
Полная версия:
Ледяная маска
Он сделал шаг вперёд. Один. Медленный, тяжёлый, будто против невидимой стены. Не угрожающий. Он не пытался скрыться, не делал резких движений. Этим шагом, этим выходом на чистый лунный свет, он говорил, кричал без слов: да, это я. Я вижу тебя. Я здесь. И я… не враг. Настоящий. Затем, повинуясь не мысли, не расчёту, а тому глухому, первобытному импульсу, что наконец заглушил в нём голос долга, голос Армина, голос всех его создателей, – он поднял руку. Не для приветствия. Не для угрозы. Это был жест капитуляции. Жест белого флага. Жест того, кто сложил оружие, того, кто не хочет и не может причинять боль. Ладонь была открыта, пуста. В ней не было клинка, не было обмана. Только молчаливое признание.
Она не смогла отвести взгляд. Не смогла, даже когда каждая клетка её тренированного тела кричала об опасности. Что-то в его позе – в этой странной, подавленной, беззащитной позе человека, застигнутого врасплох собственной же человечностью, – говорило без слов. Говорило, что он не охотник. И в этом была главная загадка. Почему не охотник? В нём не было ни наглой уверенности придворного, ни холодной угрозы солдата. Была только усталость. Такая знакомая, костная усталость. Они молчали. Глаза в глаза через ночную пропасть. Минута растянулась в вечность, распалась на бесконечные секунды. Тишину между ними нарушал только монотонный, навязчивый шёпот невидимого фонтана и яростный, неистовый стук её собственного сердца, отчаянно бившегося о рёбра, будто пытаясь вырваться из клетки груди на свободу, к этому странному незнакомцу.
В этом молчаливом взгляде, в этой немой сцене, она была обнажена. Полностью. Без масок герцогини, без легенд шпионки, без брони «Семь». Без всего, что делало её сильной и защищённой. Перед ним стояла только Эля. Та самая, которую она давно заперла в самом дальнем чулане своей души. И самое странное, самое необъяснимое, самое предательское – ей не было страшно. Не было того леденящего, парализующего ужаса, что сопровождал каждую её уязвимость. Было… больно. Остро, обжигающе больно. Больно от этой внезапной, неожиданной, оголённой честности. Больно, потому что его взгляд, такой же раненый, как и её собственный, касался самых живых, самых незаживших мест. В его молчаливом, неподвижном присутствии было что-то, что не ломало её защиты – оно растворяло их. Кристаллическая скорлупа дисциплины, выстраданная годами, таяла под этим безмолвным взглядом, как лёд под лучом не того солнца. И в этой наступившей, невыносимой уязвимости она вдруг, ошеломлённо, почувствовала не панику, а странное, почти мучительное облегчение. Как будто после долгого, изматывающего пути под тяжёлым, врезавшимся в плечи грузом она наконец-то, впервые за многие годы, смогла остановиться. Смогла выдохнуть. Сбросить этот груз хотя бы на одно неуловимое мгновение. Пусть даже это мгновение длилось всего несколько ударов сердца. Пусть даже оно было разделено с незнакомцем, чьё имя и цели она не знала. Пусть даже это могло стоить ей всего – карьеры, миссии, жизни. В этот миг это не имело значения. Была только эта тишина. И понимание, пронзившее ночь, как молния.
Где-то вдали, на другом конце дворцового крыла, громко, с эхом, хлопнула тяжёлая дубовая дверь. Смех горничной – молодой, беззаботной, чуждой всему этому – резким, режущим стеклом звуком прорезал плотную ткань ночной тишины. Заклинание – хрупкое, невероятное, невозможное – рухнуло. Рассыпалось, как замок из песка под набежавшей волной.
Элеонора вздрогнула всем телом и отшатнулась от каменного парапета так резко, что плечом ударилась о резную створку. Боль была острой, реальной. Как удар хлыста. Привычный, знакомый до тошноты ужас – холодный, ясный, аналитический – сжал её горло ледяной рукой, вдавил лёгкие. Реальность, грубая и беспощадная, навалилась на неё всей своей тушей, всем весом долга и последствий. Что я натворила? Мысль пронеслась, острая и паническая. Стою на виду, освещённая луной, как лучшая мишень на стрельбище, и уставилась на незнакомца в ночном саду? Глупость. Непростительная. Детская. Смертельная глупость. Он мог быть кем угодно – агентом Хризеры, убийцей Кисиана, моим палачом, присланным из Умбрии за неудачу! Любой незнакомец здесь – враг. Любой взгляд – угроза. Любая слабость – смерть. А ты не просто показала слабость. Ты позволила угрозе увидеть тебя настоящую. Увидеть Элю. Ты выдала себя.
