
Полная версия:
Род Верицких #2. Корпус наследников
У середины стены была калитка, заложенная изнутри. Петли на ней смазаны, а трава под порогом вытоптана. Заложенной калиткой пользуются, и пользуются часто.
Я запомнил её и пошёл дальше.
За углом открылся задний двор: поленница, две бочки, верёвка с бельём. На верёвке висели рубахи одного покроя и одного размера — казённые. Между ними одна чужая, тонкого полотна, и висела она с краю, отдельно.
Мелочь, а полезная штука. Там, где казённое стирают вместе, а своё вешают с краю, есть разделение, и его держат сами жильцы, а не устав.
Я обошёл две стены из четырёх и вернулся к воротам.
Возок стоял уже там: возница подъехал сам, не дожидаясь. У ворот было двое. Один сидел в будке, второй стоял у столба и смотрел, как я иду.
— К кому? — спросил тот, что у столба.
— По определению Палаты.
Он поглядел на мои сапоги, потом на возок, потом снова на сапоги. Сапоги были в глине по голенище.
— Имя.
— Верицкий. Родион Андреевич.
Назвал я его обыкновенно, без нажима на фамилию. Он кивнул и ушёл в будку.
Я остался стоять.
Ветер шёл вдоль стены без перерывов, и стоять было неудобно. Камень под ногами мокрый, и шаги по плитам звучат иначе, чем по земле: суше и короче. За три дня я отвык от твёрдого.
Из будки было слышно, как переворачивают листы.
Переворачивали долго.
Потом первый вышел и встал в дверях с книгой в руках. Вид у него был озадаченный. Это мне понравилось меньше, чем если бы он злился.
— Ещё раз, — сказал он. — Как?
— Верицкий.
— По набору которого года?
— Я не по набору. По определению Палаты.
Он перелистнул назад, потом вперёд. Второй подошёл и стал смотреть через плечо.
— Нету, — сказал первый.
— Смотри в приписных.
— И в приписных нету.
Они посмотрели друг на друга, потом на меня.
— В списках вас нет, — сказал первый. — Ни в одном.
— Может, под другой фамилией? — спросил второй. — Бывает, вписывают по матери.
— Не бывает, — сказал я.
— Тогда ждите. Пошлю за старшим.
Он ушёл, а первый остался и держал книгу открытой, будто она могла передумать.
Я стоял и молчал, потому что говорить тут было нечего.
Три дня я ехал следом за своим описанием, и оно добралось сюда раньше меня и разошлось по станциям на сто вёрст кругом. А в том единственном месте, где имя должно было лежать записанным, его не было вовсе.
Так тоже бывает, и это хуже пометки.
Пометку можно оспорить. Пустое место оспаривать нечем.
Глава 4. Входной список
Старший вышел не сразу и старшим не был. Из канцелярии прислали служащего.
Он посмотрел на меня, потом на возок за воротами, потом на книгу в руках караульного. Велел идти за ним. Повёл вдоль стены, в боковую дверь. Приезжих сюда водят задами.
Тесная передняя канцелярии, лампа с прикрученным фитилём.
Фитиль прикручен ради экономии. В комнате от этого темнее, чем нужно для чтения. На полу чужие мокрые следы. Следов много: за день тут ходили десятки.
Служащий сел за стол и вынес из шкафа две книги.
— Списков два, — сказал он. — Набора и приписанных.
Первую он открыл на букве. Вёл пальцем сверху вниз, дошёл до конца страницы, перевернул. Снова сверху вниз.
— Нет.
Вторую смотрел дольше. Приписные ведутся по числам поступления, и искать в них приходится подряд.
— И тут нет.
Я стоял и ждал, пока он кончит. Перебивать такого невыгодно. Собьётся и начнёт сначала.
— Осенью приезжайте, — сказал он наконец. — С набором внесут.
Я положил на стол определение.
— Я по нему. Не по набору.
Он развернул лист к себе и стал читать. Читал внимательно, губами, и на пятом условии остановился.
— Тут сказано явиться.
— Сказано.
— А в какой список вас писать, тут не сказано.
Там действительно не сказано, и спорить было не с чем.
— Значит, заведите запись и укажите основание, — сказал я. — Определение Палаты и есть основание.
— Определение — не список.
Он придвинул обе книги к себе и положил на них ладони, будто я собирался их взять.
