
Полная версия:
Путешествие вновь
– Ах ты… Осторожнее, осторожнее, молодой человек. Это шок. Надо дать ей воды. Нет, лучше сладкого чаю! Сейчас-сейчас…
Вера сделала несколько глотков и открыла глаза. Неожиданный благодетель, наклонившись взглянул ей в лицо, оглушительно хлопнул в ладоши, и совершенно по-бабьи всхлипнул: «Вера! Господи боже ты мой! Верочка!»
– Дядя Боря, – прошептала Вера и разрыдалась.
Борис Константинович Свечников – так звали нашего спасителя. Давнишний друг Вяземских, он, за неимением своих детей, просто боготворил Верину мать, естественно, и саму Веру – тоже.
Успешный писатель, Свечников лично знал Телешова, Златовратского, Вересаева и даже, кажется, Чехова; входил в московский Литературно-художественный кружок и в целом считался сочинителем добротным, хотя и без огонька. При этом простая и понятная проза его заслуживала большего признания. Разумеется, имя Свечникова было мне известно, а милый, немного наивный рассказ «Все, что осталось» – о старом кладбищенском стороже-бобыле, обожавшем детей и всегда носившем в карманах леденечных петушков – и вовсе прочно осел в памяти.
Свечников дал нам на первое время денег, помог снять на Княжеской приличную и не особенно дорогую квартиру.
Одесса восемнадцатого года – это пир во время чумы, ежедневное сгорание и надрыв, страх и фейерверк. Поминки, переходящие в оргию. Сюда стекались все. Из новой и древней столиц на юг стремились доктора, адвокаты, банкиры, сутенеры, купцы, богема, кокотки, представители древних дворянских родов и новой аристократии. Цель их была проста: сохранить всё то, что удалось спрятать и вывезти от большевиков. Навстречу этим счастливчикам мчались лихие люди из Екатеринослава, Ростова и Харькова, желая присвоить и урвать, то что не успела урвать и присвоить новая власть. Имя Мишки Япончика звучало также пугающе, как и имена Ленина и Петлюры. Маклеры, валютчики и барышники не давали прохода. В театрах ставили Арцыбашева и пошлые оперетки. Муть да пена, плевки да водоросли.
Разговоры на улицах казались кусками авантюрно-фантастической пьесы: «Ба-бах! Клянусь, сам видел. Страшный взрыв, все полыхает, а он бежит, ликуя». – «Да боже ты мой. Кто – он?» – «Говорю же вам – матрос: тельняшка, алый бант, крест-накрест ленты пулеметные!» – «Ах! А ликует, ликует отчего?» – «Так большевик, фанатик, партизан! Спина в рваных дырах, а он скалит зубы, дальше чешет, оборотень!» – «Его б серебром!» – «Так, серебро, значит, есть? А вы мне не меняли».
«Вы мне не поверите, но на Дерибасовской я столкнулся с Верой Холодной!» – «Ха! Что мне эта ваша Холодная! У Фанкони за соседним столиком сидела Иза Кремер, она красиво кушала курабье со своим кофе, можете мне свободно верить!»
По улицам в обнимку проходили томные волоокие красотки в сопровождении гетманских гвардейцев и австрийских офицеров. Кокаин продавался рядом с зубным порошком, которым тут же и разбавлялся. Проституток-подростков можно было приобретать дюжинами, как бычков на привозе. Дымились папиросы «Сальве», ноздри шевелились от запахов эфира, магнолий и женской секреции.
Мясные лавки ломились от копченостей, балыков, окороков и колбас. Рестораны и кафешантаны открыты круглосуточно. Город закусывал, танцевал, ругался, паскудничал, блевал, а после вяло и трудно просыпался, с ужасом глядя на своё бледное лицо и пустые ввалившиеся глаза.
– Послушайте меня, старика! Евгений Владимирович, заклинаю вас: не задерживайтесь здесь. Ведь это – погибель, – уговаривал меня Свечников. – Агония! Пир умирающего чревоугодца и последняя ночь сластолюбца во времена черной оспы. Заклинаю, заклинаю вас: как можно скорее бегите с Верочкой отсюда! Вы же видите, страна гибнет, гниёт!
