Читать книгу Путешествие вновь (Андрей Золотухин) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Путешествие вновь
Путешествие вновь
Оценить:

3

Полная версия:

Путешествие вновь

«Тырса. Какое смешное слово».  «Скажите, Тырса, что с ним?» — «Доктор Тырса, прошу заметить. С ним – корь. А тырса, между прочим, – это смесь песка и опилок для устилания манежа».

Механическое пианино продолжало наигрывать всё ту же назойливую мелодию. Лошади все бежали. Неуловимое движение чьих-то рук – и арену накрыла тряпка. Красная. Корь. Коррида. А я – бык. Бык-бык-бык.

Комната увеличивалась в размерах и исчезала совсем. Казалось, я куда-то плыву, кровать тихо покачивалась на невидимых волнах, где-то всходило и закатывалось невидимое солнце.

Через две недели я полностью выздоровел.


5

После таинственного исчезновения незабвенного мосье Бушо от домашнего обучения решено было отказаться. К поступлению в гимназию меня подготовили студенты-репетиторы, и, хотя знаний в меня вложить не удалось: им не хватало терпения, мне – желания, а всем нам – времени, в мае я успешно выдержал экзамен во второй класс. Прошло все гладко, хотя я и напутал по арифметике.

Острое удовольствие доставила мне покупка учебников, тетрадок и прочих школьных принадлежностей, особое место среди которых заняли большой деревянный пенал с выдвижной крышкой и запрещенная пока, но такая блестяще-притягательная готовальня. На всю жизнь сохранил я нежную любовь к остро отточенным карандашам, баночкам гуммиарабика, стирательным резинкам, чернилам всех мастей и оттенков, черной китайской туши и, конечно же, наборам письменных перьев. Я любил стряхивать с металлического сердечка крупную синюю каплю в глубь полной суповой тарелки, наблюдая, как в воде прорастает мохнатый цветок. Он стремительно бледнел, захватывая пространство скучной жидкости, и превращал её в моё личное нежно-голубое море. А бумага! Чистая писчая бумага. Ни с чем не сравнимый аромат свежести, когда с нежным треском разламываются слипшиеся странички. И – вершина всех вершин, альфа и омега властелина вселенной – глобус! Собственный мир, который можно легко, одним движением пальца, вращать в любом направлении.

Правда, на этом все приятности закончились. Гимназия – казенный дом на Елоховской улице, куда приходилось добираться на извозчике – страшила и отталкивала. Всей душой я возненавидел всё и всех: классы, парты, цветочные горшки, портреты знаменитых ученых и писателей, а также преподавателей и директора. Отлично помню свой первый день, когда после тщательных сборов, меня подвели к старинному трюмо, и я едва не разрыдался: на меня смотрел чужой, испуганный, стриженный почти наголо мальчик с некрасиво оттопыренными ушами, пухлыми щечками и влажными карими глазами.

Тем не менее учился я хорошо. Хотя двигала мной отнюдь не тяга к наукам, но боязнь наказаний. Я зубрил уроки, никогда не дерзил учителям и не принимал участия в общих шалостях. Вообще, класса до шестого я сторонился товарищей, общаясь с ними по необходимости и, разумеется, прослыл букой. Изгоем, по счастью не стал: меня попросту не замечали, словно я был чем-то неодушевленным. Драки, секреты, шумные игры – все это прошло мимо, подернутое легкой дымкой, слилось в один долгий и скучный акт, постановку на театре. Неудивительно, что большинство детских гимназических впечатлений подсознание бесславно сослало в дальний карман старой куртки, где среди табачных крошек и высохших мотыльковых крыльев хранились прочие ненужные souvenirs3.


