Читать книгу Путешествие вновь (Андрей Золотухин) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Путешествие вновь
Путешествие вновь
Оценить:

3

Полная версия:

Путешествие вновь

Рано утром к «Наследнику» подошли ялики; с корабля сбросили трап. Переругиваясь, люди рассаживались и партиями переправлялись на берег турецкий. Вынужденная задержка изрядно истощила наши средства, поэтому гостиницей пришлось довольствоваться наидешёвейшей, на чем особо настояла экономная Вера. По правде, гостиницей назвать это заведение было и вовсе трудно: типичный портовый притон.

Я строго-настрого запретил Вере открывать кому-либо дверь, и вообще показываться в коридоре одной. Сам же оправился телефонировать.

Свечникова я опять не застал, но звонок оказался небесполезный: к аппарату подошла секретарша, и сказала, что герр Звешникофф отбыл в Лейпциг, делать гешефты. Вернуться должен через два, самое большее – три дня. Я поблагодарил и дал отбой.

Вера еще спала, когда я вернулся; умылся теплой, отдающей гнилью водой над потрескавшемся рукомойником, расписанным видами бухты Золотой Рог и спустился вниз: ужасно хотелось чаю. Владелец кафе, грузный турок в алой феске, заулыбался, засверкал золотыми зубами, и начал на турецком, французском и ужасном немецком предлагать мне «одалисок». Две сидели за соседним столиком: усаты, неопрятны и необыкновенно тазобедрены. Решительным кивком головы отвергнув эти подозрительные соблазны, я уселся за липкий деревянный столик и спросил чаю. Как ни странно, чай оказался превосходен.

Я уже уходил, как входная дверь шумно распахнулось, и в бар, распространяя ужасающе едкий запах, ввалилось непонятное существо идеально чёрного цвета и в матросской шапочке с надписью «La Couronne»18. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что существо совершенно голо, а пол у него – женский. Причудливая женщина долго и визгливо рассказывала что-то хозяину, а затем протопала наверх. Я представил, что может случиться, если Вера нарушит мой запрет, выглянет из комнаты – увидит это и пошатнулся.

– C’est quoi cette affaire-là?19

Услышав французскую речь, хозяин потянулся за висевшим на стене ятаганом. Я спасся, успев бешеной скороговоркой повторить вопрос уже по-русски.

– Рус? Рус карашо, – исчерпав тем самым свои знания языка Пушкина, турок на наречии ненавистных ему галлов объяснил, что Сенай (так звали одалиску) только что вернулась из соседнего кабачка, где гуляли французские матросы. Разгорячённые анисовой водкой и отсутствием в море женщин они, встретив на суше живую особь противоположного пола, очень оживились и возлюбили Сенай по очереди и совокупно. За удовольствие девушке уплатили две лиры, а в качестве прибавки её одарили шапочкой с помпоном и вымазали дёгтем…

Посоветовавшись с Верой, мы решили остаться в Константинополе еще на пару дней, наверняка дождаться возвращения Свечникова в Берлин.

В гостинице было душно и тоскливо, и я предложил прогуляться: раздобыть еды и непременно – персидского порошку. Аборигенные клопы оказались чрезвычайно охочи до нашей христианской крови.

– Как ты думаешь, Женечка, что это за «Ю» такое?

– О чем ты, Вера?

– О ком. О ювелире Ю. Ризене. Он – Юрий, Юлий, Юстиниан?

– Пф-ф. Отчего это так тебя интересует? Впрочем, признаю: весьма колоритный господин. С него картины писать. Будь я художник – пожалуй, сподобился бы.

Вера хотела что-то сказать или спросить, но, очевидно, передумала и даже куснула губу, принуждая себя к молчанию.

– Осторожно!