– Помилуйте, Борис Константинович! Да кто же спорит. Жить здесь положительно невозможно. Но – куда? Как? А главное – что там?
– В ближайшее время я отправляюсь в Берлин. Да-да, в Берлин. Туда сейчас уже уехали тысячи и десятки тысячи наших с вами соотечественников. Там будет Россия! Наша новая Россия! Соответственно, нужны будут издательства, гимназии, школы. Поверьте, я знаю, о чем говорю! Вы с Верочкой прекрасно устроитесь, я вам обещаю…
Этот разговор, похожий на дюжину похожих, случился с глазу на глаз, без Веры. Полагаю, Борис Константинович, проникнувшись ко мне симпатией, специально хотел подчеркнуть мой статус мужа, главы семьи. А я… Ответственность давила на плечи, а гордыня – всецело быть обязанным этому сухонькому господину – неприятно покусывала за эго. Я мямлил, мялся, мыкался. И по сей день я задаюсь глупейшим и ненужнейшим из вопросов: «Что, если бы я действовал быстрее и решительней?»
Перед самым отъездом Свечникова в Берлин я твердо пообещал ему переговорить с Верой и приехать в течение месяца.
– Дай Бог, голубчик. Приедете на готовое уже место, я вам организую, – сказал он мне уже на вокзале. Вера осталась дома, ей по-женски нездоровилось.
– Даст Бог, скоро свидимся!
То было последнее, что я от него услышал.
22
Прошла неделя. Деньги кончались, а я так и не рассказал Вере о разговоре со Свечниковым. Чего я ждал? Почему откладывал? На что надеялся? Оглядываясь назад, пробую объяснить (но не оправдать!) это нервным срывом, психической травмой.
Было: дом, покой, уют. Стало: пожар, бегство, нужда. Чудный мир, цельный и крепкий, разрушился на моих глазах за какие-то мгновения. Хочется найти пример, аналогию. Вот имелся у меня стальной куб: надежный! Не укатится, не расколется. И вдруг – фальшивое удивление этого дурацкого наречия! «Вдруг!» Но иначе не передать всей молниеносности. Так вот, вдруг куб оказывается сферой, притом – о ужас – хрустальной! Миг – и сфера катится прочь, чтобы вдребезги, вы понимаете, в-дре-без-ги, разбиться. Мудрено ли не потерять опору, не впасть в свинцовый ступор?
Вера же ничего не требовала, не пытала расспросами. Помнится, у нас оставалось всего несколько рублей золотом, ссуженных Свечниковым. Мы поменяли их на карбованцы и купили шампанского, две ветки винограда «изабелла», головку сыра и дюжину устриц (Вера обожала виноград и разных гадов морских).
Светило солнце. Вера взяла меня под руку. Остро ощущалось омерзительное противоречие между восторгом этого ласкового августовского дня и черной неизвестностью впереди.
– Кропотов! Ваня, Ванюша, ты – жив! Гад ты! Настоящий котлетный гад!
Я обернулся и увидел заросшего рыжей щетиной тщедушного однорукого субъекта в грязной косоворотке и кожаном авиаторском шлеме.
– Разве тебя не повесили в Липецке? Ведь повесили, ну признайся же, повесили? Ваня, ну скажи: «меня повесили». Ревенанты мы с тобой, оба – ревенанты! Меня ведь они расстреляли. Натурально, прострелили плечо, а ночью я выбрался из общей могилы и бежал. Сначала в Херсон, потом – сюда. А тебе было страшно, там… в могиле? Мне – нет. Мертвецы, они, брат, лучше нас, человечней. Сейчас бы спирту, а? Спи-и-и-рту, – провыл этот несчастный, опустился на колени, и, помогая себе уцелевшей рукой, бросился удивительно ловко скакать вокруг меня на трёх конечностях, лая и норовя укусить за ноги. Я едва смог высвободиться.
Сцена была самая гнетущая.