6

Когда мне исполнилось лет одиннадцать или двенадцать, я решил влюбиться. Именно так – сознательно. Виной всему стали книги. Напрасно, à propos4, говорят, что они сеют разумное и вечное. Фальши и глупостей в них тоже содержится преизрядно. Первая любовь! Как много в этих словах… Много – чего? Дури и глупости? Начитавшись всякой дряни, я вообразил себя отважным рыцарем с нежным сердцем и начал подыскивать подходящую Дульцинею. С этим дело обстояло плохо: гостей у нас почти не бывало, отец не любил их по причине скупости и нелюдимости, а мать жила в своем мире, устраивая воображаемые приемы и суаре в собственной голове, под сенью пропахших нафталином плерез.

Но однажды мне повезло: ужасно разболелся зуб, смена молочных на постоянные проходила тяжело, и я был препровожден к dentiste5, доктору Лабинскому. Выходя на ватных ногах из кабинета, измученный и в слезах, я нос к носу столкнулся с девочкой моих примерно лет.

– Ира, дочура, – закричал из своей пыточной мой мучитель, – не входи пока сюда, ангел мой. Пусть сначала Марфа… Ну скорее же, скорей, несносная ты дура! Гадость и кровь! Гадость и кровь! Ах, что ты там возишься. Немедленно вымыть пол! Да, и плевательницу! Живо-живо!

Казалось бы, как можно влюбиться в дочь живодера? Инквизитора, причинившего мне столько страданий? Но проклятое воображение мгновенно соорудило подходящую историйку: жестокий вампир-отец – разумеется, японец – по личному приказанию микадо ставит немыслимые в своей жестокости опыты над плененными русскими воинами. Отрезает им головы и прочие конечности, из которых мечтает сшить Франкенштейна, непобедимую монстру. В высокой каменной башне, на острове Хоккайдо, средь вечно цветущих сакур, зловещий колдун спрятал ото всех свою дочь: девушку небывалой красоты, чистую душой и при том всем сердцем желающую победы нашему государю. Огромные фиалковые глаза, тонкие ключицы и мушка над губой.

Надо сказать, что реальная дочь зубного злодея глаза имела небольшие, неопределенного колера, тонкости же в ее теле не наблюдалось вовсе, как, разумеется, и мушек на круглом курносом лице. Но моя расчесанная чтением приключенческих романов фантазия мгновенно произвела все нужные манипуляции. Необходимо пробраться к прекрасной принцессе, вызволить её из заточения, после чего заживем мы бесконечно долго и несказанно счастливо.

«Ира Лабинская, ты покорила меня», – шептал я, засыпая. «Главное, не останавливаться. Так, что там положено делать дальше? Придумать ласковое прозвище для дамы сердца», – с этой мыслью открывал глаза. Это оказалось легче легкого. Ира. Ириска же! Сладко и тягуче. Увеличивая накал страстей, я начал яростно себя растревоживать, царапать сердце напрасными подозрениями и вообще всячески опалять душу жестоким и огнедышащим чувством. Так прошло дня три. Затем я вновь оказался в кресле дантиста – ее отца. Надо мной зависло длинное смуглое лицо с глазами навыкате. «Н-да… Молодой человек, дела ваши плохи. Сладкое уж очень любите, а? Что ж, будем рвать…»

Омерзительно юркие, вороватые пальцы, обильно проросшие черными жесткими волосиками. Мучитель порылся в стальном гробике, выудил искомый инструмент. Мушиные лапки, вооруженные козьей ножкой. «И клялся страстно юной деве, что только ею он пленен», – промурлыкал доктор Лабинский. И щами в нос он мне дохнул.

После этого испытывать не то что страсть и нежность, вообще что-либо кроме отвращения и ненависти к коротконогой принцессе с вредным для ротовой полости именем оказалось выше моих сил. Так, почти одновременно, усилиями семейства Лабинских я лишился последнего молочного зуба, а заодно и детских иллюзий.


