
Полная версия:
Пирамида
Часть пятая. Надежда
Месть
Никогда сокрытие мрачной правды не спасает от бед. Скрывающий правду – от себя ли, от тех, кого эта правда касается, – отказывается, в сущности, от борьбы, разоружается и уже как бы признает свое поражение. А те, кто заинтересован в неправде, получают «режим наибольшего благоприятствования». Торжествуют грубая сила и разрушение.
Виктор Каспаров рассказал следующее. В Мары произошла авария – перевернулся автобус с детьми. Несколько человек погибло. Естественно, стали искать виновных. И конечно же, им был водитель автобуса, тоже пострадавший, попавший в больницу. У него оказалось удостоверение водителя второго класса. Нашелся человек, который заявил, что водитель не заканчивал курсов по повышению классности с третьего на второй, а удостоверение получил с помощью Каспарова за взятку в размере 200 рублей.
Каспарова вызвал следователь, объявил, в чем он, Каспаров, подозревается, и приказал никуда не уезжать, так как на него заводится уголовное дело.
С самого начала дело это было сомнительным, потому что водитель и без удостоверения, полученного с помощью Каспарова, имел право перевозить детей и перевозил. Какое же отношение к аварии имеет Каспаров? Но сам факт привлечения Каспарова к суду в связи с делом об аварии говорил о многом. Правдами и неправдами доказав взятку, они свяжут ее с гибелью школьников, а там…
Обычаи и нравы местной милиции и прокуратуры Каспаров знал по делу Клименкина слишком хорошо и… не выдержал.
Он опять поехал в Москву искать правды и защиты. Теперь для себя.
Его трудно было узнать. Лицо бледное, глаза как-то погасли и блуждали, не останавливаясь, ничего не осталось от его решительного, прямого взгляда… Рассказывая, он машинально перескакивал с предмета на предмет, мне стоило большого труда понять, что же все-таки произошло. Помог Василий Железнов. Похоже, он поехал с ним как сопровождающий – для поддержки.
Это опять была какая-то мистика, чертовщина. Каспаров – и взятка? Такое не укладывалось в голове. Однако жизнь научила: доверяй, но проверяй, не тешь себя иллюзиями, не ослепляй предвзятостью. И я тотчас, впрямую – как он сам когда-то Клименкина (на первом допросе) – спросил его:
– Скажи честно, брал? Я помогу тебе в любом случае, помогу чем только смогу, но все же мне важен факт: брал?
Вот она, вот она опять – то ли ирония, то ли усмешка, то ли высшая справедливость судьбы! Он был сейчас передо мной в роли Клименкина, а я в его роли, «инспектора и защитника» – ситуация похожая на ту, что была в Туркмении семь лет назад…
– Нет, не брал, – сказал он, – ложь это. Они накрутили.
Ложь, конечно, ложь, и не связано с аварией, но опять – точно так же, как в истории с Клименкиным! – не в самом факте взятки даже было дело. Сам факт интересовал меня лишь чисто психологически… Дьявольский ход был найден противниками: уличить, поймать на том, в чем сами бесконечно грешны. Стянуть на свой низкий уровень – и растоптать.
Представляю, с каким злорадством занимались этим делом ревнители тамошнего «правосудия», это не просто наслаждение было для них. Это был восторг и победа. Они и душу отводили, они и утверждали себя. И заботились о своей безопасности. Тот, кто когда-то так решительно и бесстрашно восстал против их системы ценностей, против «двойной» их справедливости (для других – одна, для нас – другая) – он теперь был в их руках, он оказался таким же, хотя все еще не признавался в этом. Так заставить! Раздавить! Ату его!..
Ясно, что это была месть. Долго ждали они. И дождались.
Боялись, наверное, выступления газеты. Ведь приезжали же корреспонденты из Москвы. Но время прошло, а в печати ничего не выходило.
Значит, можно.
Ату его!..
«Волки гонят оленя»
Все это я подумал сразу. Хотя и были еще сомнения. Мало ли… Ведь всех тонкостей дела я не знаю. А вдруг и на самом деле здесь что-то нечисто?
И вот не могу удержаться, чтобы не привести чье-то стихотворение, которое прочитал мне мой друг по памяти:
Волки гонят оленя. Волки гонят оленя.
Волки знают, что он устанет.
А может быть, встать на колени?