Мы едва успели вжаться в грязную шершавую стену, чтобы спастись от потока помоев, выплеснутых откуда-то сверху, но зловонные капли всё же забрызгали нам ноги. С противоположной стороны узенькой улицы на нас глядел круглый лысый человечишка в пыльной визитке и мятых шевиотовых брюках. «У-у-у, нехристи проклятые! Свиные уши вам в глотку!» – крикнул он, обращаясь неизвестно к кому и потрясая мохнатым кулаком.

В манере раздувать пухлые потные щеки, и отирать лысину клетчатым платком мне почудилось что-то знакомое. Бордовое родимое пятно в форме кляксы под правым глазом развеяло сомнения…

– Самедов! Ах ты ж, кебаб твою мать, фигура из Эстремадуры! – растопырил он руки. Затем – вороватый взгляд на Веру, заговорщицкий кивок: – Твоя протеже? На каких условиях? Я, знаешь, предпочитаю комиссию, вожу фраеров по сералям: лира с русского, два – с англичашки или французика, все ж таки они, сволочи, кредитоспособнее.

Я знал, что остановить этот мутный словесный поток невозможно.

– Хотя, антр ну, если имеются средства, можно развернуться, готов поспособствовать во имя святых идеалов прежней дружбы. Тут, буквально в двух шагах, сдается местечко, преотличный, скажу тебе, можно обустроить бардачок! Что до твоей дамочки…

– Это Вера Андреевна, моя жена, – бежать было уже поздно, да и некуда. – А это, – я довольно невежливо ткнул в толстяка пальцем, – мой старый гимназический… гм-м… товарищ. Пётр Михайлович Плеснёв.


28

Я солгал. Плеснёв никогда не был моим товарищем. Убежден, товарищей у него не могло существовать в принципе. С давних гимназических времён мир Пети Плеснёва покоился на трех китах-левиафанах: алчности, хитрости и злопамятстве. Что служило им Черепахой – я даже боюсь себе вообразить. Мой ровесник, выглядел он значительно старше. Еще в отрочестве из ноздрей Петеньки разбойничьи торчал густой волос. Бриться он начал в пятом классе, а к моменту получения аттестата имел изрядную плешь, превратившуюся сейчас в полноценную лысину. Широкую известность в гимназии мальчик Петя приобрел как живоглот и мироед. Всем, решительно всем, начиная от приготовишек и заканчивая приходящими экстернами, был он известен как Плесень, и сие прозвище происходило не только от фамилии.

Главным промыслом Плесени являлось ростовщичество. Отклячив широкий зад, он занимал свой пост у раздевалок, нарочито громко разворачивал шоколадку с переводными картинками, жонглировал мандаринами или демонстративно ронял цукаты и орехи в золотой фольге. Едва несчастная жертва, глотая слюни, подходила ближе, он охотно и даже настойчиво делился угощением. Втиснув лакомство в ладошку страждущего, Плеснёв преображался. Хлебосольная улыбка начисто стиралась с жирной хари, по-шакальи скалившейся теперь кривыми острыми зубами:

– Ы-ы-ы. Отдашь две. До конца недели, – выдыхал он жарко и, засунув руки в карманы, оставлял торжище. В случае претензий, заверений о банкротстве, или просто несогласных рыданий незадачливого консумента поджидала карательная гвардия: мытари-мздоимцы, близнецы Бабухины. Злобные переростки, умудрившиеся дважды остаться на второй год, и за небольшую плату обеспечивающие надежную выплату всех долгов. На угрозы пожаловаться родителям или инспектору у Плесени имелось средство иного толка. В этом случае он круто разворачивался, доставал руки из карманов и артистически вдавливал коротенькие пальчики в сало щёк.

– Ты-ы… Ты-ы… – казалось, он не мог поверить в саму возможность подобного развития событий, – Ты… фискалить? Фискалить, да? На своего товарища? Ну знаешь, всему есть предел, – и глаза Плесени наполнялись влагой благородного негодования. Это действовало безотказно.