7

Шли годы. Я благополучно, с похвальным листом, окончил гимназию. Пришла пора задуматься о будущем. Отец настаивал на юридическом образовании. Перечить ему я, естественно, не осмелился. Матери же было все равно: познакомив меня с избранными литературными произведениями и научив разбираться в музыке, соответствующей её вкусу, она умыла руки, занявшись в основном ловлей бабочек и собиранием гербариев.

Ну а случилось-то все совсем по-другому. К моменту моего зачисления в Московский университет отец подгадал скончаться от апоплексического удара. Мать предоставила меня самому себе, так я оказался на историко-филологическом факультете. Начал разбираться в лафитах, хаживать в оперетту и салон Madame Kitty. Картишки, нигилисты, антропософия и даже Карл Маркс в оригинале. Всё это было, да. Но – в меру.

Я успел окончить университет, когда мать за несколько недель сгорела от скоротечной чахотки. Ночью, уже отходя в мир иной, она отчетливо и хрипло прошептала: «Лунный Пьеро. Лунный… Лик… Похоже», – и жизнь вместе со струйкой крови изо рта вытекла из неё.

Я стал обладателем приличного состояния. Москва, служба, карьера – все эта суета не нравилась мне категорически. Средства же позволяли выбрать занятие по душе. Я так и поступил: выбор мой был в отсутствии выбора. Я считал себя декадентом и нигилистом.

«Choose life. Choose a job. Choose a career. Choose a family. But why would I want to do a thing like that?»6, – как я прочитал в одном популярном британском романе.

Англомания тогда была в моде, и я развернулся во всю: носил ужасающие белые гетры, и не менее мерзкий пробор по серёдке головы, на который пудами изводил бриолин; к этому безобразию – монокль, в котором я не нуждался совершенно. Я считал себя холодным и приевшимся жизнью эстетом, помесью Чайльд Гарольда с Оскар Вайльдом.

Родительскую квартиру на Большой Никитской я продал, она никогда мне не нравилась. К тому же, так приятно было ощущать себя взрослым и распоряжаться недвижимостью по своему усмотрению. Обосновался я на Пречистенке, наняв превосходные апартаменты на втором этаже, с декорированным уникальной майоликой камином и французским балконом. Сибаритствовал на собственный манер: то есть попивал самый дорогой херес и читал всё, что попадалось под руку, отдавая предпочтения примитивнейшим мистикам и оккультистам. Завел знакомства в московских литературных кругах. Участвовал в спиритических сеансах. Несколько раз нюхал кокаин. Какая гадость.


8

Шёл шестнадцатый год века. Германской войны я благополучно избежал, выхлопотав себе справку о врождённом пороке сердца. Нет-нет, в те годы я был весьма лоялен, но… Ходить в штыковые атаки? Попадать под гаубичный обстрел? Носить на голове нелепое изобретение химика Зелинского, пошло именуемое «противогазом»? А если и вовсе – убьют? И все ради того, что помазаннику соизволилось поучаствовать в переделке мира? Всё это решительно мне не импонировало.

На масленицу какие-то знакомые знакомых затащили меня на один из патриотических вечеров (все средства якобы шли на закупку медикаментов для военных госпиталей) у княгини Телицыной.

Действо сие напоминало балаган. В холле гостей встречал огромный, одетый в солдатскую гимнастерку, медведь в фуражке с кокардой и с подвязанной платком пастью (можно было подумать, что у зверя болели зубы: ау, Лабинский, выручай). Несчастное животное символизировало свирепую мощь русского солдата. В зале оказалось не лучше. Сначала со вступительным словом выступила сама княгиня. Гнусавя и грассируя, болезненно худая старуха с необыкновенной легкостью и быстротой нагромоздила целую гору чудовищной лжи о необычайной храбрости наших соколиков и чудо-богатырей, в конце речи фальшиво поклонившись в ноги посаженным на достаточном удалении немногим раненым.

