Полная версияПоэма
Избегая толпы, мы пробрались в соседний зал под расписным потолком, где белоснежные столы сияли серебром приборов, цветами и свечами. Я не хотел полностью изолировать Эмму, потому заранее выбрал стол на несколько персон. Нашими соседями оказались приятные люди – в основном пожилые. Каждый из них находил повод восхититься её нарядом или позавидовать её вкусу.
Мы только начали знакомство, едва притронулись к блюдам и вину, как желание танцевать вновь овладело Эммой. Возвратиться на паркет оказалось непросто: множество знакомых останавливали нас. Сначала мне было лестно представлять спутницу, перекидываться короткими фразами, но после пары десятков вежливых кивков Эмма заскучала, и нам пришлось вновь манкировать ответы.
Открыто уклоняться было нехорошо: стремление восстановить своё имя диктовало осторожность, ведь среди гостей были и влиятельные люди, и устроители будущих конкурсов, и журналисты. Когда пролетело несколько танцев, я решил разнообразить светские приветствия и сделать их интереснее для Эммы. Но она внезапно оставила меня – собиралась найти подруг. Мне показалось, что это даже к лучшему: «восстановлю нужные связи», – подумал я.
Однако довольно скоро заметил, что без неё беседы не клеятся. Мы поменялись ролями, и теперь уже меня обходили вниманием. Неужели это из‑за давних обид? Я чувствовал себя изгоем: собеседники рассеянно переглядывались, ответы становились сухими и формальными. Устав, я отошёл к своим друзьям. «Может, дело всё-таки в ней?» – мелькнуло в голове.
Наш небольшой кружок стоял у паркета, мысли и фужеры витали в воздухе, разговор прерывался смехом. Один из моих товарищей познакомился с иностранкой, не понимавшей по‑французски, и привёл её к нам. Он уговаривал нас не переходить на английский, а она, не смущаясь, говорила на тарабарщине. Чего он только ей ни обещал! Мы подыгрывали: кто пытался «отбить» гостью, кто утверждал, будто где‑то уже её видел. Но вскоре мяч шутки был уронен:
– Смотрите! – сказал кто‑то, указывая на паркет.
Моему удивлению не было предела: Эмма танцевала вальс с военным. Бал вошёл в ту фазу, когда пространство освободилось, и можно было наблюдать пары.
Пожалуй, я испытал нечто похожее на чувства художника на первой выставке собственных картин. Одно дело – видеть их рядом, подолгу вглядываться, и совсем другое – издалека, среди чужих взглядов. Я никогда не считал себя большим наставником Эммы. Скорее, она учила меня – чувствовать. Поэтому, впервые увидев её на паркете со стороны, я ощутил чистое восхищение. Но вскоре оно смешалось с тревогой и лёгкой ревностью.
Её партнёр – воплощённая осанка и сдержанная сила – вёл уверенно и благородно. Эмма же двигалась легко, словно слыша не музыку, а дыхание танца. Их дуэт был полон контрастов: юность весны и зрелость осени, нежный сад и суровые гусеницы войны. Они притягивали взгляды, и мне показалось, будто весь зал следит за ними.
Когда танец закончился, военный проводил Эмму к зрителям. В тот же миг она заметила меня и, словно снова ожила вместе с музыкой, направилась к нашей компании. Весело поздоровалась, подарила мне лёгкий реверанс – я засмеялся и ответил поклоном.
Мои друзья, кажется, онемели от удивления, когда самая красивая девушка бала не только подошла к нам, но и взяла меня под руку. Признаться, я и сам замер от удовольствия.
– Вы изумительно танцуете, – почтительно сказала наша «иноязычная» знакомая на чистом французском.
Мы расхохотались.
– Да ну их! – сказал я Эмме, беря её за руку. – Потанцуешь со мной?
Заиграл лёгкий фокстрот. Пока мы кружились, я объяснил Эмме причину общего веселья и добавил:
– Издалека ты особенно красивая.
– Только издалека? – приподняла она бровь и рассмеялась. – Пока я тебя искала, меня многие приглашали. Этот был всего лишь второй.
– Значит, твои знаки не пригодились.
– Ещё не вечер, – загадочно улыбнулась Эмма.
Оставшуюся часть праздника мы действительно не расставались. Мне хотелось, чтобы Эмма танцевала и с другими, не ограничивая себя, но и не хотелось её отпускать. Приходилось вежливо отказывать всем, и, кажется, моя партнёрша вовсе не расстраивалась – я догадывался, что с другими ей было не столь приятно танцевать.