Дальше пошло знакомое. У человека нет правила на твой случай, и придумывать правило он не станет. Он пойдёт искать того, кому положено.
— Человека без набора вносить некуда, — сказал служащий. — Это не я решаю.
— А кто?
— Секретарь по спискам.
— Позовите.
Он подумал. Посмотрел на лампу, потом на часы за своей спиной. Половина десятого.
— Поздно уже.
— Я третий день еду.
Подействовало это не сразу. Он встал, собрал обе книги под мышку и пошёл к внутренней двери.
— Ждите тут.
Сесть он мне не предложил. Стул унёс от стола к стене. Я остался стоять.
Стоял и смотрел на стол. Стол длинный, казённый, с прожжённым краем у чернильницы. Лампа одна. Чистая бумага слева, использованная справа. Правая стопка выше левой раза в три.
Правую стопку я перебрал глазами, не трогая руками.
Сверху лежал наряд на дрова. Под ним требование в уездную управу о подводах. Дальше три одинаковых листа с печатным заголовком и вписанными от руки фамилиями — увольнительные или отпускные, отсюда не разобрать. Ниже пошли счета.
Из этого следовало, что канцелярия тут маленькая и делает всё подряд. Дрова, подводы, люди, деньги — один стол и одна лампа. Отдельного человека на списки при таком хозяйстве держать не станут.
Значит, тот, кто их ведёт, занят ещё чем-нибудь, и списки у него не главное.
Тут я и понял, чего мне ждать.
Записи обо мне нет ни в одной книге. Значит, сейчас её напишут. Напишут при мне, на пустом месте, и напишут так, как решит человек, которого я ещё не видел.
В прошлой моей жизни это звалось иначе, а устроено было так же. Нет готовой графы — её заводят руками. И содержание зависит от того, кто держит перо и сколько ему осталось до конца смены.
Часы за стеной пробили половину. Где-то наверху хлопнула рама, и следом протянуло сквозняком по ногам: в этом доме окна закрывают плохо и знают об этом.
За дверью пошли шаги. Короткие и частые: человек нёс тяжёлое.
Я переложил определение поближе к лампе, чтобы его было видно с порога. Пусть входящий увидит бумагу раньше, чем меня.
Пришёл он через четверть часа. Тяжёлое оказалось связкой ключей.
— Шибанов, Аркадий Львович, — сказал он и сел. — Определение при вас?
Я подал лист. Читал он быстрее служащего и молча. Дочитав, положил лист на стол лицом вниз и раскрыл книгу приписных на последнем исписанном развороте.
Дальше свободного места было много.
— Пишу, — сказал он.
Скрип пера, песочница, чужой почерк с наклоном влево.
Наклон влево встречается редко и всегда заметен. У Шибанова буквы валились назад, а строка при этом шла ровно, без провисания к правому краю. Так пишут люди, которые пишут помногу и каждый день.
Пока он писал, я смотрел на развороте выше.
Приписные шли подряд, по числам. Против каждого имени стояла должность или пометка: писарь, служитель при кухне, помощник при цейхгаузе. У троих в графе дома стоял прочерк. У одного дом был вписан и следом зачёркнут, а поверх зачёркнутого приписано что-то мелкое, отсюда не разобрать.
Зачёркнутый дом — вещь редкая. Дом или есть, или его нет; зачёркивают, когда он был и перестал быть.
Я запомнил место на развороте: третья строка снизу, левый столбец.
Он диктовал себе вполголоса, как диктуют, когда заполняют привычную форму.
— Число. Верицкий, Родион Андреевич, глава дома. Основание: определение Присутствия Палаты родовых печатей. Явился лично.
Я стоял с той стороны стола и читал вверх ногами.
Читать вверх ногами я умею с прошлой жизни. Умение дешёвое и берётся само, если долго сидеть напротив чужого стола. Здесь оно пригодилось впервые.
Шибанов довёл запись до конца и, не останавливаясь, начал следующую.
— Допущен под наблюдением.
Сказал он это тем же голосом, каким называл число.
— Повторите, пожалуйста, — попросил я.
Он повторил пометку и посыпал написанное песком. Я повторил вслед за ним, слово в слово, вслух. Не громко и без вопроса в голосе.
Шибанов поднял глаза.
— Что-нибудь не так?
— Покажите основание.
Он повернул ко мне определение и провёл пальцем по первому условию.
