
Полная версия:
Ледяная маска
Печёный хлеб. Полынь. Тёплая, шершавая ладонь на макушке.
«Спи, сынок. Завтра будет лучше».
Кай сжал конверт. Бумага хрустнула, вминаясь в ладонь. Края впились в кожу, оставляя красные полосы – следы кандалов, которых никто не видел.
– Она жива, – сказал Армин. – Получает лекарства. Ест досыта. Спит в тепле.
Пауза.
– Пока ты полезен.
Кай поднял глаза.
В них не было слёз. Не было ярости. Было только то, что Армин вытравил в нём за двадцать лет дрессировки – абсолютное, кристально чистое понимание своего места в мире.
– Что я должен сделать? – спросил Кай. Голос не дрогнул.
Армин улыбнулся. Улыбка на его лице была похожа на хирургический надрез – аккуратный, профессиональный, без капли крови.
– Герцогиня слишком близка к принцу, – сказал он. – Это нарушает баланс. Твой следующий отчёт будет содержать конкретные данные, которые позволят нам скорректировать её траекторию.
– Вы хотите, чтобы я её подставил.
– Я хочу, чтобы ты выполнил миссию. Подстава – твой термин. Мой термин – оптимизация ресурсов.
Армин выдержал паузу. Достаточно длинную, чтобы Кай осознал: следующее слово будет тяжелее предыдущих.
– Ты сделаешь это, Кайрэн. Не ради Хризеры. Не ради меня.
Он кивнул на конверт, всё ещё зажатый в побелевшей ладони Кая.
– Ради неё.
Армин ушёл бесшумно, как тень, не прощаясь и не оглядываясь.
Свет лампы качнулся от движения воздуха – и застыл.
Кай остался один.
Он стоял посреди пустых конюшен, сжимая в руке серый конверт, и смотрел на пустые стойла. Ветер гулял по залу, шевелил пыль, играл обрывками прелой соломы.
Здесь держали лошадей, – подумал Кай. – Кормили, чистили, запрягали. А когда лошадь старела или ломала ногу – выбрасывали. И брали новую.
Он опустился на корточки. Пальцы сами собой разжались, выпуская конверт. Он упал в пыль, серый и плоский, как надгробная плита. Кай смотрел на конверт и не мог пошевелиться. Он не позволял себе думать о ней двадцать лет. Запирал образ в самую дальнюю камеру сознания, заливал свинцом приказов. Думать о ней – значит быть уязвимым. Быть уязвимым – значит умереть. Он не умер. А теперь оказалось, что смерть – не решение. Смерть – когда терять нечего. А у него есть. Всегда было. Кайрэн протянул руку и взял конверт.
Осторожно, почти благоговейно, разгладил смявшиеся края. Провёл пальцем по нитке, перевязывающей прядь. Нитка была чёрной, грубой, скрученной вручную – такие нитки продают на рынках по три медяка за катушку. Мать всегда покупала такие. Дорогие нитки – для господ, а нам и эти сойдут.
Он поднёс прядь к лицу. Закрыл глаза. Вдохнул.
Запах мыла. Лекарств. Болезни. И под всем этим – едва уловимо, почти нереально – тёплый, хлебный, полынный запах детства.
«Спи, сынок. Завтра будет лучше».
Он открыл глаза. В них всё ещё не было слёз. Но что-то изменилось. Не в лице – в самом веществе, из которого он был сделан. Что-то внутри него оттаяло. Заболело.
Нужно вернуться, – подумал Кай. – Нужно написать отчёт. Нужно сделать вид, что ничего не случилось.
Он поднялся. Колени противно хрустнули – возраст, усталость, слишком много ночей без сна. Он спрятал конверт во внутренний карман мундира. Туда, где полагалось быть сердцу.
Библиотека встретила его тишиной и запахом старой бумаги.