– Женечка, милый, бежать, бежать отсюда надо, – жарко шепнула Вера.
– Куда, – до хруста сжал я виски.
– Бежать. Бежать. Куда? Ах, это всё равно. Куда-нибудь. За границу.
Я не выдержал. Бросил корзину, глухо лопнула бутылка «Абрау». Зашипело, разлилось вино. Подкосились ноги. Прислонившись к акации, я медленно сполз на земле и закрыл лицо руками. Ничего нет противнее слабого, беспомощного мужчины.
На квартире я рассказал Вере всё. Честно, сухо, без утайки. Не пытаясь себя обелить.
И вновь щекотливый шепот, от которого мурашки вдоль позвоночника:
– Глу-у-упый, ужасно глупый, – она отстранилась. – Зачем только держал в себе, переживал! Впрочем, я сама хороша! Тоже тянула, хранила, молчала…
23
Во время разбойничьих дорожных налетов Вере чудом удалось сохранить подарок покойной бабушки – кольцо с александритом.
– Бабушка вручила мне его на шестнадцатилетние. Ей кольцо досталось от матери, моей прабабки. Этот камень будто бы первым найден на уральских изумрудных приисках в 30-ые годы прошлого века и очень нравился самому Александру Второму, в честь которого и получил свое минеральное имя.
– Но, Вера, тогда это совершенно исключено. Это же семейная реликвия, его непременно нужно сохранить.
– Напротив, его непременно нужно продать. В этом – смысл подарка, его предназначение. Бабушка говорила, что Давид ел священные хлебы, а камень… Словом, я почувствую, когда от него нужно избавиться. Понимаешь, она так и сказала – избавиться.
– И?
– И этот момент наступил.
Я снова взял кольцо в руки. Самое обыкновенное. Ни тонкости, ни оригинальности. Ремесленная работа. Но вот камень явно непрост. Поворачивая его в неярком электрическом свете, я видел, как он меняет цвет: от нежно-малинового до кроваво-красного и даже пурпурного. Меж тем, днем в лучах солнца его легко спутать с изумрудом из-за чистого травянисто-зеленого оттенка. Камень не очень крупный, однако правильной овальной формы. Я мало понимаю в огранке, но определенно он был красив. Да не в этом дело, главное – от него прямо-таки исходили сила и тепло.
– Видишь, Женечка, мы оба с тобой промедлили. Я ведь тоже могла раньше рассказать о кольце, но вот промолчала. А ведь это и к лучшему! Дядя Боря успеет найти нам место. Да-да, милый – нам. Я не барыня, и тоже буду работать!
24
Казалось бы, чего проще: есть кольцо – капитал, который, как сказал бы отец, «необходимо превратить в ассигнации». Увы, всё оказалось не так легко.
Мы прошли мимо главных торговых домов на Фонтанке и Дерибасовской, погуляли у городского ломбарда, постояли рядом с ювелирными на Французском бульваре. Зайти никуда не решились. Везде мешало одно и тоже – страх. У каждого входа шныряли подозрительные, а то и откровенно опасные типы в кепках-уточках. Красные от недосыпа и марафета глаза прикрыты тяжелыми веками. Скулы и шея заросли щетиной, к жадным воспаленным губам прилипла папироска.
Сворачивая и сворачивая, мы удалялись всё дальше и дальше от центра города. Поплутав по каким-то узким грязноватым улочкам, очутились перед красной дверью аккуратного, хотя и покосившегося двухэтажного дома с потемневшей от времени черепичной крышей. Окна закрыты тяжелыми на вид ставнями. Простая вывеска белилами:
ЮВЕЛИРНЫЕ ИЗДЕЛИЯ. АНТИКВАРИАТ. БУКИНИСТИКА.
Г-н Ю. РИЗЕН
Я постучал. Затем ещё. И ещё. Наконец внутри послышалось шарканье, и дверь отворилась. На пороге – не вязался её облик с характером шагов – стояла девочка-подросток, лет не более двенадцати. Острые коленки, серое ситцевое платье. Огромные серьезные глаза глядели вопросительно, с наглецой. Непринужденно сунув в рот большой палец, она несколько раз задумчива куснула ноготок:
– Вам чего… угодно? – голос хриплый, да и сама фраза шершавая.