Попросить пощады у стаи?
Близко серая стая… Близко серая стая…
Вот обходит его волчица…
А может, это игра такая?
Может быть, ничего не случится?
А может, зря говорят про волков?
А вдруг они не враги?
Но древний опыт веков, всех веков
Беги! – говорит. – Беги!
Волки гонят оленя,
Волки знают, что он устанет.
Над равниной заря алеет,
А в его глазах – ночь густая…
Каспаров производил впечатление загнанного… Но, может быть, он преувеличивает? Может быть, ничего не случится? Так думал я. Но не он. У него был большой опыт в отношениях со следователями и милицией – не то что у меня (с одной стороны – Жора Парфенов, с другой – газета Центрального Комитета КПСС). Он хорошо знал, что они делали с Клименкиным, с Анатолием Семеновым и с другими – теми, о которых он тоже знал, но которые никак не причастны были к делу Клименкина.
Потому что безнаказанность. Потому что «угрызения совести начинаются там, где кончается безнаказанность». А она не кончалась. Она, наоборот, торжествовала! Вот ведь и адвокат из Москвы приезжал, и корреспонденты один за другим, и даже пленум был, ну и что? Съели? Клименкина освободили, ладно уж, хватайте эту «кость», подавитесь. А в остальном… Семенова сжевали, теперь и еще одного сжуем!
Он периодически вздрагивал – дрожь волнами ходила по его телу, я хорошо знаю это состояние, у меня бывало. Состояние загнанности, когда ты – один, а их – много. Василий Железнов не спускал с него глаз, как с ребенка.
– Тихо, Виктор, – сказал я. – Погоди. Сначала надо успокоиться. Ты же знаешь. Помнишь, что ты говорил Семенову?..
Тут я осекся. Этого нельзя было говорить, тут я дал маху. И пытался поправить дело бодростью тона.
– Ты – гражданин Союза, запомни это. Страх – самый главный наш враг. Слушай внимательно. Надо встретиться с Беднорцем, это раз. Ты не встречался с ним? Ну вот, обязательно с ним. А главное: все четко напиши, чтобы было твое письменное объяснение, понял? Тогда нам легче будет тебе помочь. Я вот что сделаю: напишу, во-первых, письмо Аллакову, я слышал, что он теперь член Верховного суда республики. Эх, жалко, что не вышла повесть – он ведь там один из героев, легче мне было бы… – ну да ладно. Затем – письмо главному редактору газеты – он в курсе дела Клименкина, если повесть не печатает, пусть хоть так поможет. Потом…
Рассказывая и слушая меня, он ходил по комнате, часто наклонялся и ковырял что-то на полу.
– Ты что делаешь? – спросил я наконец.
– А пятна у тебя, – сказал он. – На полу пятна. Краска, что ли, осталась. Я не люблю, когда пятна. Я и дома слежу, чтобы пятен не было…
Они с Василием переночевали у меня, а потом поехали в гостиницу, где Виктор должен был написать объяснение.
На несколько дней он исчез, а потом от Беднорца я узнал, что он улетел обратно в Мары. Объяснения он так и не написал. Мы думали, что, может быть, все обойдется.
Начался новый, 1978 год. От Каспарова не было вестей. Дела с «Высшей мерой» не двигались.
Звонок
Было около девяти утра. Встал я поздно и только еще собирался сесть за работу. Зазвонил телефон, я взял трубку.
– Юрий Сергеевич? Это из Комитета государственной безопасности, Санин Владимир Николаевич. Здравствуйте.
– Здравствуйте…
Естественно, что я растерялся: такой звонок был в моей жизни впервые. С «органами» я дела пока не имел, но был наслышан, как все, так что вежливый мужской этот голос произвел впечатление очень сильное.
– Нам бы нужно встретиться с вами по двум вопросам, – продолжал голос как ни в чем не бывало. – Один свежий, а один – давний. Я и раньше собирался с вами связаться. Когда бы вы могли?
– Когда хотите, – ответил я, понимая, что работать мне теперь не удастся, и стараясь придать своему голосу уверенности. – Хоть сегодня.
– Можете сегодня? Хорошо. Во сколько?
И мы договорились на двенадцать.