Кай не зажигал свечей. Лунного света, сочившегося сквозь высокие витражные окна, было достаточно – он знал здесь каждый стеллаж, каждый тайник, каждую скрипучую половицу. Он сел за свой стол. Достал дневник.
У него было два дневника. Один – для отчётов, для Кисиана, для официальной легенды. Чёткие формулировки, выверенные данные, сухие аналитические выкладки. Ни одного лишнего слова. Ни одной эмоции.
Второй был спрятан в тайнике, который он оборудовал в первый же месяц работы. Подвижная панель в задней стенке стола, запертая на магнитный замок собственной конструкции. Кай открыл его. Бумага была чистой. Он долго смотрел на неё, держа перо на весу, и чёрная капля туши набухала на кончике, готовая сорваться.
Что ты напишешь? – спросил себя Кай. – Что ты чувствуешь? Кто ты вообще такой, чтобы чувствовать?
Он опустил перо. Чернила растеклись по бумаге, образуя неровные, дрожащие буквы – почерк человека, который забыл, как писать правду.
«Объект: мать.
Статус: заложник.
Условие освобождения: полезность.
Переменная: прядь волос, седина, запах больничного мыла.
Вес переменной: бесконечность.
Перо остановилось.
Кай смотрел на слово «бесконечность» и не узнавал собственного почерка. Буквы расплывались, чернила впитывались в рыхлую бумагу, образуя причудливые узоры – как трещины на высохшей земле.
Он продолжил:
Требуется обходной путь. Нужно солгать Им всем.
Он отложил перо. Посмотрел на написанное.
Страница дышала тихой, безнадёжной правдой – той, которую он не решится произнести вслух, которую спрячет на дне стола, под слоем отчётов и официальных формулировок.
Инструменты не пишут дневников, – подумал Кай. – Инструменты не чувствуют. Инструменты не любят. Он закрыл дневник. Запер на ключ, который носил на шее, рядом с медальоном, где не было ничьей карточки.
В окно смотрела ночь.
Где-то там, в Хризере, в холодной комнате с дешёвым мылом и лекарственной настойкой, спала его мать. Или не спала – ворочалась на жёсткой постели, прижимая к груди высохшими пальцами выцветшую фотографию мальчика, которого забрали двадцать лет назад.
Она ждала письма.
Он не напишет. Никогда.
Потому что если он напишет – если позволит себе вспомнить, кто он есть на самом деле, – то не сможет выполнить приказ. А если не выполнит приказ, она умрёт.
Она же умирает, – шепнул кто-то внутри. – Ты видел эти волосы. Ты чувствовал этот запах. Это не седина старости. Это седина болезни. Нищеты. Голода.
Кай зажмурился.
Замолчи, – приказал он внутреннему голосу. – Замолчи. Я не могу это слышать.
Ты не можешь это слышать, потому что тогда тебе придётся сделать выбор, – не унимался голос. – А ты никогда не умел выбирать. Ты умеешь только подчиняться.
Да, – согласился Кай. – Подчиняться. Выполнять. Быть полезным.
И этого достаточно?
Он открыл глаза.
Луна смотрела на него сквозь витражное стекло, разбивая свой свет на сотни разноцветных осколков. Синие, красные, зелёные пятна лежали на полу, на столе, на его руках.
Нет, – подумал Кай. – Недостаточно. Никогда не было достаточно.
Он достал из нагрудного кармана конверт. Положил перед собой.
Смотрел на него долго – так долго, что луна сместилась по небу, и цветные пятна на полу перетекли из синих в серые, из серых в чёрные.
Потом он убрал конверт обратно.
Встал. Поправил мундир, одёрнул манжеты, провёл пальцами по безупречному пробору.
Завтра, – сказал он себе. – Завтра я придумаю, как солгать. Завтра я найду обходной путь. Завтра…
Он не закончил мысль.
Инструменты не думают о завтра. Инструменты существуют в вечном «сейчас» – между приказом и исполнением.