Решив развлечь её и заодно подойти к нужным гостям, я продолжил представлять её знакомым. Они, к слову, стали гораздо радушнее: многие уже успели заметить Эмму на паркете. Однако было неловко представлять её своей ученицей, поэтому я поступил иначе. На балу ей временно была вручена шуточная фамилия По – та самая, что с первого дня иногда прилипала к ней заочно. Кроме того, я изображал её кем угодно, только не ученицей: писательницей, балериной, теннисисткой, художницей, а однажды даже русской принцессой.
Эмма охотно подыгрывала, ловко отвечала на «профессиональные» вопросы и, казалось, разбиралась во всём. Иногда и сама выдумывала шутливые истории, вызывая смех и симпатию.
– Эмма По, знаменитая художница, – объявил я, представляя её приземистому господину, знакомому Анджелы.
– Ба! – удивился он. – И какова ваша специализация, мадмуазель?
– Мне особенно удаются пейзажи и портреты, – улыбнулась Эмма. – Сейчас я работаю над картиной «Лгунишка».
– Хм… любопытно, – задумчиво почесал подбородок собеседник. – А ведь мой друг недавно жаловался на отсутствие сюжетов. Посоветую ему вашу идею – она чудесная!
– Благодарю, – рассмеялась Эмма.
Когда мы отошли, я заметил:
– Я бы с удовольствием посмотрел на эту картину. Где её можно увидеть?
– В Лувре! – не задумавшись, ответила художница. – Разумеется, тридцать первого сентября.
Но несмотря на всё веселье, самым восхитительным на балу оставался сам танец с Эммой. Привычка давно превратила даже самые блистательные балы в обычное для меня дело. Подобно людям, которые перестают замечать красоту книги – шершавость страниц, запах чернил, звук перелистывания, – я давно перестал восхищаться блеском торжеств. Но Эмма была особенной. Она словно воплощала саму природу – ту, к которой невозможно привыкнуть. В ней жила новизна: ведь не бывает двух одинаковых молний, снежинок, рассветов или закатов.
Поэтому и бал, и паркет, и все движения вокруг вновь обрели свежесть юности.
Однако, на фоне этих чарующих ощущений я – по давней привычке – внутренне готовился к тревожному повороту. Это не была меланхолия, просто я, привыкший с детства видеть маршрут своего пути, терял покой, когда впереди не видел моста хотя бы из шатких досок.
Рано было размышлять о будущем – мы оба понимали: Эмма приехала на каникулы из России и рано или поздно уедет. Я не знал, когда именно, но был уверен, что уедет.
Неопределённость этих чувств, в которых труд и упорство уже ничего не решали, придавала жизни особую красоту. И потому Эмма становилась для меня настоящим сокровищем.
Я благоразумно решил не дожидаться самого конца бала – того неловкого момента, когда веселье спадает, и ты вдруг начинаешь прозревать. Каково это – видеть, что скрывается под иллюзией фокусника или под столом, где шаловливая туфелька раздаёт внимание направо и налево!
Уметь уйти вовремя – искусство, сродни тому, чтобы встать из-за стола с чувством лёгкости или выпить и остаться человеком.
На обратном пути к машине Эмма без умолку делилась восторгом от бала. Её переполняло чувство прекрасного: она готова была обнять каждый дом, каждое дерево, каждый фонарь.
– А ту мелодию ажурного вальса, – (так она называла фигурный вальс), – ты помнишь? Помнишь?
Я, не скрывая восхищения, кивнул; но ей, кажется, было не до ответов. Она дважды прокружилась, тихо напевая: «та-та-та, та-та-та», – и её платье распустилось живым цветком. Каблучки звенели: «цок-цок-цок». Опасаясь, как бы она не оступилась на камнях, я подхватил её и закружил. Эмма рассмеялась и, отдышавшись, прижалась ко мне чуть крепче, чем обычно.
В машине она почти заснула, и всю дорогу мы молчали. Когда добрались до отеля, моё сердце колотилось, как никогда.
– Мы ещё увидимся? – спросил я, прилагая невероятное усилие, чтобы скрыть волнение.
– А ты этого хочешь? – с лёгкой насмешкой ответила она.
– Спрашиваешь?! – выдохнул я, почти не веря в собственный голос.
– Спасибо за вечер, – произнесла Эмма тихо.
Она стремительно чмокнула меня в щёку, выпорхнула из машины и исчезла за дверью отеля.
