Читать книгу Сухой овраг. Отречение (Алиса Клима) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Сухой овраг. Отречение
Сухой овраг. Отречение
Оценить:
Сухой овраг. Отречение

4

Полная версия:

Сухой овраг. Отречение

Ларионов испытывал сильнейшее беспокойство оттого, что лагерь так долго находился под начальством Грязлова. Смерть Анисьи потрясла его. Мысли путались: он не мог понять, как могло произойти, что ее расстреляли без следствия; не мог представить, как она могла поджечь барак, а главное – зачем; думал, как терзалась Вера, наверняка виня себя в его ожоге. Но он знал от Федосьи, что Вера держалась все это время мужественно и достойно.

Ларионов поражался ее стойкости. Он вспоминал, как она решилась прыгнуть с вышки в воду, и никто не мог ей тогда помешать. Он сейчас понимал, что Вера была сильным человеком, гораздо сильнее многих знакомых ему мужчин. Целыми днями Ларионов думал только о ней и о лагпункте. Федосья докладывала обо всем в подробностях. Но он понимал, что она не могла рассказать ему главного – что чувствовала Вера.

Ларионов долго не просил Марту подать ему зеркало. Но когда он ощупывал лицо, понял, что оно изменилось. Струп на наиболее поврежденных участках начал отторгаться, и кожа стала мягче и нежнее, но она была не такая, как прежде. Он видел свои руку и плечо – эти странные красные рубцы, напоминавшие неровно размазанное масло по хлебу. Ларионов не думал о том, как изменился. Но у него до конца не раскрывался правый глаз, и это его настораживало и тревожило. Он с трудом привыкал видеть мир иначе…

Ларионов подшучивал, что теперь бриться будет куда быстрее. Но он видел невеселую улыбку Марты и понимал, что он стал другим.

Когда Марта пришла к нему в очередной раз с обедом на подносе, он попросил ее принести зеркало. Марта посмотрела на него печально и кивнула. Она понимала, что ему предстоит привыкнуть к изменившейся внешности.

– Когда наконец пройдет глаз? – спросил он улыбаясь. – У меня тянет кожу, когда я моргаю. И вообще я им стал хуже видеть…

– Ну, что у нас тут? – послышался с порога добродушный низкий голос Пруста, которого Марта оповестила, что Ларионов просит зеркало.

Ларионов казался бодрее. Пруст понимал, что он начинает возвращаться к привычной жизни, и именно сейчас ему потребуется сила воли, чтобы принять свой новый облик и привыкнуть к увечью глаза.

– Я хорошо себя чувствую, – сказал Ларионов. – Только что-то с глазом, он никак не проходит.

Пруст присел возле его кровати и сделал знак Марте выйти.

– Григорий Александрович, – начал Пруст приветливо, – ваше положение было достаточно тяжелым. Вы пережили сильное потрясение, как и ваш организм.

Ларионов усмехнулся.

– Говорите прямо, к чему эта прелюдия? – сказал он спокойно.

Доктор Пруст положил свою теплую пухлую лапу на руку Ларионова, как это делают врачи, без стеснения и субординации.

– Сейчас я принесу вам зеркало, – сказал он мягко. – Вы должны знать, что ваше лицо покалечено, глаз, к сожалению, навсегда останется таким. Медицина пока не может вам помочь с эстетической точки зрения. И вообще хорошо, что он остался цел и не ослеп…

Ларионов побелел, но слушал Пруста молча.

– Единственное, что со временем изменится – это цвет, – добавил Пруст, чувствуя жалость к положению Ларионова и предвидя новые непростые испытания. – Кожа посветлеет, но неравномерно.

– Что же, – вымолвил Ларионов, с трудом скрывая дрожь в голосе. – Я бы хотел взглянуть.

Пруст принес зеркало и вышел, чтобы не смущать Ларионова. Ларионов несколько секунд колебался, но потом осторожно направил зеркало на лицо.

Он отвел взгляд достаточно быстро. То, что он видел, было безобразно. Ларионов отложил зеркало и долго смотрел в окно.

Левая сторона его лица была совершенно цела, но правая изменилась до неузнаваемости: часть лба, веко, висок и щека обгорели, отчего верхнее веко слиплось во внешнем уголке глаза с нижним под перевязкой, и глаз был немного прикрыт; от челюсти вниз по шее, груди и правому плечу шли следы ожога и рубцы; кожа была разноцветной.