Надо ли объяснять, что я чувствовал?.. Моей семьи не коснулся в сильной степени меч «борьбы с вредными насекомыми», «врагами народа» – хотя и выслали кое-каких родственников на Урал, а одну из самых близких мне в сиротском детстве – бабушку, оставили, может быть, только из-за решительного и безрассудно смелого вмешательства комсомолки-школьницы, моей двоюродной сестры. Это ее мужественный поступок сохранился в скудной нашей семейной летописи: когда бабушке прислали повестку, моя сестра – было ей тогда лет шестнадцать – смело пошла вместо нее на Лубянку и сказала, что это форменное безобразие, бабушка – человек вполне советский… Обычно подобные демарши в то время не проходили, сестра запросто могла остаться в тех же стенах и обеспечить лишнюю «галочку» деловитым следователям, выполняющим свой нелегкий план, но этот почему-то прошел; и сестра вернулась домой, и бабушку больше не трогали.
В моей жизни подобного не было, хотя было много другого, но я твердо уяснил себе, о чем уже говорил и здесь: самое страшное – страх. В страхе человек теряет себя и уже не может пользоваться даже теми возможностями самозащиты, которые в любом положении все же есть.
Но теперь, положив телефонную трубку, я чувствовал себя неуютно. Мало ли… Тут мне, конечно, вспомнился Бойченко, его присказка, переданная Беднорцем: «Был бы человек, а дело найдется».
И хотелось как можно быстрее встретиться с Саниным. Чего тянуть?
А перед самой встречей к близкому приятелю забежал: на всякий случай предупредить. И посоветоваться. Он дал мне совет такой: при встрече спросить у него удостоверение. Как-то всегда мы забываем об этом. А ведь могут быть и провокации. Кроме того, мое требование придаст мне уверенности.
Итак, собравшись внутренне, я отправился на встречу с представителем грозной организации.
Встреча
Санин Владимир Николаевич (его имя я тоже изменил, что, конечно, естественно) оказался довольно молодым человеком лет тридцати пяти – сорока, не больше. Стройным, приятной внешности. Мы встретились на улице.
– Похож, похож на фотографию в журнале… – с улыбкой сказал он.
Как раз незадолго до встречи действительно вышел журнал с двумя моими рассказами и фотографией, которая мне, правда, не нравилась.
Вежливо улыбнувшись ему в ответ, я, однако, не забыл совет своего приятеля и очень вежливо попросил предъявить удостоверение.
– Извините, – сказал я, – но ведь всякое может быть. Бывают и провокации…
Владимир Николаевич слегка изменился в лице, но удостоверение показал. Показал ему и я свой билет Союза писателей, чтоб соблюсти, так сказать, ритуал.
– О чем будем говорить? – спросил я, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие и достоинство.
– Давайте пройдем в кафе – здесь недалеко. Кстати и кофе попьем, – сказал Владимир Николаевич спокойно.
Естественно, у меня мелькнула мыслишка: «Знаем, какое кафе!», но я безжалостно ее отогнал. И правильно. Мы действительно вошли в небольшое кафе, где было совсем мало народу и оказался свободный столик. Владимир Николаевич сел и изящно облокотился на стол.
– Не к чему вызывать в кабинет, правда ведь? – сказал он, опять с улыбкой взглянув на меня и, очевидно, поняв мои мысли. – Там обстановка настраивает не так. Давит на психику.
Настороженность моя не прошла, но я почувствовал, что Владимир Николаевич, как это ни странно, начинает мне нравиться. Улыбка у него была как бы даже мальчишеская и, по-моему, без всякой скрытой многозначительности.
– Ну, так слушаю вас, – сказал я.
Владимир Николаевич посмотрел на меня и опять улыбнулся. Он, видимо, очень хорошо понимал мое состояние, но, похоже, не собирался ни пользоваться им, ни иронизировать.
– Сейчас, – сказал он. – Только кофе закажем.
Подошла официантка, он заказал кофе и два пирожных.
Мне потом говорили – да я и сам тогда понимал, – что производить хорошее впечатление, вызывать симпатию и чувство доверия – профессиональный долг людей этой профессии. Тем не менее я внимательно прислушивался к своим ощущениям и чувствовал, что мой инстинкт самосохранения молчит, чувства опасности не возникает. Может быть, потому, что не было в Санине ни какой-то чрезмерной вежливости, ни сахарной сентиментальности, ни тупой многозначительности. Была простота и легкий оттенок понимания и сочувствия.