После провели лотерею-аллегри, весь сбор от которой предназначался для закупки и отправки на фронт конфет, булок, печенья и баранок, дабы отважные витязи могли насладиться чаепитием в окопах поверженного ворога. Потом объявили сводный хор «сестер милосердия из госпиталя при Павлово-Посадском городском комитете помощи раненым и больным воинам».

Место за роялем занял белозубый улыбчивый ферт, закатил глаза и пробежался по клавишам быстрым глиссандо. Заиграл Adagio Albinoni. Под скорбные торжественные звуки несколько танцовщиц сомнительной грации представили tableaux vivants7, изображавшие ужасы войны. Затем под улюлюканье и одобрительный свист на помост бодро взошли простоволосые ядреные девицы в обтягивающих халатиках с вышитыми на груди красными крестиками. Веселые сестрички милосердия исполнили «Холодно, сыро в окопах», «Ревёт и грохочет мортира вдали», «Повесть о юном прапорщике», а затем, на бис, романс «Белой акации гроздья душистые», перешедший в военное:

Смело мы в бой пойдёмЗа Русь святую,И как один прольёмКровь молодую.Деды вздохнули,Руками взмахнули,Знать на то воля,Надо власть спасати.

Закончилась вакханалия задорными па из канкана.

После гостей пригласили в банкетный зал, где был сервирован фуршет. Большинство барышень пыталось овладеть вниманием лихо распушившего нафабренные усы ротмистра Лукутина, адъютанта генерала от инфантерии Эверта. Лукутин с самым залихватским видом бесстыдно загибал удивительную чушь о своих мнимых подвигах и пьяно ронял перчатки. Полагаю, что его генерал столь же вдохновенно и беззастенчиво лгал своему командованию.

Я же обратил свое внимание на стоявшую спиной стройную невысокую девушку в простом платье цвета беж. Она стояла у окна и рассеяно скрипела пальцем по стеклу, не принимая участия в общих разговорах. Вся фигура её выражала почти враждебное безразличие к происходящему.

Самые упоительные вещи, захватывающие дух и радующие плоть, непременно делаются со скуки. Скука терзала меня. Хотелось глупостей и даже легкого скандала. Движимый любопытством, и, не задумываюсь об уместности и светских приличиях, я подошел к окну и совершенно по-хамски дотронулся до плеча девушки. «Красива ли? Иль нет?» – завел я сам с собой липкий и прыщавый спор.

Обернувшись, девушка улыбнулась. Мне уже не забыть той улыбки. Улыбки неправильной, с вопросом в изгибе губ. И было в ней что-то ещё… Растерянность? Надежда? Мольба? Мгновенно осознав всю бестактность своего поступка, я почувствовал, что краснею. Меж тем улыбка незнакомки стала шире, дружелюбнее, обозначив ямочки на щеках. Девушка рассмеялась. Легко, воздушно, искренно.

Здесь надо взять паузу. Отвлечься, постараться понять, а возможно ли ухватить те прозрачные воспоминания?

Возможно. Я помню, я все отчетливо помню – до дрожи пальцев и гусиной кожи по спине. Помню, но описать ощущения могу едва ли. Остается анализировать мысли, препарировать факты. Что же случилось в тот синеватый февральский вечер? Как и почему я «пропал и утонул в её сапфировых очах», как выразился бы кто-нибудь из завсегдатаев «Седьмидомного грота»? Но это плохие, гибельные глаголы, а мной руководили чувства радостные и живые. Что до глаз, то они у Веры серо-зеленые, и цвет их менялся по настроению.

Наверное, правильнее объяснить всё иррациональной и непознаваемой природой многих вещей. Да, именно так. Случился парадокс. Зачем выдумывать кучу лживых причин, если большинство человеческий поступков, лежащих в эмоциональной сфере, непознаваемы. Нет причин, есть только следствия. Баста!