Он долго смотрел в окно. И хоть он знал, что зима в этом году не позволит себя скоро потеснить, Ларионов чувствовал приближение весны – первой весны рядом с Верой. Его охватила безутешная тоска. Уродство его тела и особенно лица угнетало его. И прежде Вера не питала к нему желания, в чем он был уверен из-за ее многочисленных отказов в близости. Теперь же он сам испытывал отвращение, глядя на себя в зеркало. Ларионов понимал, что все было безнадежно. Сейчас, когда он знал, что никакой Ирины не было, а была всегда Вера, он бесконечно прокручивал в голове все ситуации с самого первого дня, когда Веру привезли в обозе с новенькими и он бросил ее в ШИЗО, и потом, когда он ударил ее в бане; когда предлагал ей разделить с ним постель, не стесняясь в выражениях; и эти его отношения с Анисьей у нее на глазах…

Как она должна была презирать его и страдать! Ларионов прикрыл глаза, но веки его подрагивали от навернувшихся слез. Как омерзителен он должен был казаться ей – ей, которая узнала его в то лето, когда они познакомились, и он потерял голову, влюбившись в юную доверчивую девочку. Она мерила его теми мерами, когда он не был еще начальником лагеря и в ее понимании душегубом. Он помнил, как был готов сделать ей предложение и ждать. Сердце Ларионова колотилось от волнения и постигшего его горя.

Сколько боли он причинил ей в лагере. Он не мог без содрогания вспоминать ее лицо, когда они говорили об Анисье; когда она называла его «палачом»; когда сообщил ей, что едет на встречу с ней же… И он вспоминал ту Веру, которую он полюбил в Москве, – счастливую и восторженную Веру, готовую на все ради него. Как случилось так, что он все погубил? Зачем он оказался здесь, в лагере? Он ненавидел эту работу и презирал людей, с которыми ему приходилось ее выполнять. И себя презирал.

Ларионов не заметил, как застонал. Но несмотря на эти мрачные мысли, было что-то, что все еще поило надежду. Он не мог отделаться от мысли, что Вера хранила все эти годы и смогла сберечь даже в тюрьме, на этапе и в лагере его подарок. Он понимал, что хранила она память о том Ларионове, которого полюбила девочкой. Но даже в лагере, уже узнав его другим, она не могла расстаться с этой памятью. Он вспоминал ее прелестные влажные глаза, когда она пела на празднике – и пела для него. Неужели все эти годы она помнила о нем? А он? Какой он был дурак! Как он мог ее не узнать? Это был немыслимо… Как он должен был низко пасть, чтобы не узнать ее; как должен был обрасти панцирем и отупеть в пучине оболванивания людей и себя; в пучине разврата и грязи этой помойки, в которую он превратил свою жизнь, все глубже уходя под тонны гнили порочной системы!

Ларионов видел теперь иначе, чем прежде, ее враждебность и колкость. Вспоминая, как он некогда берег ее честь, он понимал, какие муки и унижения испытывала она, когда он склонял ее к сожительству самым гадким образом. Но все же он привязался к «Ирине». Он восстанавливал в памяти мельчайшие подробности их бесед и видел, что они оба проходили путь знакомства заново. Вера распрощалась в какой-то момент с тем Ларионовым, которого повстречала в Москве, как распрощалась однажды с Верой.

Это было непостижимо, но Ларионов словно наблюдал ход ее мыслей. Она знала, что, открой Ларионов, что Ирина была Верой, он стал бы опекать ее иначе. Ей хотелось дойти до конца и узнать, кем был он на самом деле в новых условиях. Это был чистый лист, и она осмелилась дать им обоим перо судьбы, чтобы исписывать его заново… Он ставил кляксы; она терпеливо ждала, когда его рука начнет выводить какие-то внятные буквы…

Ларионову теперь казалось безумием не проверить данные о ней; но более всего казалось невозможным не узнать ее. Только в актовом зале, когда она пела, он вдруг почувствовал знакомую волну, накрывшую его воспоминанием о Вере, и он похолодел, открыв для себя необыкновенное сходство этих двух женщин. Как мог он сразу не понять?! Ведь на свете не могло быть других таких глаз… Ларионов горько усмехнулся от того, каким он был болваном, чей ум был отравлен эгоизмом, самодовольством и ложными целями.

Он отложил зеркало на тумбу и вздохнул. «И все же, – промелькнуло у него в голове, – она нашлась! Она рядом!» И от этих мыслей в сердце его вдруг растеклась радость. Он понимал, что был глупцом, радуясь. Вера теперь, особенно теперь, будет питать к нему жалость, смешанную с отвращением, но его это уже не заботило. Он хотел видеть ее! Ничего не изменилось. Он, как и прежде, хотел ее, но только теперь желание видеть ее счастливой заглушало все другие желания. Это случилось с ним уже давно, но он просто не понимал, как хотел ее счастья. Он чувствовал, что в его влечении к ней всегда было что-то большее, чем просто плотское желание самца завладеть намеченной женщиной. Ему всегда хотелось нравиться ей; хотелось чувствовать ответное тепло; хотелось заботиться о ней и оберегать, как единственное истинное сокровище в этой гнилой куче его опыта и судьбы.