Но то – коммерция. Было у Петра и занятие для души. Чужие секреты. Он коллекционировал их, словно марки. Обняв однокашника за талию, Плеснёв мог долго ходить с ним по коридорам, упрашивая рассказать о том, или об этом. А что Анохин? Брем – с кем встречается? Яковлев, у него отец пьет по-прежнему? Бучневич? Говорят, его сестру видели вчера на Пятницкой с каким-то юнкером? Стелькин? Мать больна чахоткой? Как, совсем нет матери? Что Брюхоненко? Ландграф? Если сведения не удавалось выклянчить, Плесень предлагал обмен, и тогда дыша луком и почти касаясь уха собеседника скверными своими губами, шептал: «Знаешь, что я тебе могу рассказать про Хамутских?» Не помогало и это – пытался купить информацию. Наконец, шантажировал, угрожал.

Имелась у этого диккенсовского уродца и очевидная слабость: женщины. Вернее, их отсутствие. Плесень мучительно искал дамского общества, постоянно натыкаясь на решительный и даже истерический отказ. Приходилось врать, выдумывать небылицы о мнимых победах. Помню, как он страшно оскорбился, когда кто-то, кажется Ландграф, публично подпустил шпильку о его сугубой неудачливости у противоположного пола.

– Куда направляетесь? – хищно озираясь, спросил Плеснёв.

– Ну… – замялся я, – видишь ли, собственно говоря, мы хотели немного прогуляться. Да и пообедать не помешало б…

– Приглашаешь, да? – оживился Плесень. – Отлично-отлично! Совершенно случайно я знаю тут на Перу хороший французский ресторан. Представь себе, в этом азиатском аду невозможно нормально поесть! Царьград, мать его кебаб! Простите великодушно, Вера Андреевна, не сдержался! Но ведь надо понимать: я больной человек, а от ихней неделикатной пищи у меня несварение и катар! Здоровье – ни к черту! А тут еще переживания, тревоги и финансовые невзгоды, – он просительно заглянул мне в глаза.

Я выдержал его взгляд, не моргнув.

– Нда-а, – разочаровано протянул Плесень. – Вообще, все идет от нервов, скажу я вам, а тут – на каждом шагу капканы и ловушки: любое коммерческое начинание сурово пресекается коррумпированными властями, хуже башибузуков! А преступность в целом? Разгул, разгул!

Болтая таким образом, Плеснёв вклинился между нами и цепко, по-паучьи, ухватил под руки. Наверное, со стороны мы представляли комичное зрелище: пародия на семью, словно между мамой и папой колобком катился уродливый жирный ребенок, пощелкивая зубами и свирепо вращая огромной лысой головой с венчиком сальных волос по бокам.

– Вообразите, меня здесь принимают за левантийца или понтийского грека! Невежды и хамы! – закатил он блестящие горошины глаз. – Впрочем, я не отрекаюсь, да и для дела бывает полезно, а это превыше всего! – Плесень назидательно поднял коротенький указательный палец с нечистым ногтем.

Он затащил нас в Египетский базар, в дорогой ресторан «Pandelli», где в одиночку расправился с двумя бутылками шабли, тарелкой лукового супа, дюжиной устриц, рагу по-провански, а также перепробовал почти все сыры. Успокоился и размяк Пётр только за десертом, успев заказать ещё и ликер.

Наконец, сомлев и сощурив глаза, умиротворенно предался философствованию:

– Разве ж это еда? Не-е-ет, господа, турок или там француз питаться не умеет. Это все так: обман, галантерея. Лягушачьи лапки они едят! – он возмущенно икнул. – Э-хе-хе. Да-с. Европейское издевательство над желудком. Какая цивилизация – такая и пища. Он лениво перекинул языком зубочистку в другой конец пасти.