Мы с Верой переглянулись. Странная у ювелира служанка.
– К мосье Ризену.
Подумав, она кивнула по-мальчишески остриженной головой:
– Ага, заходите.
В темноте выделялся массивный прилавок. На втором этаже тяжело заскрипела лестница. Показались домашние туфли с загнутыми носками. Очевидно, это спускался сам загадочный г-н Ю. Ризен.
– Лилита, запалите, пожалуйста, свечи. Я, господа, с вашего позволения категорически отрицаю электричество: вредно для глаз и вообще… – он устало махнул рукой.
Не знаю, что поразило меня больше: обращение на «вы» к девочке, её причудливое имя, странное выражение «запалить свечи» или же неприязнь к электричеству. Впрочем, последнее было объяснимо: я различил круглые маленькие очки, видимо, г-н Ризен страдал какой-то болезнью глаз.
– Я к вашим услугам. Как принято говорить в данной местности: я весь большое ухо, – занимая место за прилавком, сказал он.
Лилита ловко справилась с доброй дюжиной свечей, и я рассмотрел лавку во всех подробностях.
С потолка свисали свитки с арабскими надписями и почему-то перевернутыми, точкой вверх, вопросительными знаками. В центре прилавка стояли весы (большие, не похожие на ювелирные) и лежал циркуль темно-желтого металла. На стене – продырявленный молельный барабан, маска чумного доктора и засаленный ночной колпак. Пыльные полки заполнены сломанными игрушками, мышеловками, разнообразной посудой, прочим хламом.
Крайне занимательно выглядела и библиотека. Я узнал известные мне по увлечению оккультизмом гримуары «Седьмая книга Моисея, «Черная курочка», а также «Изумрудную скрижаль» Гермеса Трисмегиста и трактат Валлиса «О конических сечениях» (сразу было понятно, что это не поздняя копия, но, оригинал). Наслышан я был и о пикантной эпопее «Цветы сливы в золотой вазе». Большинство же книг было на санскрите и других восточных языках, а некоторые и вовсе без названий – только древняя вытертая кожа корешков.
Однако то декорации. Главной фигурой, безусловно, был сам г-н Ю. Ризен. Роскошный тип. Грудная клетка и плечи борца. Длинные, почти до пояса, седые волосы. Пушистая, белоснежная борода. Удивительная борода. Сплошная, словно кто-то щедро нанес – от уха до уха, и вниз по грудь – огромную шапку мыльной пены. Или он поймал и приладил к лицу облако.
Бархатный пиджак, рубашка с отстегнутым воротничком. Руки. Руки моряка, плотника, каменщика. Ризен звучно хлопнул ладонями и повторил:
– Я к вашим услугам.
Наверху мяукнул кот. Чары разрушились. Вера торопливо щелкнула замком ридикюля, достала завернутое в салфетку кольцо, начала сбивчиво рассказывать историю камня.
Ю. Ризен улыбнулся:
– Это совершенно не имеет никакой важности. Я вижу, что александрит превосходен и чист, а что касается его… гм-м… родословной, то до неё мне дела нет совсем.
– То есть, как – «дела нет»? И ещё, вы хотите сказать, что вот так, запросто – при подобном освещении и без этих ваших – я защёлкал пальцами, – луп, микроскопов… Вот так, сразу определили чистоту камня?!
– Лупы дрянь. Зорко одно лишь сердце. Вы же не будете спорить с этой максимой? Спорной, но сегодня верной весьма.
– Впервые её слышу, – сухо ответил я.
– Виноват. Сие утверждение прозвучит несколько позже, что сути не меняет. Так вот… В первую голову, я, милейшие мои, никогда не ошибаюсь. Далее: историю может выдумать любой босяк, к качеству самой вещи вся эта беллетристика касательства не имеет. Вот вам случай. Заходил сюда один ловкий молодчик. Так мол и так, я говорит, Шепсель Гохман, негоциант из Очакова, широко известен в мире капитала и вообще.