Официантка отошла, а Владимир Николаевич спокойно достал из бокового кармана пиджака небольшую фотографию и протянул мне:
– Вы знакомы с этим человеком?
На фотографии был Каспаров!
– Конечно, – не задумываясь, сказал я. – Это Виктор Каспаров, герой моей повести. Положительный герой, – добавил я на всякий случай.
– Положительный? – Владимир Николаевич с искренним, как мне показалось, недоумением смотрел на меня.
– Да, положительный, – утвердительно кивнул я. – Один из самых главных. Если не самый главный.
– Вот так номер. – Владимир Николаевич, все так же недоумевая, покачал головой. – Вы давно виделись с ним?
– Недавно. Он был у меня как раз перед Новым годом. В декабре.
– Был у вас? Дома? А зачем?
Владимир Николаевич, как мне показалось, заметил, что его вопрос прозвучал на этот раз слишком официально, и тут же добавил:
– Видите ли, его разыскивает милиция. Это странно – то, что вы сказали. Положительный герой?.. Но зачем же он все-таки приезжал, если не секрет?
Тут я, как мог, коротко, рассказал о деле Клименкина, о роли в нем Каспарова. Сказал и то, что повесть давно написана, но ее никак не печатают, а теперь вот новое происшествие с ним, и на него накручивают дело, хотя он никоим образом не причастен к автобусной аварии. Ясно, что это – месть, попытка свести старые счеты.
Владимир Николаевич слушал меня с нескрываемым интересом. Я подумал: а что, если дать ему повесть? Вдруг это поможет Каспарову?
– Каспарову нужно помочь, – сказал я. – Вы сами убедитесь, если прочитаете повесть. Она строго документальна. Хотите?
– Что ж, хорошо, – живо откликнулся Владимир Николаевич. – Конечно. Когда вы сможете дать мне рукопись?
– Хоть сегодня, хоть завтра, когда вам удобно, – сказал я.
– Договорились. Я прочту, а тогда подумаем, что делать дальше. Может быть, вы правы, и ему действительно нужно помочь. Бывает, что милиция да и прокуратура творят не совсем хорошие дела, особенно на местах. Правда, вот что неясно: зачем он скрывается? Ведь объявили всесоюзный розыск и даже нас подключили.
– А теперь второй вопрос, давний, – сказал Владимир Николаевич, помолчав. – Скажите, что, по-вашему, нужно сделать, чтобы пресечь или как-то ограничить хотя бы самостоятельную цензуру редакторов в журналах и издательствах? – Он внимательно и открыто посмотрел на меня. – Как бороться с тем, что они берут на себя больше, чем нужно? Вы же знаете, наверное, что спрос на нашу литературу на международном рынке весьма невысок сейчас, мы не выдерживаем конкуренции с зарубежными издательствами. И с молодой литературой проблема остра, пробиться молодым нелегко. Не случайно ведь и постановление принято. Что вы думаете по этому поводу?
Я даже слегка опешил. Для меня этот вопрос стоял во весь свой рост очень давно, но вот то, что он беспокоил Владимира Николаевича, показалось мне поначалу весьма удивительным. Неужели он этого не понимает? Да, были разговоры о том, что якобы цензуру у нас отменили, но ведь… За малейшее упущение, за пропуск в печать не то что книги, а одного только «сомнительного» в идейном отношении выражения редактора могут снять немедленно, никакой защиты от произвола у него просто-напросто нет. Какой же смелости можно ждать от него в этих условиях? Конечно, я сам считал, что редакторы перестраховываются, но…
Владимир Николаевич тем не менее смотрел на меня так открыто, так искренне, что я подумал: а вдруг? Эх, что терять! В конце концов в решающие моменты просто необходимо говорить то, что на самом деле думаешь – вдруг это как раз и поможет делу. И потом… Командировки, поездки, многочисленные встречи с людьми не раз убеждали меня: везде, в любой сфере деятельности, на любом должностном и профессиональном уровне всегда можно встретить как бессовестного, корыстного, циничного человека, так и вполне честного и порядочного. Разные ведь причины приводят разных людей в ту или иную сферу деятельности, так что… А Владимир Николаевич явно вызывал у меня доверие.
И я… начал. Попытался-таки высказаться по самому больному вопросу. На самом деле: что терять?