Её лицо, только что мягкое и открытое, снова стало гладкой, бесстрастной, идеально отполированной маской. Мышцы застыли по команде, дыхание выровнялось, взгляд потух, стал пустым и далёким. Она бросила последний, быстрый, скользящий взгляд вниз, в сад – он всё ещё стоял там, на том же месте, с всё ещё поднятой в немом жесте рукой, непонятный, загадочный и от этой загадочности вдвое, втрое более страшный – и резко, почти грубо, развернулась. Шагнула в спальню, в знакомую, пахнущую ладаном и чужим благополучием темноту. Захлопнула массивные створки балкона с таким сильным щелчком, что стекла задребезжали. Как будто могла запереть снаружи не его, а собственное безумие, эту вспышку слабости, это предательство по отношению к самой себе.
Прислонившись спиной к холодному, теперь уже не пропускающему свет стеклу, она зажмурилась, вжимаясь в дерево, пытаясь унять дикую, снова охватившую её дрожь. В ушах гудело от выброшенного адреналина. Больше никогда, – поклялась она себе, кусая губу до крови, снова и снова, чтобы боль заглушила стыд. Никогда. Никаких чувств. Никаких контактов. Никаких взглядов. Ты здесь одна. Всё и все вокруг – либо инструменты, либо угрозы. Запомни это. Если забудешь – умрёшь. Но, как ни старалась, не могла стереть образ его глаз. Тёмных, глубоких, таких… видящих. Пробивающих насквозь все её маски, все легенды, все защиты. Они жгли её изнутри, как клеймо, как ожог от прикосновения к чему-то запретному. Напоминали о том единственном миге абсолютной, беззащитной уязвимости, который мог – нет, должен был – стоить ей всё. Именно потому, что он был незнакомцем, этот взгляд, эта встреча были так опасны. В них не было контекста дворцовых интриг, не было истории вражды или союза. Была только чистая, голая, обжигающая человечность. Неожиданная. Неуместная. Смертельная в своём несоответствии правилам игры. И это пугало её больше, чем любая известная, просчитанная угроза от Кисиана или хризерских шпионов.
Кайрэн ещё долго смотрел на закрывшуюся, поглотившую её тьму дверь балкона. На то тёмное пятно в стене, где минуту назад был лунный призрак. Его рука, всё ещё поднятая в том нелепом, проигрышном жесте, медленно, будто против воли, опустилась. Он не понимал, что только что произошло. Не мог проанализировать, разложить по полочкам, как того требовала его профессия. Но знал одно – с абсолютной, неопровержимой ясностью. Задание Кисиана перестало быть абстрактной задачей, строчкой в досье, интеллектуальной головоломкой. Оно превратилось во что-то тяжёлое, горькое, липкое. Во что-то невыносимо сложное и личное. Теперь это была не «миссия». Это была измена – самому себе, своим принципам (если они у него ещё оставались), той призрачной надежде, что мелькнула в ночи. Кто ты на самом деле? – мысленно, почти отчаянно, спросил он ту, за кем должен был шпионить, чью жизнь должен был разобрать на составляющие, как часовой механизм. Что за сила в тебе, что одним взглядом обрушила все мои защиты? И кто я, в конце концов, если не могу выполнить самый простой, самый прямой из приказов – остаться тенью, остаться невидимым?