В манере речи мосье Ю. Ризена мне сразу почудилось нечто обманное. Говорил он свободно, без малейшего намека на запинку или акцент, но при том употреблял выражения забавные и неестественные. Будто изъяснялся на языке родном, однако основательно забытом, смешивая стили, пожалуй, даже эпохи. Вставлял жаргонные словечки, вкладывался в местечковые интонации.
– Можете себе представить такую рекомендацию? Негоциант из Очакова. Буфф-комедия. Продолжает болтать всяческую чепуху, фасонит. Я не перебиваю и не тороплю. Наконец этот босяк притомился и ловким жестом – просто Калиостро – достал из своего потрёпанного рыжего саквояжа одну вещицу. Вещицу, доложу я вам, замечательную. Тиару. Работы тончайшей и вкуса немалого. Я, признаться, захотел иметь её сразу. А этот ушлый иудей выдал самую горячую ложь: дескать, тиара скифского царя Сайтафарна и он, Шепселе Гохман, самолично наткнулся на неё при раскопках какого-то там городища: фортуна улыбнулась ценителю. Такой, знаете ли, зарождается в этих стенах когнитивный диссонанс: с одной стороны – великолепный предмет искусства, красота линий и гармония формы, а с другой – шарлатан мутного очаковского разлива, с дешевой историей для младших гимназистов. Цену при этом заламывает космическую. Абсолютный фарс: иллюзион и мадьяры! Разумеется, я отказался. Из принципа, прежде всего: всякая вещь имеет свою цену, платить же лишнее за дурную и наглую историю – себя не уважать. Но это совсем даже не конец. То есть конец его хуцпа-марша, но не конец истории. Гохману удалось-таки пристроить свою тиару, причем за цену в десять раз большую, чем предлагалось мне. И ведь не куда-нибудь, а в самый Лувр! Громкий кипеш, полагаю вы слыхали? Сначала в «Figaro», потом в «Одесском листке», да и ваши московские газеты должно быть освещали?
Я вздрогнул. Откуда этот непонятный человек мог знать, откуда мы прибыли?
– В общем, Рейнак, Мишон, Бенуа, Молинье, все-все-все мировые знаменитости и специалисты в области античности посрамлены, унижены и втоптаны в грязь. Гохман сорвал огромный куш и полностью исчез. Скоро же выяснилось, что сработана тиара была буквально в двух шагах отсюда. В этой самой Одессе, на Успенской улице, господином Рухумовским. Умелец честно трудился и не имел ко всей панаме ни малейшего касания. Суммируя: я бы с удовольствием хотел обладать этой талантливой эстетикой, но за честную цену, и без побасенок, коими больно искололи мой разум.
Он замолчал, скрестив руки на груди.
– Позвольте, – разозлился я, – вы хотите сказать, что наш александрит…
– Что вы, господа, – Ю. Ризен укоризненно качнул головой. – Александрит прекрасен, я же сказал. Просто помимо денег я дарю вам комплимент, в виде полезной морали. У всякой вещи: тиары, камня, диадемы – есть цена. Определяемая, ну скажем так, – внутренней объективной красотой, созданной талантом мастера или самой природы. Определение размытое, но верное. Годится в палату мер и весов в этом вашем Париже, будь он неладен. А истории, легенды и прочие не имеющие отношения к делу пратикабли – подлинные, как в вашем случае, или же нелепые и фальшивые, как в моем рассказе – не важны и не нужны. Почему тиара, сработанная Рухомовским в сотни тысяч раз дешевле тиары Сайтафарна? При том, ничуть не уступая ей в благородстве формы, качестве материала и литья. Когда уже люди начнут это понимать? Впрочем, это риторика. Конечно – никогда.
– Никогда, – улыбнулась Вера.
– Никогда, – согласился я. – Только, странный у вас для антиквара подход. В трубу ведь вылетите.