Кай вышел из библиотеки, бесшумно притворив за собой дверь.
Ночь приняла его в свои объятия – холодные, тёмные, бесплодные, как земля в заброшенных конюшнях.
Где-то в Хризере спала его мать.
Он не напишет ей письма.
Никогда.
Глава 13 Дуэль умов с принцем
Земля под ногами была зыбкой – Эля чувствовала это каждой клеткой, ступая по мраморным плитам, ведущим в личные покои принца. Не тронный зал, не официальная приёмная, где можно спрятаться за спинами советников и церемониймейстеров, раствориться в безликой толпе придворных, стать одной из многих. Личное пространство. Его территория. Без свидетелей.
Она насчитала четырнадцать шагов от лестницы до двери. В лагере учили считать шаги – это успокаивало, давало иллюзию контроля над тем, что не контролируешь. Четырнадцать шагов по холодному мрамору. Плиты были идеально отполированы, в их глубине, под тонким слоем камня, угадывалось что-то тёмное, первозданное – может быть, та самая земля, на которой строили этот дворец сотни лет назад. Сердце билось ровно: она умела сбивать пульс ещё с первой учебной попытки, когда инструктор приставлял нож к горлу и требовал, чтобы дыхание не дрогнуло. Но спину холодило. Не страх. Страх она знала, умела с ним договариваться, использовать как топливо, как ветер для костра. Это было другое: предчувствие, что сегодня что-то сдвинется. Что игра, которую она ведёт, перестанет быть просто игрой.
Стражник у двери отступил, пропуская. Она вошла.
Кисиан стоял у окна спиной к ней – силуэт на фоне свинцового неба. Вечерние сумерки уже начали заливать комнату синевой, но камин горел жарко, и этот контраст – холод снаружи, тепло внутри – показался ей символичным до дрожи. Сколько раз она сама стояла у окна, глядя на мир, в который нельзя выйти, и чувствуя за спиной жар несгораемой маски? Сколько раз смотрела на чужие окна, гадая, кто там прячется за стёклами?
– Герцогиня. – Он обернулся, и в голосе не было ни тени насмешки. Только усталая вежливость человека, который слишком долго играл роли и теперь просто хочет тишины. – Прошу, входите. Чувствуйте себя… свободно настолько, насколько это возможно в моём обществе.
Она сделала три шага и остановилась, позволяя глазам скользить по комнате. Книги. Не парадные фолианты с золотым обрезом, которые стоят в библиотеках для пыли и заполняют отчёты инвентаризаторов, а настоящие – потёртые корешки, торчащие закладки, страницы, испещрённые пометками. Она заметила трактат по гидроинженерии, сборник умбрийских легенд (умбрийских – в сердце Аурелии!), и тонкую потрёпанную книжечку стихов, названия которой не разглядела. Карты на стене – военные, да, с флажками и стрелками, обозначающими диспозицию войск, но была и одна старая, пожелтевшая, с аккуратно вычерченными руслами Аксиоса и пометками на полях, сделанными не его рукой. Женский почерк – округлый, тщательный, с нажимом на петлях. Чья-то материнская забота? Или память о женщине, которую он потерял? И ни одного портрета отца – только женщина в серебряной рамке на дальнем столике: молодая, с печальными глазами и такой же прямой спиной, как у неё самой, с рукой, покоящейся на плече маленького мальчика.
Мать. Значит, у принца было сердце. Спрятано глубоко, законсервировано в серебряной рамке, но было. Всё, что она знала о нём из досье, укладывалось в сухие строки: возраст, образование, политические союзы, список казнённых. Ни слова о матери. Ни слова об умбрийских легендах на его полках. Досье врало – или умалчивало. И то и другое было опасно.