Толстозадый Купидон, послюнявив пальцы и прищурив левый глаз, метко поразил фиброзно-мышечную мишень – моё сердце. Я забыл нелепую игру в английского аристократа и видел Веру, и ничего кроме Веры. Не помню, как представился ей, и вообще – все, о чем мы говорили в тот вечер, навсегда переменивший привычную колею моей жизни. Заспанный стрелочник вышел из своей будки, поплевал на заиндевевшие рукавицы и, крякнув, перекинул рычаг. Паровоз протяжно взревел и потянулся в направлении terra incognita8.


9

Не помню, кто назначил то морозное рандеву, я или она. Вполне допускаю, что проявила инициативу именно Вера: неприятие любых светских условностей вполне соответствовало её характеру. Так или иначе, решено было пойти на Патриаршие, покататься на коньках.

Кататься я не умел совершенно, однако моя неуклюжесть пришлась весьма кстати, сразу сблизив нас. Вера помогала мне подниматься после падений, отряхивала спину, с притворной строгостью ругая «увальнем», «медведем», или «тюрей». Сама же она скользила превосходно, разрезая лед мерными голландскими шагами. Искусством Вериного патинажа любовался не один я: многие глядели за её ловкими и плавными движениями, что вызывало мою ревность.

Вконец утомившись, я уселся на скамейку. Морозный воздух вкусно пах арбузом. Оркестр играл «На прекрасном голубом Дунае». Сквозь начавшийся снегопад уютно светили разноцветные фонарики. В этой незатейливой простоте таилось что-то волшебное, отчего у меня приятно холодело под ложечкой.

Когда Вера накаталась всласть, мы отправились поглядеть на состязания на скорость, проводимые Русским гимнастическим обществом. Записалось четырнадцать человек, по двое в семи забегах. Первым дистанцию в семьсот саженей одолел господин Седов, получивший первый приз: шахматы. Второе место по резвости сначала разделили господа Григорьев и Тыминский. В перебежке победил Григорьев.

Снег усиливался. Вера взяла меня под руку, и мы пошли вперёд. Покойными в белой пелене бульварами: Тверским, Никитским. Не думая – куда. Просто идти, плыть внутри белизны. Очнулись мы уже на Арбате, возле кондитерской Жорж Борман. «Зайдем?» – «Зайдем».

Потом мы, обжигаясь, жадно глотали горячий шоколад и улыбались друг другу одними глазами. «Вера, как вы думаете, снег – это что значит?», – рискнул разрушить я молчание. Она пожала плечами, продолжая улыбаться. Лимонный луч фонаря за окном выхватывал крупные пушистые хлопья. Всё в снегу: извозчики, дворники, храм Спаса-на-Песках, нищие, гимназисты, бродячие собаки, мелочные лавки. «Снег. Он покрывает всё. Прошлое, стыдное, заветное», – раздумчиво произнес я. Вера вдруг покраснела: «Тут жарко, Евгений. Давайте ещё немного прогуляемся».


10

Наше первое свидание, укутанное снегом и подсвеченное уличными фонарями. Негромкое, с привкусом какао. Прекрасное.

После нескольких обязательных походов в театры и иллюзион я решил поразить Веру размахом души и величиной мошны. Признаю: набор обольщений купчика средней руки, фантазия дефективного переростка. Я зазывал Веру в рестораны: в «Яр», «Славянский базар» или к Тестову. В ответ она только смеялась.

Больше всего Вера любила бесцельно и вольно гулять по московским бульварам. Увы, погода отнюдь не способствовала прогулкам. Март выдался мерзкий: мертвый посеревший снег мешался с ледяным дождем, оттепели перемежались суровыми морозами, и ветер, ветер, ветер. Нечистый, многажды переплавленный лед – словно воск застывший. Кроме того, весна обнажила грязное зимнее исподнее: папиросные окурки, битые бутылочные стекла, бытовые отходы, собачьи экскременты, утерянные галоши. Все это лежало на сером снегу, плавало в лужах, и не способствовало романтике.