– Почему вы решили, что я – антиквар и, вообще, торговец? Я – коллекционер и человек знающий меру вещам. Объективный Оценщик. Что до предопределенности вашего появления здесь… Ведь вы могли зайти и в другую лавку… Однако не стоит блеять козлом о руке судьбе, которой, дескать, грешно перечить… Важны не обстоятельства, но ваши поступки.
25
Денег, вырученных за бабушкин подарок, оказалось более чем достаточно для комфортного путешествия первым классом, возврата долга Свечникову, и, по предварительным расчетам, оставалось ещё на первое время в Берлине.
Было решено на пароходе доплыть до Константинополя, а уже оттуда, поездом через Бухарест и Будапешт, проследовать до Берлина. Непрямой путь неслучаен. Свежи ещё воспоминания поездки до Одессы. Свеж шрам на щеке – пролетарский привет. Один только вид паровоза внушал животный страх и Вере, и мне. Нельзя назвать эту боязнь иррациональной: железнодорожная поездка по пылающей Украине… Гм-м… Большевики, петлюровцы, махновцы, бандиты такие, бандиты эдакие, бандиты-бандиты-бандиты. На любой вкус и цвет. Да и расположенная западнее Польша, Речь Посполитая, тоже – территория темная, тайная и трудная. Что именно творилось на этой земле не знал никто, а слухи ходили противоречивые и страшные до жути ледяной. Глупо не воспользоваться выгодным морским расположением Одессы-города.
Помню, как выправив все необходимые на выезд бумаги, мы прогуливались – да-да, беззаботно прогуливались – по набережной. Улыбались бронзовому гиганту Ришелье, радовались синей мощи моря. Сентябрь! Ласковый сентябрь. Лучший после мая месяц года. Я не умею и не люблю описывать пейзажи, в памяти осталось лишь то ощущение надежды, будущего. Осталось, да. Ну а пейзаж, что пейзаж, – дело известное: небо голубое, листва чуть пожухла; тепло, но не жарко. Запечатленный покой на фоне тревожного рокота, приближавшегося неминуемо с запада, востока, отовсюду.
Рыжеволосый мальчишка, шмыгая носом, лепил на тумбу своенравную, непослушную афишу. Она норовила свернуться, отскочить, улететь. Паренек все-таки справился, густо измазав бумагу столярным клеем.
19 сентября, кафе «Мармелад»
Театрализованный диспут и поэзо-вечер «Мир и Хохот»
Провозглашение эсхатологических стихов: прима-декламатор из знаменитого московского арт-кабака «Седьмидомный грот», любимый ученик Маринетти, г-н Ипатий Изюмов
Дамам: бесплатное шампанское
Вход: [переправлено, неразборчиво]
– О Боже, – испуганно выдохнула Вера. – Боже мой! Изюмов, арт-кабак! Что же это такое? Это уже было – тогда?
– Вера, Вера, перестань, не бойся! Взгляни: 29 сентября, через четыре дня. Мы уже будем в море!
26
Толку – взывать к Року, Судьбе, Планиде? Гримасничать и корчиться? Но… Ведь, действительно, действительно: если бы Вера не слегла в сыпняке – не случилась бы эта отсрочка. А там, а уж там… Увы и опять: в повествование бешеной блохой впрыгивает лживое «бы».
Третий день Вера лежала без памяти. Бредила о красках, грунтах, тенях. А неугомонная веселая ртуть термометра взбиралась все выше и выше, словно атлет, бивший рекорд за рекордом:
39 и 3, 39 и 8, 40 и 2, 40 и 5 десятых…
Вера отчетливо и понятно умирала у меня на глазах, а я… Что, собственно, я? У ее кровати перебывали едва ли не все лучшие доктора империи, собравшиеся тогда в Одессе. Стерильное спокойствие после консилиума. «Кризис», – звенело звучно. Древнегреческий. Язык смерти. Кризис, кризиса, кризису – склоняли на все лады. Ожидали, форсировали. А он все не шел. Задерживался. Очевидно, не так уж намного. Но этого «немного», этой «чуть-чути», «малости малой» оказывалось достаточно, чтобы Вера сгорела в лихорадке. Истлела и – исчезла.