Кайрэн медленно, будто старик, повернулся и побрёл прочь от дворца, в глубь сада, в ещё более густые тени. Он чувствовал себя вывернутым наизнанку, опустошённым, разбитым. Вся его внутренняя структура, вся выстроенная годами система дала трещину. Но в этой новой, зияющей пустоте, в этом хаосе, бился странный, тревожный, живой импульс. Что-то вроде… надежды? Нет, не надежды. Скорее, признания. Признания того, что он ещё не совсем мёртв. Что в нём ещё что-то может чувствовать, болеть, хотеть. Завтра. С рассветом. Ему предстояло надеть мундир архивариуса, войти в её покои, начать играть свою роль. Слова приказа Кисиана теперь звучали в его голове не как руководство к действию, а как приговор. Как медленный, мучительный отсчёт к казни – её или своей собственной, он уже не знал. И он не знал, сможет ли. Мысль о том, чтобы сесть за стол и написать донос на ту, чьи глаза только что видели его насквозь, вызывала не просто отторжение, а настоящую, физическую тошноту, тяжёлую, как свинец, в желудке. Мысль же о неповиновении, о сокрытии правды от Кисиана – того, кто видел всё, – вызывала леденящий, парализующий душу ужас. Ужас не столько перед наказанием, сколько перед неизвестностью, перед шагом в пропасть. Он был зажат между молотом и наковальней. Двумя безвыходными выборами, и оба вели в темноту, к разрушению. Отступить, отказаться от задания было нельзя – пути назад не существовало. Этот путь отрезало, перепилило навсегда то самое немое молчание, что повисло между ними в серебристом лунном свете. Оно связало его с ней прочнее, чем любой приказ, чем любая клятва, чем любая угроза.
Ночь тянулась мучительно долго, бесконечно, разбиваясь на фрагменты кошмаров и ясных, болезненных прозрений. Элеонора провела её у окна, не смыкая глаз, прислушиваясь к каждому шороху за стеной, к каждому скрипу половиц в коридоре, к каждому отдалённому шагу стражи. Каждый звук заставлял её вздрагивать, сильнее сжимать в онемевших пальцах серебряный гребень – он так и не покинул её ладони, холодный, твёрдый, неумолимый, как её долг. Как приговор.
Под утро, когда небо на востоке начало светлеть грязно-серым предрассветным светом, её накрыла новая волна. Не страха. Не ярости. Глухого, всепоглощающего, бессильного отчаяния. Оно подкралось тихо, пропитало всё её существо, как яд. Она закрыла глаза – и увидела не дворец, не витражи, не холодные глаза Кисиана. Она вспомнила тёплые, шершавые от работы руки няни. Запах имбирного печенья, пекущегося на кухне в старом умбрийском поместье. Нежный, напевный голос матери, читающей ей перед сном сказки о рыцарях и драконах – сказки, в которые она тогда ещё верила. Вспомнила ощущение безопасности, такого полного, такого наивного, что теперь казалось сказкой из другой жизни. Потом – резкий, безжалостный переход. Щелчок, как переключение кадра. Холодные, пустые глаза брата Конрада, смотрящие на неё не как на сестру, а как на объект. Визг, не свой, чужой, доносящийся из каменного подвала. Запах сырости, крови и страха. И лезвие. Всегда лезвие. Острое, блестящее, разрезавшее не просто кожу, а саму ткань её мира. Всё, что было «до», навсегда, безвозвратно отделилось от «после» вот этим самым лезвием. Провело черту. Сделало из девочки – орудие. Из мечтательницы – солдата.
Она думала о том, как легко – да, именно легко – было быть сильной там, в Умбрии, в школе. Враг был виден, осязаем. Его можно было изучить, просчитать, поразить в сердце или в слабое место. Борьба была честной, по своим, пусть и жестоким, правилам. Но здесь, в Аурелии, во дворце принца-хищника… Здесь врагом была не конкретная личность. Здесь врагом была сама ткань реальности. Ядовитая, удушающая, разъедающая ткань из лжи, полуправды, притворства, скрытых угроз. Как бороться с ядом, который растворён в воздухе, которым ты дышишь? Как сражаться с тюрьмой, у которой нет видимых стен, но которая держит тебя крепче любых цепей? Как убить призрак – призрак собственного прошлого, призрак этой ночной встречи, призрак слабости, – который ты сама, добровольно, согласилась носить в себе как часть своей брони? Вопросы висели в темноте, не находи ответа. Только гребень в руке был реален. Только боль от его острия, если надавить, была доказательством того, что она ещё жива.