Родовая печать дома Верицких состоит под наблюдением Палаты.
Пометка была не выдумана. Она списана из первого условия Палаты, и всякий, кто станет её проверять, найдёт в определении те самые слова.
Только в определении наблюдение стоит при печати.
А в книге оно стояло при имени.
Я перечитал оба места ещё раз. Вещь была слишком простая, чтобы поверить сразу. Печать под наблюдением — это про предмет и порядок его употребления. Допущенный под надзором — это про человека, которому не доверяют.
Слова те же. Предмет другой. Факт остался тот же. Переменилось то, к чему он относится. Увидеть это можно только на бумаге, где оба места лежат рядом.
Я посмотрел на Шибанова.
Он ждал, придерживая песочницу. На лице читалось одно желание: дописать и уйти. Такое же лицо бывает и у того, кто списал не думая, и у сделавшего нарочно.
Спрашивать, нарочно ли, было бы глупо.
— Дальше, — сказал я.
Он дописал графу «помещение» и поставил прочерк в графе «набор».
— В какой список меня записали? — спросил я.
— В приписные.
— Я глава дома.
— Вижу, — сказал Шибанов. — В набор вас писать нельзя, набора нет. Отдельной книги для вас тоже нет. Остаются приписные.
Сказал он это между делом, и в этом была вся неприятность.
Глава дома в книге, где у половины прочерк вместо дома. Вписали меня сюда потому, что другого свободного места не нашлось.
Спорить с пометкой я не стал.
Пометка списана из определения. Спорить с ней значит спорить с Палатой. В Палате я стоял две недели назад и помню, чем такие споры кончаются для того, кто стоит.
Оспаривать следовало место, куда её поставили.
— Один вопрос, — сказал я.
Шибанов уже тянулся к чернильнице, чтобы закрыть.
— Слушаю.
— Надзор поставлен над печатью или надо мной?
Он остановился. Вопрос был служебный. На служебный в канцелярии отвечают по бумаге, а не по памяти. На это я и рассчитывал.
Шибанов придвинул определение обратно и стал читать первое условие заново. Читал он его второй раз за вечер, и теперь медленно.
Пауза, в которую слышно двор.
Со двора катили бочку. Бочка стала. Заговорили двое, и слов было не разобрать. Пауза тянулась, и на простой вопрос она была длинна.
— Над печатью, — сказал он наконец.
— Сказано именно так?
— Сказано: родовая печать состоит под наблюдением.
Он положил палец на строку и подержал.
— Тогда прошу внести в запись и вопрос, и ваш ответ, — сказал я.
Тут он посмотрел на меня внимательнее, чем за весь вечер.
— Зачем?
— Затем, что запись читают без меня. Я при ней не стою и пояснить не смогу.
Шибанов помолчал, потом отложил песочницу и снова взял перо.
Перо, отложенное и взятое снова, — самое дорогое, что было в тот вечер. Отложенное означает «кончено». Взятое обратно означает, что кончено не совсем.
Он приписал в конце, мелко: «наблюдение установлено над родовой печатью, согласно условию первому».
Потом посыпал песком и стряхнул на пол. Песок для чернил пахнет сухо и пыльно. В комнатах, где много пишут, он стоит всегда.
Я перечёл запись целиком, вверх ногами, ещё раз.
Допущен под наблюдением, а следом приписка про родовую печать и условие первое. Так это теперь и стоит: сперва про меня, потом про вещь.
Стало лучше. Хорошо не стало.
«Допущен» никуда не делось. Стоит оно первым, и читать его будут первым. Уточнение идёт в хвосте и мелким почерком, а до хвоста доходят не все.
Зато всякий, кто дойдёт, увидит и то и другое.
— Больше ничего? — спросил Шибанов.
— Ничего.
Он закрыл книгу и завязал тесёмки. Тесёмки были новые, а книга старая.
— Выписку можно? — спросил я.
— Какую выписку?
— Из записи обо мне. С уточнением.
Шибанов подумал дольше, чем стоил вопрос, и покачал головой.
— Выписки даются по требованию. Требование подаётся письменно и через два дня.
— Тогда подам.
— Подавайте, — сказал он и убрал книгу в шкаф. Ключ от шкафа был на той самой связке — принёс её с собой.
— Ещё одно. В выписку уточнение попадёт?
Он запер шкаф и подёргал дверцу. Дверца держалась.