Доктора ушли. Я сел на стул. Сел и сидел. На деревянном стуле. Спокойно сидел. На стуле я сидел. Он деревянный и я деревянный. Мы с тобой одной крови: ты и я. Одной деревянной крови. Любопытно, как человек может не испытывать ничего. Диковинное ощущение.
Вера же была красива. Если вдруг кто скажет, что-де, умирая люди становятся безобразными: плюньте ему в зрачок, вонзите шило в печень. Уничтожьте урода, не понимающего красоту подлинную, нежную и тонкую.
Как светилась моя жена голубым несказанным светом, шедшим изнутри. Восковое лицо, иконописная строгость черт, и ласковая нездешняя полуулыбка, приютившаяся в самых уголках губ. Да Винчи, Роден… Леонардо да Роден. Безупречное чистое литье. Пот, благоуханный словно елей. Темная пенка на нежных губах, лоск на лбу. Лишь немного истончил художник линии: слишком острый нос, резковатый подбородок, если лезть с придирками, если…
На этой, недодуманной мной до конца, мысли Вера открыла глаза и тихо, но внятно произнесла:
– Пить, Женечка. Пожалуйста, воды.
На поправку она пошла так же яростно, как болела и умирала. Какое же это было счастье: находиться рядом, когда ей с каждым часом – да что там – с каждой минутой становилось лучше. Нет легче и веселей обязанности ухаживать за любимым человеком и видеть, что каждое твое действие помогает. Я шутил, я кормил, я баловал. Средства имелись, и доктор Гримм, опасаясь, что я насмерть закормлю Веру деликатесами, громогласно не позволял ей есть более дюжины устриц в день, обнажив отличные белые зубы, читал нам веселые лекции о вреде чрезмерного потребления горького шоколада.
Билеты обменяны. 27 октября 1918 года «Наследник» отдал швартовые. Порт и пристань с постройками, пакгаузами, кранами, лебедками, огромными бочками, стопудовыми ящиками, группами провожающих и просто зевак, не спеша отдалялись.
Пробили склянки. Впереди неизвестность. Безбрежная, как понт. Позади – домашняя, розовощёкая, обвешанная бубликами Москва. В отдалении – кипящая, взъерошенная как бродячая кошка, Одесса. В памяти – огни пламени в окнах нашей гостиной, ещё – шпиль церкви Косьмы и Демьяна.
Прощайте, вывески с ятью да ером. Прощай, немытая и уже нелюбимая Россия.
27
Открытое море. Смутная тоска, но вместе с ней – умиротворение. Два дня и ночь. Вечное движение по голубой пустыне.
Под вечер вторых суток всё зашевелилось, забегало, зазвенело. Вера страдала от качки и пластом лежала в нашей тесной каюте 2-го класса, а я поднялся на палубу. Отчаянно трубя, «Наследник» на малой скорости шел по Босфору.
Солнце почти село. В синей закатной мгле проступал загадочный Константинополь. Там, в вечерних огнях, виднелись или угадывались: фешенебельный европейский Перу и грязная оборванная Галата, купол Айя Софии и мечеть Сулеймана, а где-то дальше прятались и мнились Фонтан Змей, Семибашенный замок, Баязета, Селима и Илдыз-киоск.
Это там – вдали. Здесь же, за бортом – затхлая зеленая вода, медуза, стаи мальков, апельсинные корки и два кондома. На ночь «Наследник» остался на рейде. Пассажиры обменивались тревожными слухами. Не желая слушать их бессмысленные разговоры, я спустился в каюту к Вере. Мы почти не спали: Вере нездоровилось, а я сидел на койке и гладил её стриженную после тифа голову. С колючим ёжиком волос и огромными глазами Вера казалось беззащитной и оттого особенно красивой. «Nothing compares to you»17 прошептал я тогда в ночное небо непонятно как пришедшую мне в голову строчку, почему-то по-английски.