Отойдя от окна, когда первые бледные лучи уже начали робко заглядывать в комнату, она остановилась перед большим овальным зеркалом в резной деревянной раме. Лицо, отразившееся в нём, было бледным, почти прозрачным, как у привидения. Под глазами – глубокие, синеватые тени, кожа – тусклая, безжизненная. Глаза, обычно такие ясные и открытые, сейчас были подёрнуты дымкой бессонницы, опустошены. Но. В самой их глубине, за всей этой усталостью и отчаянием, негасимо, упрямо тлел тот самый стальной огонёк. Огонёк, зажжённый не в школе шпионажа, а много раньше. В ту самую ночь, когда дверь в её детскую распахнулась, и вошёл не брат, а незнакомец с глазами льда, а за ним – и всё остальное. Огонёк обета, выжженного болью в самой душе: Больше. Никогда. Не быть. Жертвой. «Ради них», – прошептала она своему бледному, чужому отражению, и голос прозвучал хрипло, сорванно. «Ради тех, кто верит. Ради тех, кто ждёт. Ради Умбрии». Но сегодня, в этот серый предрассветный час, вера казалась ей не скалой, а тонкой, зыбкой, как паутина, нитью. Её можно было порвать одним неверным движением, одним проявлением слабости, одним взглядом в ночном саду. Она смотрела в зеркало и видела не себя. Видела мастерски сделанную, идеально подогнанную маску. Маску Светлейшей Герцогини Элеоноры. Улыбку, в которой не было радости. Взгляд, в котором не было света. Изящные жесты, лишённые жизни. Ту, кем она должна была стать, чтобы выжить. Чтобы другие могли жить. И где-то там, глубоко под слоями этой чужести, под толщей льда и стали, всё ещё тлела, задыхалась, но не гасла крошечная искра. Искра той самой девочки с запахом печенья и верой в сказки. Эли. Настоящей. Живой. С каждым днём, проведённым в этих стенах, пропитанных ядом власти, с каждым взглядом Кисиана, с каждой ложью, которую ей приходилось произносить, этот тлеющий уголёк заносило пеплом. Пепел становился толще, тяжелее. И однажды, она знала, он должен был потушить этот огонёк окончательно. Но не сегодня. Она глубоко вдохнула, выпрямила спину – ту самую, неестественно прямую спину, выдрессированную болью. Пальцы привычным движением вплели серебряный гребень в волосы. Боль от его зубцов у виска была острой, чистой, отрезвляющей. Маска снова легла на лицо безупречно.
Кайрэн тоже не спал. В своих скромных, аскетичных покоях в служебном крыле дворца он до самого рассвета просидел у узкого окна, впуская в себя спокойствие угасающей ночи и холод первых лучей. В комнате пахло старым деревом, пылью и той особой, тоскливой чистотой помещений, в которых живут, но не обживаются. Он достал из потайного кармана своего камзола маленький, потускневший от времени серебряный медальон. Единственная реликвия. Единственное материальное доказательство существования того человека, которого стёрли, растворили, переплавили, чтобы создать «Кайрэна». Инструмента. Архивариуса. Тени. На потускневшей поверхности слабо виднелась гравировка. Имя. То самое, которое он не произносил вслух годами. Своё? Чужое? Уже не имело значения. Оно принадлежало призраку. Мальчишке, который умер, чтобы родился этот… кто он сейчас? Кайрэн провёл подушечкой большого пальца по неровным буквам. Это было не воспоминание. Не ностальгия. Это был приговор. Окончательный и обжалованию не подлежащий. Доказательство смерти прежнего «я». Свидетельство о рождении нынешнего. «Проснуться – значит наконец узнать своё настоящее имя», – прошептал он в предрассветную тишину, и слова повисли в воздухе, пустые и горькие.