Ещё несколько мгновений я сидел в оцепенении – дивясь, как у неё хватает лёгкости после утомительной ночи… и как одно мгновение способно обратить зрелого мужчину в беззащитного школьника.
VII
Не раньше полудня открылись мои глаза на следующий день. Решив заглянуть за Эммой и, возможно, позавтракать вместе, я стоял у зеркала внизу и безуспешно боролся с запонками, когда дверь студии распахнулась – на пороге засияла Эмма.
– Вот здорово! – воскликнул я. – Помоги мне с этими упрямцами.
– Ты вообще читал газеты? – спросила Эмма, размахивая свежими изданиями.
– Дожидался почтальоншу! – ответил я, забирая газеты. – Пошли завтракать.
– Дай сюда! – нетерпеливо настояла она, когда мы вышли на улицу, а я, зажав газеты под мышкой, продолжал возился с вредными запонками.
– И о чём же сегодня пишут? – спросил я, любуясь её лицом, вдруг ставшим серьёзным. – Бьюсь об заклад, все статьи о тебе – о том, как ты вчера блистала на балу!
Эмма с нарочитой строгостью взглянула на меня из‑под длинных ресниц:
– А ты почитай, почитай, дурень!
Добравшись до уютного кафе, мы устроились за столом, и я развернул газеты.
«Вчера Гранд‑отель “Интерконтиненталь“ распахнул двери для гостей великолепного бала парижанок. Шестьдесят восемь пар дебютантов открыли вечер знаменитым вальсом “На прекрасном голубом Дунае” Иоганна Штрауса, исполненным на французском языке под аккомпанемент оркестра “Евгения”…» – примерно одинаково начинались все статьи.
В одной из них следовала историческая справка, в другой – описание банкета и танцев.
В конце обеих публиковался список гостей, где значились «знаменитая художница Эмма По (живое воплощение искусства)» и «Эмма По, иностранная принцесса, говорящая на чистом французском».
– Какой ужас, – театрально вздохнул я. – Они явно переборщили с “чистым французским”. Я ведь не осуждаю твои belles paroles [фр. красивые слова], они чудесны, но факт, что с иностранцами ты разговаривала по‑английски, просто вопиющ!
– Что ты за дурак! – возмутилась Эмма. – Тебя совсем не смущает, что они называют меня “знаменитой” и “принцессой”? Одно дело – шутка, другое – печать газеты.
– Ну брось. Однобокие факты, а то и выдумки – любимое занятие журналистов, кого теперь этим удивишь? Но ведь ты, правда, знаменита: даже в газетах о тебе пишут. – рассмеялся я. – К тому же эта короткая фамилия создаёт тебе инкогнито. Что до языка – подумаешь.
Видя её недовольство, я попытался разрядить настроение:
– Ты же настоящая принцесса! – Она покачала головой. – Не веришь? Но признайся хотя бы, ты ведь девушка?
– Наглец! – вспыхнули каштановые глаза.
– А есть у тебя документ, удостоверяющий это?
– Non-sens! У меня есть паспорт!
– Он лишь подтверждает гражданство, – парировал я. – А девушка узнаётся и без бумаг. Так и принцессу отличают воспитание, манеры и ум. Вот даже на этой фотографии, – я поднял газету, – разве здесь ты не похожа…
– На каком ещё фото?! – глаза Эммы округлились.
– Ты не видела? – рассмеялся я. – А вот я здесь вышел вполне статным. Погоди… почему на мне форма? Что за медали?!
Пока я задавался вопросами, Эмма всё пыталась вырвать газету.
– Дай же наконец посмотреть!
За секунду до взрыва женского терпения я вернул её собственное изображение.
– Надо же! Я себя не узнала. Вот почему утром эти газеты лежали у моей двери!
На фотографии в четверть полосы она была запечатлена в движении. Высоко и гордо неся голову, Эмма улыбалась. Названная «принцесса» держала меня под руку и смотрела чуть в сторону; подол платья замирал в полёте. Мой же силуэт остался за кадром – лишь кусок моей руки попал в объектив, а остальные гости вообще утонули в размытии.
– Ну разве ты здесь не принцесса? – сказал я, стоя за её спиной.
– Хорошее фото, – заключила она, откинув голову так, что коснулась моей руки, лежавшей на спинке стула. – Жаль, что ты не поместился.
– Ну что ты, сherchez la femme, – [фр. ищите женщину] рассмеялся я.