— В выписку идёт строка целиком.
— Вся строка? Включая мелкое в конце?
— Целиком, — повторил он и первый раз за вечер поморщился. — Я списки веду двенадцать лет. Половину записи не выписывают.
Это я и хотел услышать. Уточнение стоит мелко и в хвосте, зато оно теперь часть той же записи, и разнять их можно только нарочно.
Я перебрал в уме, что вышло за вечер. Одно из двух выправлено. Второе так и останется: в набор меня писать нельзя, а бумага для меня нашлась только в приписных.
Вошёл я в Корпус с оговоркой.
Оговорка теперь стоит там, где ей положено, и это вся сегодняшняя победа.
Оставалось одно, и его нельзя было спросить прямо.
Дома я заверял четыре раза за десять дней, и всякий раз Матвей писал строку в новую книгу. Книга эта прислана из Палаты, и порядок в ней установленный. Значит, здесь должна быть такая же. Или сюда шлют выписки из нашей. Или и то и другое.
Одного я не знал совсем: кто её ведёт. Спросить в лоб значило показать, что мне это важнее прочего. Человек, которому важно, запоминается. Запомнившийся вопрос живёт дольше ответа.
Поэтому я сделал иначе.
Шибанов закрывал чернильницу. Крышка у неё медная, притёртая, и закрывается с щелчком.
— Три вопроса, и я вас отпущу, — сказал я.
— Три так три.
— Бельё своё или казённое?
— Казённое. Выдают в цейхгаузе по средам.
— Особая книга употреблений печати здесь ведётся или выписки шлют в Палату?
— Ведётся установленным порядком.
— В котором часу подъём?
— В шесть. Зимой в половине седьмого, но зима кончилась.
Он ответил на все три подряд, не сбившись и не переспросив.
Я поблагодарил и стал застёгиваться. Застёгивался медленно, потому что теперь надо было разобрать то, что услышал, а разбирать лучше, пока человек ещё рядом.
Первый ответ и третий были полные. Бельё казённое, выдают в цейхгаузе, по средам. Подъём в шесть, зимой в половине седьмого, и даже прибавлено, что зима кончилась.
Средний ответ был другой длины.
«Ведётся установленным порядком» — это четыре слова, и в них нет ни места, ни человека, ни срока. Про бельё он назвал цейхгауз и день. Про подъём назвал два часа и оговорку. Про книгу не назвал ничего.
Разница была не в тоне. Тон он держал один на все три.
Разница была в том, что из первого и третьего ответа я могу пойти и проверить, а из среднего идти некуда.
— Аркадий Львович.
Он поднял глаза.
— А кому подаётся требование о предъявлении книги?
— По требованию предъявляется, — сказал он.
— Кому подаётся требование?
— В установленном порядке.
Дальше спрашивать было нельзя.
Он собрал связку, задвинул стул и взял лампу со стола. Лампу он понёс с собой, и в передней стало темно раньше, чем я дошёл до двери.
Уже в дверях я обернулся.
— Вопрос мой в книгу вы не записали.
— Какой вопрос?
— Про печать и лицо. Вы ответ записали, а вопрос нет.
Шибанов остановился с лампой в руке. Свет пошёл снизу, и лицо у него стало чужое.
— Вопросы в книгу не пишут, — сказал он. — Пишут записи.
И это было правдой, и спорить тут было не о чем. Я вышел в коридор и постоял, привыкая к темноте.
В ответе про особую книгу не было ни одного имени. Ни своего, ни чужого, ни должности. Человек, который двенадцать лет ведёт списки и помнит, по каким дням выдают бельё, не может не знать, кто держит книгу в его же канцелярии.
Значит, знает.
Умалчивают обыкновенно не по незнанию. Умалчивают, когда называть не велено.
В коридоре меня уже ждал служитель с моим мешком. Мешок успели снять с возка, пока я стоял в канцелярии.
Комнату отвели в конце коридора, третьим к двоим.
Служитель донёс мой мешок до порога, поставил его и ушёл, не сказав ни слова. Дверь он открыл ногой, потому что руки были заняты, и дверь открылась легко.
В комнате не запирается дверь. Ни задвижки, ни петли под крюк, ни следа от них на косяке.
Соседей двое, оба из малых домов. Один сидел на койке и разматывал портянку. Второй уже лежал лицом к стене. Тот, что сидел, поднял голову, и я увидел, что он меня узнал.