Но пробуждение здесь, в сердце Аурелии, под неусыпным оком Кисиана, было равносильно самоубийству. Свобода была миражом, прекрасным и смертельным, за которым следовало лишь падение в бездну. Быть собой – не инструментом, не функцией, а человеком со своим именем, своей болью, своими желаниями – значит стать мишенью. Для всех. И всё же… Когда первые по-настоящему тёплые лучи солнца упали на каменные плиты двора, осветив пыль в его комнате золотыми полосами, Кайрэн спрятал медальон обратно. Тяжесть в груди не ушла, но кристаллизовалась, приняла форму. Решение пришло не как ясный, продуманный план. Не как стратегический расчёт. Оно пришло как неизбежность. Как закон физики после того, как камень уже выпущен из руки и летит вниз. Как диагноз после прочтения всех симптомов. Он будет делать то, что должен. То, чему обучен. Шпионить. Фиксировать. Анализировать. Докладывать Кисиану то, что от него ждут. Но. Каждый его взгляд на неё – на Элеонору, на Элю, на ту, чьи глаза видели его ночью, – отныне будет не просто данью долгу, не сбором информации. Он будет молчаливым извинением. Каждый составленный отчёт, каждая переданная Кисиану деталь – будут надрезом на собственной душе. Мелким, почти невидимым, но бесконечным самоубийством по капле. Это не была измена принцу. Не было. Это было хуже. Это была первая, едва заметная трещина в казавшейся монолитной броне его абсолютной верности системе, долгу, приказу. Трещина, через которую теперь дуло. Дуло таким леденящим, таким незнакомым, таким невыносимо живым ветром, что от него перехватывало дыхание и слезились глаза. Он принял эту боль. Принял как плату. Плату за право хоть что-то чувствовать. За право вновь, пусть и тайно, пусть и ценой саморазрушения, быть хоть немного человеком. Не идеальным инструментом. Не безупречным шпионом. Просто человеком, который увидел другого человека и… не смог предать. И в этом был его новый, шаткий, безумный выбор. Выбор в пользу тихого внутреннего мятежа. В пользу медленного самоубийства во имя призрака надежды, мелькнувшего в ночном саду. За окном запели первые птицы. Начинался новый день. День, когда ему предстояло впервые войти к ней в покои как архивариус. Как тень. Как живое противоречие.
Глава 3
Уроки истории и шрамы
Воздух в покоях Элеоноры на рассвете был наполнен холодным ароматом белых цветов. Эля вплела в волосы серебряный гребень – привычное движение, твёрдое и точное. Внизу Кай застегнул мундир, коснулся медальона в кармане, завёл часы. Время пошло.
Они встретились у дубовых дверей архива.
– Доброе утро. «Документы подготовлены», —сказал он, отпирая замок.
– Благодарю.
Элеонора вошла первой. Он закрыл дверь. Гулкая тишина, стопки книг на длинных столах, тяжёлый воздух, пропахший пылью и старой бумагой.
Эля медленно обошла зал, изучая поле будущего сражения: расстояние до дверей, расположение стеллажей, падение света из высоких окон. Кай наблюдал, его лицо – невозмутимое полотно учёного.
– Вы будете вести журнал? – спросила она, не глядя, проводя пальцем по корешку фолианта. – Отчитываться о моих «успехах»?
Он переставил папку.
– Моя работа – помогать вашим исследованиям. Снабжать материалами. Отвечать на вопросы.
– А моя – быть чужестранкой, за которой наблюдают. – Она повернулась к нему. В её глазах – лишь констатация. – Вопрос лишь, будут ли наблюдения… справедливыми.
Он встретил её взгляд. В его глазах вспыхнула и погасла искра понимания.
– Справедливость субъективна. Я предпочитаю точность. – Он открыл папку. – Карты водосборного бассейна Аксиоса. Только факты.
Она подошла, взглянула на извилистые линии.
– Факты можно интерпретировать. Или скрыть.
– Это так. Но для этого их сначала нужно найти.
Их взгляды встретились над картами. Ни улыбок, ни намёков на ночное признание. Два стратега, укрывшиеся за щитом обязанностей.
– Тогда начнём с фактов, – сказала Эля, и её голос приобрёл деловые, чёткие нотки. Она взяла перо.
Кай кивнул, пододвинув стопку документов. Позволил ей погрузиться в изучение на несколько минут. Затем, без предупреждения, его рука потянулась не к следующему официальному отчёту, а к небольшому, потёртому кожаному переплёту, лежавшему в стороне. Он взял его, на мгновение задержав взгляд на обложке, и молча положил перед ней, поверх синих линий карт.
– Иногда официальные отчёты слишком сухи, – произнёс он, и в его ровном голосе появился новый, приглушённый оттенок. – Они умалчивают о главном. О том, как решения принимаются не в тронных залах, а здесь. – Он слегка постучал пальцем по виску. – Или здесь. – Пауза. Он положил ладонь на грудь, туда, где сердце.
Он открыл документ на заранее помеченной странице. Это были не казённые записи, а личный дневник. Чей-то уставший, изящный почерк выводил на пожелтевшей бумаге слова, от которых у Эли перехватило дыхание:
«Сегодня снова называли жемчужиной короны. Никто не видит, как песчинка внутри режет плоть с каждым поклоном. Иногда мне кажется, я становлюсь идеальной оболочкой для этой боли. И когда-нибудь от меня останется только перламутр, холодный и безупречный, а песчинку даже я уже не найду».