«Куда пойти?» – хлопок по лбу. «Ну, конечно, конечно же! Это не может ей не понравиться, заодно и меня представив в самом выгодном свете – человеком искусства! Близкий друг Мельпомены, приятель Евтерпы, и наперсник самой Эраты! Ха!»


11

Около пяти вечера мы подошли к дому Филатова на Остоженке. Спустившись по неровным ступенькам в подвал, очутились перед простой черной дверью, на которой алой помадой было написано: «Седьмидомный грот. Арт-кабак».

«Название каждый день стирают после закрытия и пишут наново. Бренность бытия и вечный Уроборос, кусающий собственный хвост в цикличной повторяемости времен», – гордо произнес я белиберду, подслушанную у знакомых декадентов. Вера серьезно кивнула.

Я постучал – дверь беззвучно приоткрылась. Из темноты глядела пара блестящих, как у кота, глаз. «Просперо», – заговорщицки шепнул я в щель. Вера прикрыла улыбку рукой. Страж, мурлыкнув, прищурился. Пропустил внутрь.

Помещение оказалась просторным. Сводчатые стены окрашены темно-бордовой краской. Небольшая эстрада задернута черным бархатным занавесом. В углу притаился белый рояль, над котором висела латунная табличка: «В ТАПЕРА НЕ СТРЕЛЯТЬ, В ДЕКЛАМАТОРА НЕ ПЛЕВАТЬ». Рядом – гипсовая улыбающаяся маска дель арте. В зале было густо накурено и совершенно неделикатно пахло кухмистерской. На каждом столике стояла карточка с именем. Кроме заказанного мной неделю назад «Просперо», свободными, на удивление, оказалось еще три: «Гулливер», «Шахеризада» и «Лужин».

– Милости просим! Без церемоний – за любой незанятый, – встретил нас официант, похожий на полового: с прямым пробором в жирных волосах и в рубахе навыпуск. Вел он себя при этом развязно, и даже высокомерно. Я удивленно осмотрелся. В ответ на мой молчаливый вопрос об отсутствии аншлага дернул верхней губой:

– Ждали мадемуазель Тэффи, но она позавчера телефонировала и отменила чтения. Естественно, некоторые господа сняли réservation9. – Что с неё взять: столичная барышня-с. Этуаль, знаете ли! – прибавил язвительно.

Мы расположились недалеко от эстрады. Я заказал бутылку бургундского и фрукты. По соседству, за столиком «Пульчинелла», графинчиком казенной и пивом утешались два приметных типуса. Один – толстенький и рыжеволосый, с бородкой клинышком, в расстегнутой визитке и закинутом на спину черном галстуке. Внешность его контрастировала с обстановкой: подобный субъект уместнее выглядел бы в Таврическом дворце, дремлющим на заседании Думы, укрывшись «Русской мыслью». Однако он почему-то сидел здесь, в арт-кабаке, таращил бессмысленные рыбьи глазки и пытался выудить из пивной кружки упавший внутрь монокль.

Собеседник его казался куда как более оживленным. Он морщась отхлебывал светло-соломенное пиво, и о чем-то оживленно рассказывал. Из любопытства я напряг слух, благо в полупустом зале было тихо.

– Вот я и говорю, Борис, где же справедливость? А может её и вовсе нет? Ну ладно, положим, Шекспир… Глыба! Одних у него сонетов черт-те сколько! Пьески, опять же, да и в целом наследие объемное. Но ведь и я – не просто так! Мне тоже есть с чем предстать пред Ним, – он торжественно ткнул длинным пальцем в закопчённый потолок. – Как-никак я тоже оставил! Четыре сборника стишевичей! Че-ты-ре! Это что? Это как?

«Октябрист», как я мысленно прозвал рыжеволосого, подтвердительно икнул, таращась в стену.