– Изучаете поле боя? – Голос Кисиана прозвучал совсем рядом – он подошёл бесшумно, протягивая ей бокал с тёмно-рубиновым вином. Движения его были точны, выверены, но в них чувствовалась та же усталость, что и в голосе. – Похвально. Большинство моих гостей сразу садятся и начинают суетиться, пытаясь понравиться. Смотрят мне в рот, ловят каждое слово, кивают в такт. Это утомляет.
Она приняла бокал, но не сделала глотка. Посмотрела на вино на свет – играло алыми искрами, как кровь на снегу. Её учили: никогда не пей первой в гостях у врага. Но здесь был не враг. Или враг? Она уже перестала понимать. Границы, которые казались такими чёткими в учебных классах Умбрии, здесь размывались, текли, как эта река за окном.
– Я не суечусь, ваше высочество. И не пытаюсь понравиться. – Она подняла на него глаза, позволила себе прямой взгляд дольше, чем предписывал этикет. В лагере учили, что прямой взгляд – вызов, оружие, которое нужно применять дозировано, иначе противник привыкнет и перестанет видеть в нём угрозу. Но сейчас ей нужно было не угрожать. Ей нужно было понять. – Я пытаюсь понять, зачем я здесь.
Он усмехнулся – впервые за вечер. Усмешка вышла короткой, почти болезненной, как у человека, который давно разучился улыбаться и теперь пробует мышцы, проверяя, не атрофировались ли.
– Прямота. Неожиданно. Особенно от женщины, воспитанной при аурелийском дворе, где каждое слово – кружево, а каждый взгляд – ловушка. – Он указал на кресло у камина, сам сел напротив, отделённый только столиком с шахматами и горящими свечами. – Садитесь, герцогиня. И давайте договоримся: здесь нет этикета. Здесь только мы. По крайней мере, на этот вечер.
Она села, прямая спина чуть коснулась мягкой спинки кресла. Каминное тепло обволакивало, расслабляло – она позволила себе расслабиться ровно настолько, чтобы не вызвать подозрений, но не настолько, чтобы потерять контроль.
– Зачем вы здесь? – повторил он её вопрос, глядя в огонь. – Хороший вопрос. Честный ответ: я сам не знаю.
Она ждала продолжения, не сводя с него глаз. Её учили: в паузах рождается правда. Тот, кто боится тишины, начинает говорить лишнее, заполнять пустоту словами, которые потом становятся уликами. Тот, кто умеет ждать, – слышит то, что не сказано.
Кисиан не боялся тишины. Он сидел, рассматривая её так же пристально, как она рассматривала его комнату. Изучал. Сканировал. Она чувствовала его взгляд на своём лице, на руках, на серебряном гребне в волосах – и позволяла. Пусть смотрит. Пусть видит то, что хочет видеть. Гребень был её щитом, её якорем, её напоминанием о том, кто она есть на самом деле. Пусть думает, что это просто украшение.
Первый ход за ней.
– Вы редко обедаете с женщинами, – сказала она, возвращая ему его же слова, которые он бросил на одном из приёмов, когда отказал какой-то герцогине в аудиенции. Фраза прозвучала как светская беседа, нейтрально, почти невесомо, но под ней лежал вопрос: почему я – исключение? И ещё один, глубже: что ты ищешь во мне?
Бровь Кисиана дрогнула. Всего на миллиметр. Но она увидела.
– Вы слушаете придворные сплетни? – В голосе мелькнуло что-то похожее на разочарование. – Я думал, вы выше этого.
– Я слушаю всё. – Она сделала маленький глоток вина – густое, терпкое, с нотками вишнёвой косточки и чего-то горьковатого, похожего на полынь. Вино было старым, выдержанным, как сам этот дворец, как та боль, которую носят в себе эти стены. – Сплетни, приказы, тишину. В моём положении нельзя позволить себе роскошь не слышать. Иногда в шёпоте фрейлин больше правды, чем в государственных бумагах.