– Помните «Эрмитаж» в Неглинном? Осетр размером с теленка, расстегаи, пироги, а икра? Или вот закажешь шипучки и усядешься в отдельном кабинете с эдакой меренгой, слёзкой болонской. Пардон, Вера Андреевна! Великодушно молю о прощении: я, как видите, иногда забываюсь. Был контужен в Германскую, во время героического Брусиловского прорыва. Представьте себе: мортиры бухают, шрапнель рвется над головой! Ну и разумеется тяготы и лишения жизни на чужбине. Нд-а. Тут и березок-то нет, одни их платаны проклятые. Эх, Русь-матушка, птица-тройка, свидимся ли с тобой? Плачу ночами и вижу во сне наш на Оке домик с зеленой крышей. Я каждый день до завтрака корзину маслят в леске собирал. Что маслят – боровиков, крепких, головастых, эх-х…

– Какая Ока, – не выдержал я. – Ты же в Москве всю жизнь жил?

– Я про дядин дом. Дядя у меня там. На Оке. Двоюродный мамин дядя. Вдовец, меня за сына почитал. Любил пуще родного, баловал. Все каникулы в его доме проводил. Тебя каждое лето звал, помнишь?

Я понял, что лживый скунс имел неограниченный запас историй с выдуманными родственниками, поэтому почел за лучшее умолкнуть.

В наступившей тишине Плеснёв совсем осовел и смежил веки. Я действовал мгновенно. Решительно окликнул официанта, помог Вере подняться и распрощался, сославшись на важную деловую встречу. Разнежившись и истекая вонючим потом, Плеснёв не пытался нас удержать. Он лишь сонно улыбнулся и, не вставая с диванов, вяло махнул мохнатой лапой.

Удивительно, но Веру гнусный гаер скорее позабавил, нежели разозлил.

– По-моему, Женечка, ты слишком строг к нему, – закидывая от смеха голову, сказала она. – Уверена, он просто несчастный человек. Да и в конце концов, нельзя забывать, что его окрик спас нас от ушата помоев!

– Помои не гаже него, – сумрачно пробормотал я. – Предпочел бы вернуться и переменить одежду – дешевле б вышло, – я скрипнул зубами, вспомнив счет в «Pandelli».

Купив в подарок Свечникову коробку рахат-лукума и два фунта отборных фисташковых орехов, мы сели на берлинский поезд, спеша, как полагали, навстречу тихому счастью.


29

Ноябрь в Берлине холоден и мокр. Ноябрь в Берлине несказанно мрачен. Ноябрь в Берлине – ноябрь убитых надежд.

Я телефонировал Свечникову сразу, с вокзала. Трубка гудела безответно. Мы выпили кофе, после чего я протелефонировал вторично, но с тем же результатом. Тогда я предложил поехать по адресу, продиктованному Эльзой, секретаршей. На желтом дребезжащем трамвае, прямо с вещами, явились мы на Фридрихштрассе. В небольшом помещении, служившем Борису Константиновичу офисом, мы столкнулись с двумя дюжими хмурыми полицейскими.

Эльза тихо всхлипывала, громко сморкаясь в зажатый в кулачке носовой платок. Внутри царил хаос: ящики письменного стола вырваны из своих гнезд, шкафы распахнуты настежь; повсюду, даже на диване для посетителей – кипы бумаг. Очевидно, проводился обыск. Узнав, кто мы и откуда, полицейские переглянулись и велели проследовать с ними в участок для выяснения каких-то туманных «обстоятельств». Эльзу тоже взяли с собой.

Я выполнял все указания машинально, не осознавая собственных мыслей. И только тупое «убит, убит, убит» долбило в темя обёрнутым в войлок молоточком. Вера, впрочем, держалась отлично. Именно это и пугало больше всего.

В участке окна заперты. Тошнотворно пахло скисшей капустой. Вдоль желтых, в разводах от кистей, стен, на деревянных скамейках, сидели скорбные молчаливые люди. Дверь в кабинет начальника приоткрылась, тут же внутрь пугливо скользнул посетитель.

Не прекращая всхлипывать, Эльза рассказала то немногое, что знала сама.