Владимир Николаевич слушал меня, сначала одобрительно кивая, а потом в растерянности поднимая брови – когда я предложил сократить некоторые инстанции и расформировать некоторые организации.
– Пожалуй, я согласен с вами, вы меня убедили, но… Скажите, а… Многие думают, как вы? – спросил он и тут же тактично поправился: – Нет-нет, не нужно никаких фамилий, поймите меня правильно. А просто: многие ли разделяют вашу точку зрения?
Я сказал, что да, многие, я в этом уверен.
– Кстати, – добавил я, – совсем недавно, на днях, любопытную сценку я видел, вернее, даже участником ее стал. В метро. Хотите расскажу вам?
Владимир Николаевич согласно кивнул, и я рассказал.
…Уже много раз замечал я, что на переходе со станции метро «Курская-кольцевая» на «Курскую-радиальную» постоянно происходит путаница в движении густого потока пассажиров, особенно в часы «пик». На мой взгляд, это происходит по простейшей причине: вывеска «ВХОДА НЕТ» повешена в одном месте так, что ее просто-напросто не видно – пассажиры идут и встречаются с густым встречным потоком. Возникает раздражение, подчас перерастающее в ненависть, толчки, оскорбления, угрозы. Причина же, как часто бывает, плевая, и однажды я, осененный простой этой мыслью и движимый чувством элементарной гражданской активности, подошел к дежурному по станции и попытался высказать свои вполне простые соображения.
Увы, не на того напал. Эта женщина в форменной одежде настолько, очевидно, привыкла к полной безгласности «пассажиро‑потока», что встретила мое обращение к ней недоуменным и настороженно-бдительным взглядом. Она и слушать меня не стала, когда поняла, что я хочу что-то предложить, что-то посоветовать. А кто я, собственно, такой? Может быть, скрытый злоумышленник? И не позвать ли вообще милицию? Она чеканно ответила мне, что это не мое дело и чтобы я… Ну, в общем, ясно.
Самым же интересным оказалось другое. Дело в том, что во время короткого нашего диалога с дежурной рядом остановился мужчина этакого неопределенного возраста и невыразительной внешности, одетый тоже как-то средне. Он самым внимательным образом следил за нашим разговором, а когда дежурная, подняв вверх подбородок и сказав что-то резкое на прощание, демонстративно пошла от меня прочь, он приблизился, робко тронул меня за рукав и сказал тихо, оглядываясь:
– Не надо. Зачем вы? Осторожнее. Заберут…
Еще не остыв от тупой агрессивности женщины в форме, я не сразу понял.
– Что вы сказали? – переспросил я.
– Заберут. Лучше не надо. Молчите лучше. Не связывайтесь.
– Да что вы, – ответил я как можно мягче. – При чем же тут? Я ведь дельное предложил. Она просто не выслушала.
– Тихо, тихо. Не связывайтесь. Она власть. Я знаю, как…
Подошел поезд, я намеренно вошел не в ту дверь, в которую шагнул мужчина, и потерял его из виду.
А сценка мне запомнилась. Ее-то я и пересказал Санину.
Он покачал головой.
– Да, страх еще очень силён, к сожалению, – сказал он. – Что делать… Но сейчас… У нас в Комитете действительно другие люди, многое по-другому…
– Вот вы спрашивали… – продолжал я. – Да потому ведь и молчат почти все! Не потому, что не думают так, а из вполне понятного чувства. Ведь так легко у нас потерять даже то немногое, что имеешь. И потом… Самое страшное даже другое. Произведения-то настоящие просто-напросто не рождаются, вот в чем дело. Или появляются на свет мертворожденными. Убитыми, так сказать. Во чреве. Принято говорить: а где они, эти талантливые вещи, которые не печатают? Покажите их! И если не удается тотчас же показать, отвечают: то-то же! Вроде все в порядке: на «нет», мол, и суда нет. Но ведь тут такое «нет», за которое любой суд слишком мягким будет. Это «нет» о предварительном убийстве говорит, которое хуже обычного. Об убийстве в утробе, о генетическом даже убийстве. Не напечатать готовую вещь – еще не значит ее убить, она ведь все равно существует и когда-нибудь, возможно, станет известной людям. А сделать так, чтобы произведения стоящие вообще не рождались, – вот убийство истинное. Искоренение духа… Люди отучаются думать, чувствовать – вот в чем проблема. Наши редакторы не только на служебных местах сидят, они в душах у нас поселяются. Изнутри нас едят, а мы уже и не замечаем. Посмотрите, какие книги у нас выходят косяками – разве нормальные чувства и мысли в них? Да и в лучших самых, смотрите: то недоговорено, это обрублено, тут намек робчайший, там этакая «фига в кармане». Точно так ведь мы и наедине с собой мыслить начинаем – недомолвками да намеками. А вспомните Маугли. Человеческий разум так устроен, что к атмосфере окружающей приспосабливается. Необратимо.