Последующие две недели мы виделись почти каждый день. Мы обходили музеи, бродили по улицам и мостам Парижа, наслаждались французской кухней и мороженым. Все мысли и чувства принадлежали лишь нам.
Школа тем временем опустела, но моё сердце было полно. Все былые цели и мечты отступили, перечёркнутые стрелками на чулках ангела. Разве юность думает о расчётах? Разве любви нужна стратегия?
Я закрывал глаза на необходимость развивать школу и даже просто зарабатывать. «Неужели у меня не может быть отпуска?» – оправдывался я перед собой. Эмма обладала массой свободного времени и с радостью делилась им со мной. Мог ли я отказаться от такого сокровища?
VIII
Когда весь Париж оказался исследован, мы с Эммой отправились в пригород. Мы и до этого бывали в парках и заповедниках, но то место было особенным – дальше других и будто окутанное тайной. Я не знал его настоящего названия, но друзья называли его «Бархатная гора» – из-за бархатцев, каждый год расцветающих на её склонах.
Согласно легенде, когда‑то в домике на этом холме жила пожилая пара. Единственным украшением их скромного жилища, помимо любви, была клумба с оранжевыми бархатцами, которые так любила хозяйка. После её смерти старик продолжил высаживать эти цветы в память о ней. С годами он терял зрение, а, возможно, и рассудок: всё ещё ходил по горбатой спине горы, рассыпая семена, даже тогда, когда цветы уже тянулись к нему со всех сторон. Время прибрало и его. Дом разрушился, но бархатцы, словно забыв, что они однолетние, цвели каждый год, напоминая о вечной любви.
К «Бархатной горе» мы добрались на автобусе. Пока я рассказывал легенду, Эмма смеялась, прижимала губы к моей щеке, то сжимала мои пальцы, то взъерошивала волосы, и глаза её сверкали безрассудным счастьем.
– Что ты делаешь? – попытался я удержать и её, и себя. – Ты сегодня сама не своя.
– А что, нельзя? – передразнила она. – Может, я и правда больше не своя?
Она прижалась ко мне, заглянув в лицо; локоны, взлетев, возвращались на место мягкими волнами.
– Мой прекрасный Джозеф, мой Париж, – прошептала она с восторгом. После короткого поцелуя добавила чуть виновато: – Расскажи, куда ты везёшь меня? Я ведь ничего не поняла.
Я продолжил историю, и Эмма успокоилась. Склоня голову, задумчиво слушала, посвятив блеск глаз видам за окном.
Так переменились наши отношения после бала. Когда это случилось? Я не мог ответить. Невозможно сказать, в какой момент руки влюбились в руки, голос наполнился нежностью, а карие глаза стали самыми родными. Всё произошло и медленно, и внезапно; мы перестали считать шаги и минуты, забыв о конечности мгновений. Грядущее скрывалось в тумане неведения, прошлое не имело значения.
Наконец мы добрались до места. От автобусной остановки пошли по грунтовой дороге, покрытой редкими камушками. Тропа, словно обнимая гору, вела вверх.
– Как здесь красиво! – сказала Эмма, когда мы поднялись достаточно высоко.
Перед нами открылся чудесный вид: среди домов и дорог серебрилась Сена, петляя, как тонкая лента. Мы присели на лавочку. Подниматься выше значило отвернуться от города. Я снял рюкзак – из‑за которого утром был прозван «школьником» – и достал банку с крупно нарезанными фруктами. Эмма рассмеялась, но благодарно приняла угощение.
– Несмотря на то, что такие банки можно увидеть только во Франции, – сказала она, – ты напомнил мне детство.
Она оживилась, рассказывая:
– Летом меня отправляли к бабушке. Там были животные, и я могла играть с козлятами – пушистыми, белоснежными, смешными. А в лесу мы собирали землянику: казалось, что я съедала целую тонну. А когда мы наконец возвращались домой, бабушка словно волшебница откуда-то вдруг вынимала пол-литровую банку ягод. Как чудесно пахло из такой банки! Ягоды пересыпались в тарелки, заливались коровьим молоком, крошился испечённый дома хлеб, и мы снова принимались за амброзию.
– Прекрасно, – мечтательно заметил я. – И чем ты ещё занималась у бабушки?