– В вашем положении, – повторил он, и в голосе мелькнуло что-то похожее на уважение. – А вы знаете, каково ваше положение, герцогиня? Невеста наследника, объект пристального внимания всего двора. И при этом – ни одного промаха. Ни одного неловкого жеста. Ни одного лишнего слова. Это… – он запнулся, подбирая слово, – неестественно.
Она чуть наклонила голову, разглядывая его в ответ. В свете камина его лицо казалось вылепленным из воска – совершенным, неподвижным, но под воском угадывалось что-то живое, пульсирующее. Она искала это с первой минуты их знакомства – и сейчас, кажется, нашла.
– Вы путаете неестественность с выучкой, ваше высочество. – Голос её звучал ровно, холодно, как вода в горном ручье. – В высшем обществе Аурелии учат, что слово – это стрела. Прежде чем выпустить, нужно понять, в кого целишься и хочешь ли попасть. Я всё ещё присматриваюсь к мишени.
Наступила тишина. Длинная, вязкая. Кисиан смотрел на неё, и в глазах его – тёмно-серых, с крапинками золота у зрачков – мелькнуло что-то новое. Не раздражение, не скука. Интерес. Настоящий, хищный, опасный.
– Мишень, – повторил он. – Значит, я – мишень?
– Все мы здесь мишени, – она повела плечом, указывая на стены, на портрет матери, на карты с флажками. – Вопрос только в том, кто целится и с какой стороны.
Он усмехнулся – на этот раз дольше, теплее.
– Вы необычная женщина, герцогиня. – Он поднял свой бокал, рассматривая вино на свет так же, как она минуту назад. – Знаете, в чём ваша главная опасность? Не в уме, не в выдержке. В том, что вы заставляете меня забывать, кто я.
– И кто же вы?
Вопрос повис в воздухе. Кисиан поставил бокал, подался вперёд, сокращая расстояние до опасного, до того, где начинается чужое дыхание, где можно прочитать мысли по движению зрачков.
– Я тот, кто должен выбрать между долгом и совестью. Между тем, что правильно, и тем, что необходимо. Между отцом и собой, которым я становлюсь. – Он говорил тихо, почти без интонаций, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду. – Вы думаете, это просто – сидеть здесь и принимать решения, от которых зависят тысячи жизней?
Она молчала. Внутри неё что-то дрогнуло – защитная корка, которой она обкладывала себя годами, дала трещину. Она знала этот выбор. Сама делала его каждый день. Каждую ночь. Каждую минуту, когда смотрела в глаза Каю и видела там отражение своей собственной боли.
– Я не думаю, что это просто, – сказала она наконец. – Я знаю, что это ад.
Он кивнул, будто ожидал этих слов. Потянулся к её бокалу, взял, не спрашивая, отпил глоток – там, где касались её губы. Жест собственника? Или жест равенства, стирания границ, принятия в свой круг одиночества?
– Тогда, может быть, – сказал он, возвращая бокал, – мы оба заслуживаем небольшой передышки. Вечера без масок. Без расчётов. Без мишеней.
– Это возможно? – спросила она, и в голосе её впервые за вечер прозвучала не игра, а искреннее сомнение. – Вы верите, что это возможно – снять маску и не умереть?
Он посмотрел на огонь. Пламя плясало в его глазах, и на мгновение ей показалось, что она видит там не принца, не политика, не убийцу – просто мальчика, который когда-то стоял у этого же камина и смотрел на мать.
– Не знаю, – сказал он тихо. – Но, кажется, я готов рискнуть.
Они сидели молча. Камин трещал, ветер бился в стёкла, и в этом шуме было что-то уютное, почти домашнее. Опасное. Уют расслабляет. Уют сбивает бдительность. Она вспомнила, как в лагере их запирали в комнатах с каминами и мягкими креслами, и те, кто засыпал, не просыпались.
Она поставила бокал на стол, выпрямилась в кресле – спина идеально прямая, стержень, на котором держалась вся её жизнь.