— Верицкий?
— Верицкий.
— Тучков. Мирон.
Он сказал это раньше, чем я успел назваться сам, и в этом была вся суть.
Второй тоже повернулся и назвал фамилию — я её не разобрал, — и оба поздоровались.
Переспрашивать я не стал. Фамилию тут назовут ещё не раз, и лучше услышать её не от него.
Поздоровались они первыми.
С новым человеком так не здороваются. С новым здороваются после того, как он назовётся, а пока он безымянный — кивают. Со мной поздоровались раньше: имя моё в этой комнате знали прежде лица.
Оба уже слышали его. Я поставил мешок на свободную койку и стал разбирать.
Разбирал я долго и не потому, что вещей много. Вещей было мало: смена белья, бритва, мыло в жестянке, шесть листов чистой бумаги, чернильница дорожная, тетрадь.
Бумаги я пересчитал дважды.
Доверенность, копия определения, предписание Корпуса, выписка из трёх мест второго листа, письмо Матвея о списке затребованного, данное на всякий случай.
Класть их было некуда. Сундук в комнате один, общий, и на нём сидит второй сосед. Под койкой пусто и открыто. Дверь не запирается.
Я сложил бумаги в холстину и положил под тюфяк, к изголовью.
Место скверное. Всякий, кто станет искать, начнёт с тюфяка.
Но тюфяк хотя бы подо мной, а всё остальное в этой комнате — ничьё.
Сырой тюфяк, чужой храп, шаги по коридору мимо двери и обратно.
Храпел тот, что лежал лицом к стене. Шаги шли по коридору дважды: сначала в одну сторону, потом обратно, и во второй раз медленнее. Холод шёл от окна ровной полосой на уровне плеча.
Правая кисть ныла с утра.
Заверений сегодня не было ни одного. Я перебрал день с рассвета и не нашёл ни минуты, когда брался бы за печать.
Свечу я зажёг свою, потому что казённую в комнату не дают.
Тетрадь легла на колено. Писать на колене я приноровился ещё в дороге.
Записал я за день три строки. Первая: пометка при имени и уточнение, приписанное в хвосте.
Вторая: Шибанов, Аркадий Львович, ведёт списки двенадцать лет.
Третья: «установленным порядком» — сказано дважды, и оба раза вместо ответа.
Больше писать было нечего, и это само по себе плохо. За день, в который тебя вписали в чужую книгу, трёх строк мало. Значит, я половину сегодняшнего не разглядел и пойму её позже, когда она обернётся чем-нибудь.
Я посмотрел на три строки и подумал, что утром меня ждёт место в зале, а про зал я не знаю пока ничего.
Потом задул свечу.
В темноте стало слышнее, как за стеной кто-то переставляет ноги, и как далеко, во дворе, закрывают ворота на ночь.
Четвёртую строку я писать не стал.
Приехал главой дома, записан приписанным. Такое в тетрадь не заносят.
Глава 5. Место Верицкого
Сборы в семь, и к семи зал полон.
Зал длинный, два ряда столов во всю длину, скамьи по обе стороны. Скамьи разной высоты. У двери они со спинками и повыше, дальше идут пониже, а у самой стены стоят голые доски на козлах.
Высоту я заметил раньше, чем понял зачем. Гул стоял вполголоса. Человек полтораста, и никто не садится.
Мест не занимают, пока не назовут. Это я понял по тому, что все стояли вдоль столов и держались руками за край.
Дуло от дальней стены. Там окно в две створки, и одна не притворяется.
Ляпин вышел без четверти и стал в проходе с листом.
Никанор Саввич Ляпин, распорядитель мест. Фамилию его я услышал накануне от служителя, а должность — здесь, потому что он назвал её сам, прежде чем начать.
Лист был не его почерком.
Это видно с трёх шагов. Он читал, и палец у него шёл по строке с запинками. На своей бумаге палец так не ходит.
Он начал с ближнего конца.
— Ланской, Артемий. Первый стол, от двери.
Артемий Ланской отделился от стены, прошёл и сел. Садился он не глядя, куда садится.
— Сомов, Кирилл. Второй стол.
Вот, значит, как зовут второго моего соседа. Сомовы — те самые, кому Варвара третьего дня писала про совместное хранение, и ответ им ушёл с утренней почтой за моей подписью.