– Детей поблизости не было, я рисовала или играла с собакой. О, это был удивительный пёс: я давала ему понюхать какую-нибудь палку, говорила "сидеть", затем бежала в близлежащий лес и где-нибудь прятала её. Как я не пыталась путать следы, палка через считанные минуты оказывалась у моих ног… А однажды мы сделали качели: две верёвки, доска и молодая сосна. Я качалась, и небо мелькало сквозь ве узорчатые лапы ветвей… потом я украшала качели цветами, показывала их козлятам и собаке.
Мы рассмеялись.
– Ты удивительная, – сказал я.
Эмма вздохнула:
– Потом я приехала снова – и всё исчезло: ни качелей, ни собаки, ни козлят. Хотелось вновь испытать то счастье, но время всё переменило. Тогда я поняла: оно неумолимо, и приняла как данность то, что оно способно так неумолимо всё менять.
Позже я осознал: именно для того, чтобы не замечать власти времени, Эмма старалась жить одним днём.
Вдруг из‑за наших спин сорвались две птицы.
– Это знак, – улыбнулся я. – Знак того, что мы будем вместе.
– Джозеф, тебе ведь только что рассказали, как всё меняется, – грустно сказала она.
– Ты права, – кивнул я. – Но, может, всё же это знак.
Я рассказал ей о Паскале и его голубях.
– Вчера я позвонил ему и сказал, что еду на "Бархатную гору" с самой красивой девушкой на свете.
– Так и сказал? – прищурилась Эмма.
– Конечно. Попросил машину: автобусы ведь не ходят допоздна, а отсюда так хорошо видно закат. Просил, чтобы он подъехал к нам – вы бы подружились, но Паскаль, как всегда, сделает по‑своему.
– А если это не он? – улыбнулась она. – Пошли, посмотрим.
Мы продолжили прогулку.
– Завтра я уезжа… – начала Эмма, но споткнулась. Я успел подхватить её.
– Сильно ушиблась? – спросил я.
– Нет, – едва выдохнула она.
– Чёртовы камни! – возмутился я.
Эмма зажала ушибленный палец, в глазах блеснули слёзы. Я попытался шуткой развеять боль:
– Взять бы тебя на руки, да ты, наверное, тяжёлая.
– Благодарю! – ожила она. – Сама дойду.
После нескольких шагов я всё-таки поднял её на руки.
– Кто‑то говорил, что хочет вернуться пораньше, – сказал я решительно.
– Осторожнее, – шепнула она.
Впрочем, мы не стали передвигаться намного быстрее, ценный груз требовал внимательности.
– Небожительница, – сказал я. – Самое тонкое облако удержит такую лёгкую.
– Ага, – улыбнулась Эмма, – на меня даже весы почти не реагируют.
– Если положить на другую чашу пушинку, тебя подбросит, – ответил я.
Солнце начало клонится к закату. Его скрывала огромная взбитая туча: лучи пробивались сквозь неё, отражались и, усилившись, вырывались наружу.
– Похоже на бегемота, – заметила Эмма.
Луч сиял на теле тучи, словно живая рана неба. Постепенно он скользил по долине, приближаясь к нам. Мы стояли, затаив дыхание, пока свет не достиг нас. Солнце внимательно оглядело нас и "бархатную гору", затем на время скрылось и вскоре снова появилось на небе уже без какой бы то ни было вуали, радуясь тому, что больше нет препятствий на пути к горизонту.
Вскоре мы увидели машину Паскаля – открытая дверь, ключи в замке. Из еды остались припасы: мы устроили небольшой пикник прямо на длинном капоте. Закат одной звезды уступал небу место другим, и лишь редкие падающие звёзды на время превращали нашу оживлённую беседу в тихое, счастливое молчание.
IX
На следующий день я проснулся довольно рано – нужно было вернуть машину. Всё ещё окутанный эйфорией вчерашнего дня и вечера, я спустился вниз под покровом счастья. Но вдруг внимание отрезвило белое пятно на тёмном паркете.
«Это было чудесное лето, Джозеф! Если признаться, лучшее лето в моей жизни… Никто и никогда не чувствовал меня так, как это удавалось тебе (и это касается не только танцев). Но сегодня я уезжаю.»
Остаток записки я читал уже в такси: сесть за руль самому было невозможно.
«Мы жители разных городов и стран, но дело не в этом. Разве ты не понимаешь, что мы сделали друг с другом? Твоя школа опустела, а я ослепла – словно вовсе не была ни в одном из музеев. Тебе нельзя забывать свои цели, какими бы они ни были. А мне… Все ждут, что я чего‑то добьюсь, но я пока не знаю чего именно. Трудно сделать выбор, когда перед тобой весь мир. Париж великолепен, но ведь мир так велик, стоит ли себя ограничивать?