– Вот-вот, – обрадовался сосед Шекспира по Парнасу. Он был выше своего vis-à-vis на две головы. Из поношенной гимназической тужурки с крючками вместо пуговиц торчали узкие исхудавшие запястья. – Именно о чем и речь! Но при всем при этом, – голос его неожиданно дрогнул. – Штукенция выходит дрянная! Да, дрянная. Дни проходят, ускользают, жрать – нечего, а главное, нет услады плоти – он отчаянно махнул красной, в цыпках, рукой и вдруг разрыдался.

Приятель ранимого пиита продолжал шарить в кружке. На секунду взгляд его стал осмысленным:

– Ещё графинчик, – кликнул он официанта, – пару пива и грибков. – Грибки. Очень я люблю грибки-и-и, – закончил неожиданно приятным баритоном.

Мы с Верой переглянулись. В её глазах плясали веселые искорки. Определенно, я ожидал чего-то другого. Ужасно хотелось произвести впечатление своим коротким знакомством с богемой, авангардом воинства Аполлона, и – такая оказия. Я заерзал на стуле. Положение дурацкое.

– Позвольте полюбопытствовать, какими напитками утоляете жажду? Никак, кислятиной заграничной? Не могу одобрить такой выбор, хоть на части меня полосуйте, – раздалось над ухом.

Я, вместе со стулом, развернулся на голос. Очевидно, произнесший эти слова, только что посетил ватерклозет, так как продолжал застегивать гульфик, нимало не смущаясь нашим присутствием. – А не угостите ли водочкой? Вот просто так, от души, без кривляний?

Честно говоря, я немного струхнул. Непонятный субъект. Возможно, припадочный. Вином от него не пахло. Одет в добротную люстриновую блузу, подпоясанную кожаным ремешком, он не производил впечатление нищего или побирушки. Тонкое, почти красивое лицо в обрамлении длинных вьющихся волос, высокий лоб, но вот глаза… Определенно нехороши: большие, лихорадочно яркие, обведенные черными кругами. Безумные.

Не успел я ничего ответить, как незваный гость быстро подсел к нам, вклинившись между мной и Верой.

– Раз уж мы с вами беседуем, позвольте представиться: Синяков, поэт. Не изволите ль взглянуть, и всего полтора рублёвика. Он достал из-за пазухи тонкую книжку.

Между тем за соседний столик принесли водку и закуску. Автор стишевичей приободрился и перестал рыдать:

– Да, Борис, женщина. Женщина – это… – он хрустнул груздем. Почесал затылок вилкой. – Арбузный зев межножья, к погибели зовущий. Терзаний горький мёд и взбрызги облегченья, – взвизгнул он, цитируя, очевидно, самого себя.

– Так вы поэт? Тоже – из этих? – кивнув в ту сторону, рассмеялась Вера. Оскорбительно, даже брезгливо.

Синяков не обиделся:

– Помилуйте. Я, так-таки, действительно, поэт. А вот они – определённо эти. Разве ж это стихи? Одно шамканье да кривляние.

Я взял в руки книжку, которую он положил на скатерть. Плохонькая бумага, серая обложка, прямые черные буквы. «Navis nigra. Стихотворения А. И. Синякова».

Гимназист-переросток продолжал что-то бормотать, роняя слюни в кружку. «Октябрист», подперев голову рукой, меланхолично поедал грибы. Вдруг ему в голову пришла какая-то неожиданная и страшная мысль. Он вскочил, потряс кулаком и выкрикнул, обращаясь неизвестно к кому:

– А все ж таки и сука этот их Вильсон! Выдра! Он, падло, воду мутит!

– Господа, господа, вы же знаете правила! Ни слова о политике в этих стенах, – подбежал к ним официант.

– Вот! Извольте видеть – интеллигенция, развращенная да ожидовившаяся. Такие могут иконки на шею вешать, смазные сапоги и русские рубахи носить, а внутри – Мамона с Иудой! Гниль, тлен и бесстыдство!

bannerbanner