Вчера около 11 часов вечера, когда Борис Константинович (Эльза попробовала справиться с громоздким русским именем, но затем перешла на простое «шеф») шел с банхофа домой, – он вернулся ночным из Лейпцига – его ударили в бок заточенным напильником. Смерть наступила на месте. Недоумение вызывал тот факт, что шефа не ограбили, при нем обнаружился бумажник с крупной суммой денег (в том числе и «ваших русских червонцев»). Не взяли преступники и золотые часы, и дорогую трость. Произведен обыск: возможно, убийство как-то связано с его коммерческой деятельностью по организации русскоязычных гимназий, а также издательства. Хотя, разумеется, это могла быть и месть ужасных Bolschewiki, кровавых головорезов, от которых всегда ожидаешь худшего.

Секретаршу вызвали в кабинет. Я обдумывал услышанное, Вера ровно, распрямив плечи, сидела на краю скамейки. Я взял ее сумочку, достал папиросу, сунул жене в рот и щелкнул рычажком зажигалки. Вера закурила, улыбнувшись с какой-то противоестественной беспечностью. Меня бил озноб. К счастью, Эльзу долго не задержали, тут же вызвали нас.

За длинным письменным столом восседал важный чиновник с государственной скукой в карих глазах, нафабренными усиками и старым шрамом на лбу – похоже, напоминанием о мензурной дуэли. Сбоку притулился безликий человек в мундире мышиного цвета. Секретарь, готовый вести протокол. Не пригласив сесть, чиновник затребовал наши документы, долго изучал их, вдавив в глаз стеклышко монокля. Затем отложил бумаги в сторону, настоятельно посоветовав «как можно скорее стать на учет в соответствующем департаменте».

Последовали вопросы. Секретарь вдохновенно обмакнул перо в чернильницу, изготовился фиксировать: «Каковы, собственно, цели вашего приезда в Германию?» «Откуда герр Замедофф знаком с герром Звешникофф? Давно ли? Совместные гешефты? Может быть, у фрау Замедофф есть, что заявить по этому поводу?»

Показания, похоже, удовлетворили офицера. Ещё раз напомнив о необходимости скорейшей регистрации, он разрешил нам удалиться.

Тут это случилось.

В непринужденной Вериной манере держаться зрела истерика, и она разразилась. Жена открыла сумочку, чтобы убрать документы, сделала неловкое движение и по полу – скок-скок-скок – заскакали, запрыгали фисташки – подарок мертвецу.

Орехи катились по грязному полу, покрытому ужасной рыжей мастикой. Окаменев, я стоял и смотрел, смотрел, смотрел.

Вера застонала и плавно, словно нехотя, упала в тяжелом обмороке.


30

Наступили тоскливые дни. Перечитывая эту фразу, я понимаю, как незначительна, незаметна она на бумаге. А ведь это боль: острая, по живому. Вера постоянно плакала, безутешно и безостановочно. Слезы лились у неё сами, без усилия и надрыва.

Мы поселились в меблированных комнатах, среди таких же неприкаянных эмигрантов и местных неудачников. Я мерял пространство шагами. Впрочем, мерить было особенно нечего: пять шагов, поворот, три шага, снова поворот.

Обстановка состояла из железной двуспальной кровати со сломанной спинкой, тумбочки, ширмы, непомерно высокого торшера с розовым абажуром, да двух стульев, один из которых был ущербно колченог. Выцветшие обои стремились оторваться от стен, в нескольких местах я подбил их гвоздиками. Из единственного, без намека на шторы или гардины, окна открывался вид на оживленную улицу с трамвайными путями.

Трамваи. Как я их ненавидел: суетливые, дребезжащие. В сущности, трамваи – карликовые паровозы, а в инфернальном происхождении паровоза у меня давно не было сомнений.

Шли бесконечные дожди. Небо в течение дня несколько раз меняло цвет с белого на серый и обратно. По вечерам на мокрый асфальт скупо изливался лимонный свет латерн.

