который всё время поглядывал на часы, наклонилась к нему и спросила, как его зовут. Рэй ответил. Она спросила, любит ли он читать. Рэй сказал, что читать тут нечего. Она улыбнулась и выпрямилась, и он понял: всё.
Всю ночь он злился — не на неё, на себя. Надо было сказать, что любит. Соврать. Все врут, а он не умеет. На неё злиться было бесполезно: она уже ушла.
Через неделю она забрала из второй спальни рыжую девочку, которая всё время плакала. Плакать, наверное, полезно, решил Рэй, но так и не научился.
* * *
На ужин давали жидкую кашу и кусок хлеба — столько, чтобы не умереть, а не чтобы наесться. Рэй ел быстро и прикрывал тарелку локтем, хотя у соседей хватало своих забот.
Через два места от него сидел мальчик, которого воспитательницы забывали пересчитывать. Он не прятался — просто был таким тихим, что взгляд соскальзывал с него, как с пустого стула. На перекличке его называли последним, иногда не называли вовсе, а потом находили в дальнем углу спальни: сидит на полу и разглядывает свои руки. Была у него привычка, которую Рэй заметил не сразу: каждую ночь перед сном он шёпотом пересчитывал койки. Их в комнате было двенадцать. Однажды одну унесли в ремонт, и он пересчитал трижды, а губы у него дрожали.
Рэй с ним почти не разговаривал, разве что бросал обычное, ничего не значащее: «подвинься», «твоя очередь мыть пол», «дай ложку».
В феврале в третьей спальне прорвало трубу, тех детей раскидали по остальным комнатам, и одеял не хватило. Воспитательница пообещала, что новые привезут в понедельник, и ушла. Был четверг.
Ночью в комнате стоял такой холод, что изо рта шёл пар. Рэй лежал без одеяла, в свитере и носках: если поджать колени к подбородку и не шевелиться, тепло, может, и не уйдёт. Тепло уходило всё равно. Он считал про себя до ста, чтобы не думать о холоде, и начинал заново.
Скрипнула соседняя койка, потом ещё одна, через проход. Над Рэем выросла тёмная фигура. Тихий мальчик стоял босиком на ледяном полу и держал в руках своё одеяло.
Не сказав ни слова, он укрыл им Рэя, поправил край, чтобы не сползал, вернулся к себе, лёг без ничего и отвернулся к стене.
Спасибо Рэй не сказал — не умел. В приюте, если тебе что-то давали, потом забирали вдвойне, и лучше было не показывать, что ты взял. Он лежал под чужим одеялом, пахнущим чужим телом, и всю ночь твердил себе: надо отдать, тот же замёрзнет, утром отдам. Ему было тепло впервые за неделю, и от этого тепла было стыдно.
Утром он не отдал. Новые одеяла привезли не в понедельник, а через две недели, и все две недели тихий мальчик спал в свитере и куртке, а Рэй каждую ночь думал, что надо отдать, и каждую ночь укрывался.
Об этом они так ни разу и не заговорили.
* * *
В тот вечер дежурила Гроссман — широкая, вечно пахнущая мятными таблетками, которыми перебивала другой запах. После ужина она застукала троих старших в туалете с сигаретами, украденными из её же сумки, и, не разбираясь, оставила без завтрака всё крыло, включая тех, кто весь вечер просидел в спальне.
— Да вы все одинаковые, — бросила она в коридоре, ни на кого не глядя. — Не один, так другой, не сегодня, так завтра. Ещё я буду разбираться, кто из вас хуже. Делать мне больше нечего.
Рэй не возмутился. Справедливость в четвёртом приюте была словом из книжек, которых здесь не читали: её не ждали, о ней не говорили, на неё не надеялись.
Но ночью, на скрипучей койке, разглядывая выученную наизусть трещину на потолке, он вдруг очень спокойно понял, что так будет всегда. Лучше не станет ни через год, ни через пять. Он будет расти, становиться выше, злее, неудобнее и отпугивать любую пару в светлом пальто. Досидит здесь до восемнадцати, а потом его выставят за дверь с пакетом вещей, как выставляли всех, — без денег, без бумаг, без единого человека, которому не всё равно, доживёт он до зимы или нет.
Никто не придёт. Значит, он пойдёт сам.
Решение пришло не вспышкой, а так, как узнаёшь, что за окном пошёл дождь: просто слышишь — и всё.
Он ушёл через три дня, ночью, когда дежурил самый равнодушный — дядька, который засыпал в кресле у входа задолго до полуночи. Окно в кладовой на первом этаже толком не закрывалось: чинить щеколду было некому. Из кладовой Рэй вынес буханку хлеба, огрызок хозяйственного мыла и старую куртку на два размера больше, но в марте размер значения не имел.