Быть может, наши чувства со временем станут приятными – как запах земляники – воспоминаниями?
Мой Джозеф, мой любимый Париж, прощай!»
По дороге в аэропорт сердце ныло от не только от негодования, но и от пустоты – крушение надежд словно заморазило всё моё естество. Тогда я вспомнил, как Эмма, обмолвившись перед падением, говорила, что уедет. «Почему я не придал этому значения? Только ли из‑за её ушиба? Или я не расслышал того, чего не хотел слышать?» – вспыхивали вопросы. «Неужели она действительно так бесчувственна?..»
На ватных ногах я метался по зданию огромного аэропорта, пока, наконец, не нашёл Эмму.
Когда я увидел её, остановился в немом вопросе. Её заплаканное лицо – как ни странно – стало доказательством того, что у нас всё ещё хорошо. Увидев меня, она отвернулась, наклонив голову, но её острый носик, словно непоседливый ребёнок, продолжал наблюдать из‑под волнистых волос. Я подошёл ближе.
– Эмма, – позвал я, – неужели принцессы прощаются так?
– А как они прощаются? – блеснули на меня её глаза из‑под тёмных бровей.
Я протянул руку, и она приняла её.
– Во‑первых, так, – я обнял её, – во‑вторых, так, – закружил в объятиях, – и, в‑третьих…
– Вид у меня тот ещё для принцессы, – тихо сказала Эмма. – Зачем ты приехал?
– Зная твою любовь к самокритике, – ответил я, – я привёз тебе записку, чтобы ты исправила одну ошибку.
– Какую? Не верю, там нет ошибок!
– Есть. – Я развернул листок. – Вот здесь, – карандаш указал на adieu [фр. прощай]. – Пишется, как слышится: au revoir [фр. до свидания]. Исправь, пожалуйста.
Эмма рассмеялась.
– Ты совсем не умеешь обращаться с девушками!
Я предложил ей не загадывать о будущем, каким бы трудным оно ни казалось. Зачем сжигать мосты? Кто знает, куда приведёт жизнь? Я пообещал не питать ложных надежд, если ей этого не хочется, но попросил остаться друзьями. Мне было необходимо сохранить хотя бы крохотную возможность, пусть даже мнимую.
Я добился от Эммы заветной правки – «au revoir» вместо «adieu» – и узнал её номер телефона: до этого мне был известен только номер парижского отеля.
Вскоре объявили посадку. Она с подругами направилась к выходу, а я стоял неподвижно, пока её фигура не растворилась в потоке людей. Мне показалось, что мой приезд немного облегчил нам обоим сердце.
Хотел бы я удержать Эмму? До боли. Но мог ли? У каждого из нас была своя дорога – словно рельсы с редкой развилкой. Меня ждала необходимость вернуться к школе, а рядом с Эммой было невозможно думать о работе. Всё чего мне хотелось рядом с ней: слушать её, смотреть в эти карие, бесконечно живые глаза, делить каждое мгновение.
Но разум, растревоженный её словами, требовал открыть глаза и увидеть пропасть. И всякий раз, когда я открывал глаза разума – я становился глух к напевам чувств.
X
С тех событий прошло около полугода. Я всё так же возился со своей школой, но осью всех мыслей по‑прежнему оставалась Эмма. Планеты воспоминаний и мечтаний кружились вокруг привычного солнца.
Поначалу маяком на горизонте будущего мерцала надежда: я ждал конца первого месяца разлуки, чтобы позвонить Эмме, и всё казалось почти радостным, почти светлым. Но когда дозвониться по заветному номеру не удалось, острое чувство утраты перевернуло мне сердце. Оно брыкалось в груди, как пойманный зверь. Я снова и снова набирал выученные наизусть цифры, но всё было тщетно. Тогда Париж показался серым и безрадостным; я невольно вспомнил Достоевского – его свинцовый Петербург был до боли похож на мой Париж. Я бродил по этим ненавистным улицам и повсюду чудилась Эмма: в блеске каштанов, на волнах Сены, в порывах ветра. Эмма, Эмма, Эмма… Каждая площадь и каждый мост напоминали о ней. Каких трудов стоило танцевать с ученицами, удерживая улыбку на лице! Я избегал тех, с кем мы общались на балу, перестал навещать Паскаля и чаще проводил время с Евой, Анджелой и другими друзьями.