Так прошла неделя, возможно, две. Я пробовал найти частные уроки, все кончалось обманом, скандалом, чепухой. Мелькнула мысль обратиться к знакомым или деловым партнерам покойного Свечникова, но лично мы никого не знали, а письменных рекомендаций не имелось. И кто поверит, что покойный-де знал Веру с пеленок, не чаял в ней души, и звал нас к себе под крыло. Грош цена таким рассказам.

Когда в стране кутерьма. Когда вокруг – проходимцы и мошенники, когда повсюду – дождь. Когда резали город на куски отвратительные желтые трамваи.

Вера перешла от активной безутешной печали к сосредоточенной мрачной тоске – вряд ли перемена к лучшему. Она и сама понимала эту опасность и, стремясь отвлечься от ядовитых мыслей, тоже начала искать место, и – о чудо из чудес – нашла. В каком-то кабаре или варьете требовалась судомойка. Ну не чёрт-те ли что? Естественно, я наотрез, до топота ногами, отмел саму возможной подобной работы. Вера стала возражать, сначала спокойно, с аргументами, но постепенно распаляясь.

«Не могу, не могу больше видеть эти обои, дышать этой пылью!»

Так все и занялось – по мановению костлявой руки старухи-нищеты. Прав, прав был Карл Маркс, заявив, что бытие определяет сознание.

Наша первая породистая ссора: с Вериными слезами, моими вздувшимися желваками, и разбитой общей чашкой. Подгадали аккурат в сочельник. Комнату заполнила злая, противная светлому празднику, обида. Вера дрожащими руками зажигала и не могла зажечь спиртовку. Я надел пальто, хрястнул дверью, отрицая любой намек на чаепитие и перемирие.

Движение успокаивает. Идешь, и с каждым шагом вдавливаешь в землю злость, обиду, невысказанные слова. Идёшь себе, идёшь. Я завернул в какой-то вовремя подвернувшийся кабачок, спросил коньяку. С непривычки первый же ароматный глоток ударил в голову, согрел. Стало покойно. Бармен перетирал стаканы. Никто не обращал на меня внимания, я сидел и разглядывал немногих посетителей, очевидно Stammgäste20, уютно и полусонно стучавших костяшками домино. Представил себе Веру, одну-одинешеньку в тесном мещанском чистилище, ведь для ада наш пансион слишком карикатурен. Я выпил еще рюмку и вместе с ней залпом проглотил всю горечь ссоры. Устыдившись, до крови укусил губу, торопливо заплатил, и заспешил домой. Да, домой. Раз там моя женщина, там и мой дом.

Вера встретила меня радостным искренним: «Женечка!» И – не было глупой гадкой сцены с битьем ни в чем не повинной посуды. Не было – и всё.

Назавтра Вера зашла в убогую комнату с солнечной улыбкой. Первой улыбкой с момента нашего прибытия в вечно непогожий Берлин:

– Есть, Женечка! Есть другое место! Капельдинерши в синематографе «Одиссей». Синематограф – это же хорошо?


31

Казалось бы, вот оно. Казалось бы, переведи дух. Слушай вечный дождь за окном. Что дождь? Бьет в стекла, гремит по крыше. Вреда нет.

Шуршат шины таксомоторов, гудят рожки. Постукивают молотки ремонтников где-то на углу. Сутулая усталая женщина в красной шляпке тянется на поводке за беспородной, а значит любимой, собакой. День тянется за днем на таком же поводке.

Пасквиль и Гоголь. Скверно, словно в кресле Лабинского. Как, скажите на милость, переводить дух, если жена моя – трудилась, обеспечивала наше существование, а я, муж, – иждивенец и нахлебник? Разумеется, я ходил, искал, надоедал. Отбросив глупые свои предрассудки, пытался стать и кельнером, и швейцаром, и даже вышибалой. Не понимал улыбок и откровенного смеха. Однажды хозяин какого-то ночного клуба, сжалившись, доступно всё объяснил: у меня начисто отсутствовала не только резвая сноровка или физическая сила, но самое главное – разнузданное обаяние, очаровательная наглость, без которой нельзя в подобных заведениях.