– Расскажите мне, – сказала она, кивая на портрет матери. – О ней.
Кисиан проследил за её взглядом. На мгновение его лицо стало совсем другим – мягче, уязвимее, почти детским.
– Она умерла, когда мне было двенадцать. – Голос его звучал глухо. – Отец говорил, что от лихорадки. Я думаю, она просто не захотела больше жить в этом дворце. С ним. С этой войной. С этой вечной ложью.
– Она была умбрийкой?
Он удивлённо поднял бровь.
– Как вы догадались?
– Почерк на картах. – Эля улыбнулась – впервые за вечер искренне. – В Умбрии учат писать иначе. Более округло, с нажимом на петлях. Я узнала.Кисиан долго смотрел на неё, потом перевёл взгляд на портрет.
– Да. Она была умбрийкой. Дочерью купца из приграничья. Отец женился на ней по расчёту – нужен был мир с торговыми гильдиями. А она… она полюбила его. По-настоящему. – Он помолчал. – Это была её ошибка.
– И ваша?
Он резко повернулся к ней. В глазах – вспышка боли, почти физической.
– Моя ошибка – в том, что я слишком поздно это понял. Что любовь здесь – не оружие, а приговор.
Тишина снова стала густой, почти осязаемой. Эля чувствовала, как земля под ногами уходит всё глубже. Этот человек, её враг, тот, кто мог приказать её казнить, одним словом, – этот человек был ей братом по боли. По одиночеству в клетке, которую сам себе построил. По невозможности снять маску даже во сне.
– В Аурелии есть поговорка, – сказала она тихо. – «Маску надевают, чтобы выжить. А снимают – когда уже всё равно, умрёшь ты или нет». Моя мать часто повторяла это. Она тоже носила маску всю жизнь.
Кисиан смотрел на неё, и в глазах его метались отблески пламени – или что-то другое, живое, давно похороненное под слоями цинизма и власти.
– И вы уже сняли? – спросил он шёпотом.
Пауза. Длинная, бесконечная. Она смотрела в эти глаза и тонула – не в страхе, не в желании, а в узнавании. В том, что хуже любой вражды: в понимании, что этот человек – единственный во всём проклятом дворце, кто видит её настоящую. И она видит его. Видит мальчика, который потерял мать и стал отцом. Видит женщину, которая убивала, чтобы выжить, и теперь не знает, как жить дальше.
– Нет, – выдохнула она. – Я всё ещё хочу жить.
Он кивнул, будто ожидал этого ответа. Потянулся к ней, но не коснулся – замер в дюйме от её руки, давая выбор.
– Тогда, может быть, – сказал он, – мы просто посидим здесь. Вместе. Без игр.
Она не отшатнулась. Не убрала руку.
– Хорошо, – сказала она. – Посидим.
Они сидели молча, глядя на огонь. И в этом молчании было больше правды, чем во всех словах, которые они могли бы сказать.
—
Она ушла через полчаса – церемонно, сдержанно, вернув маску на место. У двери остановилась, обернулась. Кисиан стоял у окна, глядя ей вслед, и в свете камина лицо его казалось высеченным из того же камня, что и горы, откуда брала начало река. Но теперь она знала, что под камнем – живая, кровоточащая плоть. И это знание – оружие обоюдоострое.
Дверь закрылась за ней. В коридоре было холодно, и она поняла, что дрожит – не от страха, не от холода. От того, что случилось в этой комнате. От того, что теперь это случилось, и это нельзя отменить, нельзя переиграть, нельзя сделать вид, что ничего не было.
Она подошла к окну в пустом коридоре, прижалась лбом к стеклу. За окном текла река – тёмная, широкая, равнодушная. Вода, за которую убивали. Вода, которая текла и по Умбрии, и по Аурелии, не спрашивая, кому принадлежат берега.