Вчера он назвался в темноте, я не разобрал и переспрашивать не стал. Теперь фамилию назвали при всех, и спрашивать не придётся.
Он шёл по листу без пауз, и до середины шло одинаково: фамилия, стол, иногда сторона.
Потом он дошёл до места, где строка стала длиннее.
— Тучков, Мирон. Третий стол, от прохода. До конца месяца.
Тучков сел. Никто не повернул головы, и это означало, что прибавка знакома и никого не удивляет.
Значит, у прибавок есть свой список, и он не новый.
Дальше пошли фамилии, которых я не знал. Я считал столы и сторону и скоро сбился, потому что смотрел не туда: я смотрел на его палец. Палец задерживался через строку. Задерживался он там, где стояла прибавка.
Их было шесть до меня.
— Верицкий, Родион.
Я отпустил край стола.
— Дальний конец. У стены. Впредь до распоряжения.
Гул не стих. Я после этого много раз проверял себя, но гул действительно не стих: половина зала ничего не заметила.
Заметили те, кому было зачем. Я стоял. Ляпин опустил лист и держал его у бедра, и это была первая пауза за всё чтение.
Он ждал.
— Верицкий, — сказал он снова. — Дальний конец, у стены. Впредь до распоряжения.
Второй раз он произнёс медленнее и с разделением между словами.
Я расслышал с первого.
Этих слов в предписании Корпуса нет. Там сказано: явиться и быть размещённым согласно положению дома, и ни про какие распоряжения там не сказано вовсе. Предписание я прочёл в дороге четыре раза и знаю его наизусть до подписи.
Стало быть, прибавку взяли не оттуда.
— Хорошо, — сказал я.
Больше я не сказал ничего. Ляпин подождал ещё немного и перешёл к следующей фамилии, и голос у него при следующей был уже обыкновенный.
Я пошёл вдоль стола к дальнему концу.
Идти было шагов сорок, и всю дорогу на меня смотрели, а смотреть было не на что: человек идёт к своему месту.
У стены сидели трое. Одного я узнал по вчерашнему коридору, двух других нет. Все трое сидели на голых досках, и у всех троих в объявлении была прибавка.
Тучкова среди них не было. Тучкова посадили у третьего стола.
Прибавки тут разной цены.
Доска была холодная и узкая, ладони в две с половиной.
Я сел с краю, оставив место для того, кто придёт позже. Сидеть пришлось прямо: спинки нет, и откинуться не на что. Через рубаху сразу пошёл холод от стены. Шёл он полосой поперёк лопаток. К девятому часу полоса стала мокрой.
Место было скверное, и никакого второго мнения тут быть не могло.
Глеб учил садиться так, чтобы потом не пришлось двигаться. Тяжесть на всю ступню. Колени не сведены. Локоть кладут на стол. Кисть кладётся ладонью вниз и лежит. Поднимать её не надо, поправлять не надо, и трогать лицо нельзя совсем.
Я положил обе и посчитал до двадцати, как он велел считать в первый раз.
Правая легла тяжело. Она ныла со вчерашнего, и на холоде сильнее. Но лежала она как надо, и этого было довольно.
Шевелиться здесь дорого. Человек в зале, где полтораста человек и все стоят по местам, виден весь. Резкое движение читают быстрее слова. Отодвинуть скамью, встать, размять кисть — любое из этого в первое утро расскажет обо мне больше, чем я хочу рассказать.
Про буйство они знают. Это было в бумаге, которую читали до меня.
Смотреть не перестали и после того, как я сел.
В упор, конечно, никто не смотрит. Тут смотрят иначе: человек поворачивается к соседу, говорит что-то, а глаза при повороте заходят дальше соседа. Таких заходов было много. Я их не считал, потому что считать было ещё рано.
Соседи по доске сидели молча. Ближний ко мне ссутулился и глядел в стол. Это был тот, кого я видел в коридоре у канцелярии, и он меня узнал, но здороваться не стал. Вчера в коридоре поздоровался бы. Сегодня между нами лежала одна доска на двоих, и цена этой доски ему была понятнее, чем мне.
Он отодвинулся на ладонь.
Отодвинулся он тихо и, может быть, сам того не заметил. Ладонь между нами появилась в первые же минуты и осталась.
Дальние двое сидели спокойнее. У одного на рукаве была штопка, сделанная своей рукой, неровная. Второй комкал на коленях шапку.