Также не шло и речи о том, чтобы получить место – нет-нет, даже не механика, – подсобного рабочего в автомобильной мастерской или велосипедной лавке. Стыдно признаваться в этом, но лгать себе – ещё хуже. Техническая моя олигофрения исключала самоё возможность такого честного мужского труда. С горечью проклинал я свою неуклюжесть, непрактическое образование и особенно горько скорбел о гибели Свечникова, не только замечательного человека, но и работодателя. Да простится мне подобная корысть по отношению к покойному.

Совершенно озверев от отказов, самоедства и трамваев, я чувствовал себя чем-то ненужным и бессмысленным. Гнусным окурком, уносимым мутным канализационным потоком жизни. Пытаясь быть хоть сколько-нибудь полезным, я провожал и встречал Веру с работы. Иногда ей удавалось контрабандой провести меня в зал и усадить где-нибудь сбоку, в проходе. Таким образом я неплохо познакомился с кинематографом и оценил его тревожную отрывистую манеру изъясняться.

Смутно припоминаю, что представляли в тот вечер. Когтистый, оскалившийся вурдалак нападал на женщину, испуганно размахивавшую белыми волосами. Кривились чьи-то губы в коварной усмешке. Выкатывались исподлобья подведенные глаза. Сыпался в бокал смертельный яд. Мелькая острым кадыком, вампир глотал отраву. Скулили печальные клавиши рояля. Заламывая руки, бросалась к слабеющему чудовищу блондинка. Вот хладный труп в гробу. Но саван прочь и – ах! Смерть смыла страшный образ, пред нами прекрасный юноша, и благородное чело, точеные черты. Но – мертв, он безвозвратно мертв.

И ничего уже не исправить, а дождь идет даже в этом придуманном черно-белом мире. Нет, не дождь – косые черточки: дефекты ленты. Конец.

Люди зажмуривались от неожиданного света, пугавшего глаза, переговаривались, закуривали. Вместе со всеми я вышел на улицу; в голове еще гудели поминальные фа-диезы – пианист отчаянно старался во время финальной сцены.

За время сеанса выпал снег. Вере надо было еще что-то уладить, сдать надорванные квадратики билетов. Я ждал у входа. Лампочка над вывеской горела ярко, заливая неожиданно забелевшие улицы волшебным цветом. Малиновым по белому, словно из лопнувшего берлинского пончика на сахарную пудру выползла капля конфитюра.

Вдруг, в десяти шагах от «Одиссея» я приметил человека. Он ходил кругами, появлялся в луче света уличного фонаря, мял шляпу, и опять исчезал во тьме.

Повинуясь минутному порыву, я спрятался за угол. При этом секретничающий господин оставался мне виден. Остановившись под фонарем, он снял свой отвратительный головной убор, надел снова. Вынул из кармана портсигар, щелкнул крышкой.

Наконец, на ходу заматывая кашне, появилась Вера. Незнакомец отшвырнул папиросу, и шагнул навстречу моей жене.

– Ах, это опять вы, господин (имени я не разобрал). В последний раз прошу: оставьте, оставьте же меня наконец! Муж! Меня встретит муж.

Мужчина сделал слабый жест, словно пытаясь удержать Веру, но она ускорила шаг, а преследовать её он не решился, лишь досадливо махнул рукой и направился в противоположную сторону. Я в отдалении следовал за женой. Вера подошла к пансиону, поискала ключ, отперла дверь.

Выждав несколько минут, я вошел следом.

Совершенно не было причин подозревать жену в адюльтере. Более того, только что я – счастливый супруг – мог собственными глазами убедиться в её безусловной верности. Но всё равно меня передернуло от мимолетного, но острого чувства брезгливости. Словно только что у меня попытались похитить бумажник, и неудачливый вор с позором схвачен, полицейские ломают ему руки, уводят в участок, а собственность… Собственность моя сама пришла домой, оставив четкие следы на снегу.

bannerbanner