«Маску надевают, чтобы выжить. А снимают – когда уже всё равно, умрёшь ты или нет».
Она не сняла. Но сегодня маска дала трещину. И сквозь эту трещину в неё хлынул свет – или тьма? – и теперь ничего не будет как прежде. Она чувствовала это каждой клеткой, каждой косточкой, каждой частицей тела, которое вдруг перестало быть послушным инструментом.
—
Кисиан остался один. Долго стоял у окна, глядя на тёмную ленту реки, на отражение луны в воде, на редкие огоньки в том крыле дворца, где жила она.
– Что ты со мной сделала? – прошептал он в пустоту.
Камин догорал. Угли тлели багрово, бросая последние отсветы на стены, на книги, на карты, на портрет матери.
Он подошёл к портрету матери. Взял рамку в руки, провёл пальцем по стеклу, по её лицу – молодому, печальному, живому.
– Я не хочу стать им, – сказал он тихо. – Но я не знаю, как быть собой.
Мать молчала. Она всегда молчала. Даже когда была жива – молчала, глядя на мужа, на сына, на этот дворец, который стал её тюрьмой.
Он поставил портрет на место и вернулся к окну. Река текла, равнодушная к людским драмам. Где-то далеко, в другом крыле дворца, Эля стояла у окна и смотрела на ту же реку. И обе они – принц и герцогиня, враги и зеркала друг друга – думали об одном.
Земля под ногами дала трещину. И в эту трещину теперь прорастало что-то, чему не было имени. Что-то, что могло либо соединить два берега, либо разорвать их навсегда.
Глава 14 Невозможный выбор Кая
Земля уходила из-под ног. Нет, не в прямом смысле – мраморные плиты коридора были тверды, холодны и безупречны, как и положено полу в коридоре, ведущем к покоям Герцогини Элеоноры Лансель. Просто каждый шаг Кая проваливался в пустоту. Пакет в его руке весил не много – плотная бумага, бечевка, сургучная печать с невинным вензелем «Канцелярия дворцового архива». Сущая безделица. Но пальцы, сжимавшие его, онемели так, словно Кай тащил на себе труп.
Он остановился. Прислонился плечом к стене, прямо между двух факелов. Копоть плясала перед глазами, выедая слезу. Глубокая, судорожная попытка вдохнуть. Воздух здесь, в жилой части дворца, пах иначе, чем в библиотеке. Тяжелее. Здесь пахло людьми, их снами, их теплом. Здесь пахло ею.
Он зажмурился. Хорошо. Рационально. Просчитать.
В пакете – письма. Три листа плотной бумаги, исписанные ровным, изящным почерком, который он так хорошо изучил за недели работы. Стихи. Любовные стихи, адресованные некоему капитану аурелийской армии, с упоминанием государственных тайн, которые «милая Элеонора» якобы выведала для своего любовника. Фальшивка была высшей пробы. Армин не стал бы рисковать примитивом.
Завтра утром эти письма «случайно» обнаружит служанка во время уборки. Ещё через час они будут у Кисиана. Через два – у Эли начнется допрос. А через неделю её, скорее всего, не станет. Или она исчезнет в подземельях, из которых возвращаются только те, кто подписал признание, уже не глядя на бумагу.
Кай открыл глаза. Коридор был пуст. Только тени. Только он. И дверь в двадцати шагах.
Он снова пошел. Медленно. Каждый шаг отдавался гулом в висках. Он чувствовал, как на спине намокает рубашка, как холодный пот стекает по позвоночнику. Проклятая реакция тела. Он же тренированный агент. Он выдерживал допросы. Он смотрел в глаза людям, которых пытал, и не моргал. А сейчас его трясло от одного вида безобидной деревянной двери.
Тень от факела метнулась перед ним, и на миг ему показалось, что это не он, а кто-то другой идет по коридору. Чужак. Тот, кому здесь не место. Тот, кто несет в руках смерть.