Эля замерла. Слова били прямо в цель, обнажая ту самую трещину в её собственном перламутре. Она медленно подняла глаза на Кая.
– Королева Маргарита, – тихо сказал он. – Приехала сюда из-за моря в шестнадцать лет. Вышла замуж за короля Элиана Второго. Правила тридцать лет. В исторических сводках – мудрая правительница, покровительница искусств. – Он провёл пальцем по строчкам. – А здесь – просто женщина, которая тосковала по дому и училась носить свою корону, как ошейник.
– Зачем вы показываете мне это? – голос Эли звучал глухо, без привычной стальной нотки.
Кай откинулся на спинку стула.
– Потому что история – это не только войны и договоры. Это ещё и тихие голоса, которые никто не слышал. Иногда они важнее всех хроник. – Он посмотрел ей прямо в глаза. – Она так и не смогла решить, где была настоящей – в тех полях своего детства или на этом троне. Возможно, ответа и нет. Но её сомнения… они делают её живой. А не просто портретом в галерее.
Эля снова посмотрела на страницы. Её пальцы потянулись к бумаге, но не коснулись её.
– А вы… верите, что можно не раствориться в роли, которую должна играть?
Вопрос повис в воздухе, более откровенный, чем всё, что они говорили до этого о плотинах и границах.
Кай долго молчал, его взгляд блуждал по полкам.
– Я верю, – наконец сказал он очень тихо, – что можно попытаться оставить хоть что-то настоящее. Хоть одну песчинку, которую не превратишь в перламутр. Даже если она будет резать изнутри каждый день.
Он закрыл переплёт и отодвинул его. Разговор закончился, но тишина, что воцарилась после, была уже иного качества – не натянутой, а задумчивой, почти тёплой.
Эля первой нарушила её, вернувшись к сухим фактам, будто искала опору в привычном.
– Допустим, меня интересуют несущие конструкции восточного берега Аксиоса. Период правления короля Элиана Третьего. Говорят, тогда возвели первую серьёзную плотину.
– «Говорят» – верное слово, – он пододвинул к ней другую книгу, раскрытую на схеме, его голос вновь стал профессиональным, но без прежней отстранённости. – Официальный отчёт гласит о мелиоративных работах. Но вот частные письма главного инженера… упоминают «укрепление оборонительного потенциала» и «коррекцию границы посредством гидрологии». Случайная оговорка?
Эля внимательно изучила страницу. Не документ, а намёк. Но уже не ловушка – проверка.
– Возможно, инженер мыслил категориями безопасности. Вода, вышедшая из берегов, – угроза для всех.
– Разумная точка зрения, – кивнул Кай, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на одобрение. – Именно так это и преподносилось. Впрочем, истинные мотивы редко совпадают с декларируемым. И в истории, и в дипломатии.
Они погрузились в чтение. Беззвучие нарушал лишь шелест страниц и скрип её пера. Формальность растаяла, уступив место сосредоточенной работе двух блестящих умов. Он предлагал документы, она мгновенно схватывала суть. Фехтование продолжалось, но клинки касались теперь не личностей, а фактов. Профессиональное уважение повисло между ними тонкой, прочной нитью.
Именно в этой сосредоточенной тишине, когда Кай потянулся к высокой полке за следующим томом, луч света из окна упал ему на лицо, высветив на смуглой щеке белую нить шрама – идеально ровную, словно чертёж.
Её палец сам дёрнулся в его сторону.
– Что это? – вырвалось у неё шёпотом. Её голос сбросил все покровы, звучал теперь просто голосом человека, а не герцогини.
Кай выпрямился, поставив книгу между ними. Его бархатный голос был ровен:
– Наказание архива. Спор со стеллажом, который я проиграл.
Он лгал. Гладко и легко. Тогда она медленно повернула своё запястье к свету, обнажив внутреннюю сторону руки. На нежной, полупрозрачной коже горела крошечная звёздочка – слишком правильная, чтобы быть случайной.
– У меня тоже есть, – сказала она. Только факт.
Тишина зазвенела. Кай замер, его взгляд стал иным – не наблюдательным, а изучающим. Он видел теперь не объект, а историю.
– Каждый шрам рассказывает историю, – произнёс он тихо. – Иногда лучше не знать, какую именно.
Это было не отторжение. Это было признание. Ритуал.
Эля опустила руку, развернув запястье шрамом вниз.