На другой день я передал Владимиру Николаевичу рукопись «Высшей меры». А он заверил, что постарается помочь Каспарову, если, конечно, повесть его убедит.
Через два дня он позвонил и сказал, что прочитал повесть, она произвела на него большое впечатление, и он постарается помочь Каспарову, свяжется по своей линии с Мары.
Грустные размышления
Все это было в январе. А дальше начался один из самых мрачных периодов в моей жизни. Нет, Владимир Николаевич был здесь совсем ни при чем. В нем-то я не ошибся, это тем более можно утверждать со всей определенностью теперь, по прошествии лет. Если и оказал он какое-то воздействие на мою судьбу, то лишь положительное.
А просто все рукописи мне по-прежнему возвращали. Публикация двух рассказов в одном из самых популярных художественных журналов не сделала, конечно, погоды – тем более что рассказы-то были весьма давние. Не сделало погоды и мое выступление на одном из пленумов Московской писательской организации, посвященном молодым. Мне казалось, что я предложил тогда много дельного, и ожидал я чуть ли не вызова в ЦК, для совета… Но переделывать никому ничего не хотелось.
Почти тотчас после выступления на пленуме я принес стопку рукописей для сборника в издательство «Советский писатель». Там была и «Высшая мера». Зав. отделом прозы встретила меня с грубоватой, этакой свойской приветливостью: «Почему ты раньше не приходил к нам? Я же просила кого-то – не помню сейчас, – чтобы тебя к нам пригласили», – сказала она, и я воспринял это как добрый знак. Увы, всю стопку вернули мне увесистой бандеролью через несколько месяцев с рецензией. Рецензия была отрицательная, но больше всего обескураживало не это, а то, что она была – в который уж раз! – как бы совсем не о моих рукописях. Не было и попытки у рецензента понять мои вещи, мою систему ценностей, и если критиковать – то критиковать по существу и, так сказать, на моем языке.
«Неужели я действительно какой-то ненормальный?» – в который уж раз думал я. Ведь то, чего они хотят от меня, судя по рецензиям, сделать очень просто, для этого вовсе не нужно мучиться над точностью слова, «музыкой», интонацией и так далее. Сделать то, что они требуют, можно буквально за месяц.
Спасало – отчасти – лишь то, что были у меня и другие читатели, которые воспринимали то, что я написал, но это действительно спасало лишь отчасти: их было немного, и они ведь тоже могут ошибаться, как я, они в конце концов и хвалят-то, может быть, лишь из доброго ко мне отношения.
«Высшую меру» прочитали еще в одном «толстом» журнале, очень хорошо отозвались, но опять отвечали уклончиво: «Все правильно, конечно, ужасные факты, очень нужно бы немедленно напечатать, но…»
Лежало у меня несколько неоконченных рукописей и множество оконченных, но так и не напечатанных – на два-три сборника, – «не пробитых». А тысячи цветных слайдов, которые можно было бы издавать альбомами, постепенно выцветали, хотя многие из них, по мнению специалистов, были и с эстетической, и с научной точки зрения уникальны. В своих поездках мне удалось сфотографировать такие растения и таких насекомых, фотографий которых не было, насколько я знаю, ни у кого в мире. Но это интересовало разве что моих гостей, но никак не издательства.
Изменились, увы, дела и в «Правде». Виталий Андреевич Степанов ушел на пенсию по состоянию здоровья (в сорок шесть лет!), перешел на другую работу и редактор отдела. С новыми сотрудниками отношения у меня не сложились.
Было ощущение не только стены, но и паутины. Прозрачно-серой, тягучей и непроницаемой. Когда ничего не делаешь, вроде бы и не замечаешь ее. Но стоит предпринять что-то, как она тотчас обволакивает со всех сторон.