Необходимо было поскорее выбраться из больницы. Ларионов пробовал встать. Боль была нестерпимой, шею охватывала судорога.

Вскоре показался доктор Пруст и застал Ларионова в странном возбужденном состоянии.

– Доктор, – Ларионов выглядел озабоченным, но благодушным. – Когда мне можно будет вернуться в лагпункт?

Пруст думал, что Ларионов станет расспрашивать его о своем ожоге, но его, казалось, это совершенно не заботило.

– Не раньше чем через месяц, – ответил Пруст.

– Это слишком долго, – возразил Ларионов.

– Но помилуйте, Григорий Александрович, – сказал Пруст серьезно, – вы еще не поправились. Зачем вы старались встать? Смотрите, на шее опять засочилось! Что стряслось? Отчего вам приспичило быть в лагере?

Ларионов о чем-то лихорадочно думал.

– Скоро снег сойдет, – произнес он задумчиво.

Пруст кинул на него тревожный взгляд.

– Вам надо остыть! Вы возбуждены. Вы ничего не хотите сказать мне касательно вашей внешности? – спросил он наконец.

Ларионов глядел на Пруста с грустью в глазах, которая, казалось, поселилась там навсегда.

– А что же говорить? – усмехнулся он. – Это достаточно омерзительно. Но мне уже все равно.

– Отчего же все равно? – улыбнулся Пруст сочувственно.

Ларионов проглотил комок и отвернулся в сторону окна.

– Не знаю, – тихо ответил он. – Теперь меня заботит нечто поважнее моего лица.

Пруст потер подбородок.

– М-да, – произнес он по-врачебному многозначительно. – Мне кажется, вы ошибаетесь относительно того, как вас могут воспринимать окружающие. У каждого есть причины скрывать свои чувства. Они есть у вас, они могут быть и у другого человека. Вот что, Григорий Александрович! Ежели вам стало лучше, не желаете ли вы увидеться с кем-то помимо Федосьи и Кузьмича?

Лицо Ларионова невольно исказилось от боли. Он немного помолчал.

– Нет, навряд ли, – ответил он еле слышно.

Ларионов опустил глаза, не в силах скрыть свои муки. Он невольно вздохнул. При мысли о том, что она увидит его таким, он хотел умереть.

Пруст оставил его одного. Он понимал, что Ларионову надо было больше времени, чтобы тоска вынудила его встретиться с реальностью и забыть об увечье.

* * *

В лагере после пожара по приказу Ларионова был построен новый теплый барак из круглой сосны. Барак соорудили всего на двадцать мест, и в нем остались в основном «бабы майора», как их шутливо называли зэки. Пузенко опять привез новые матрацы, подушки и белье. Он умудрился на радость Балаян-Загурской и на смех заключенным умыкнуть где-то новый диванчик «мадам Рекамье» для дневальной.

Ларионов приказал поставить в бараке хорошую каменку, которую построил опытный печник из Сухого оврага. Несмотря на тоску Веры о Ларионове, она искренне радовалась переезду. Женщины просили Федосью и Кузьмича благодарить майора за такой подарок. Рутина снова захватила людей. Грязлов перенес все давление на заключенных мужчин, и ШИЗО был переполнен. Каждый день он писал докладные записки начальнику и отправлял с Кузьмичом.

Федосья рассказывала женщинам о майоре, но избегала разговоров о его внешности. Вера спрашивала о Ларионове в надежде услышать, что он хотел увидеться, но Федосья только пожимала плечами.

Так прошли январь и февраль. В начале марта неожиданно наступила кратковременная оттепель. Это была ранняя оттепель для здешних мест. Лариса Ломакина привела в порядок библиотеку, но без Ларионова ничего не двигалось. Вера и Лариса предложили Грязлову начать проводить там небольшие уроки для заключенных для повышения их грамотности, но Грязлов ограничился скучными лекциями на политические темы, которые считал нужным проводить сам или привлекал Губину.

Однажды Вера пришла без договоренности к Грязлову и попросила его отпустить ее в Сухой овраг в больницу. Она жаловалась на проблемы по женской части, которые мог помочь решить только доктор Пруст. Грязлов усмехнулся.

– Хочешь к майору? – спросил он напрямик. – А он-то тебя видеть не спешит.

Веру передернуло. Возможно, это так и было, но она должна была поговорить с ним. Необходимо было получить его одобрение на создание учебной программы для зэков.

– Мне можно съездить? – спросила она бесстрастно.

– В тот раз ты уже съездила, – сухо заметил Грязлов. – Я не верю, что это Кузьмич заварил всю эту кашу с отменой расстрела! Кузьмич – дурак. – Он помолчал. – Ладно, езжай, но если ты допустишь еще один промах…

– То что? Меня постигнет участь Анисьи? – не выдержала Вера.

– Что ты хочешь сказать? – В глазах Грязлова появилось знакомое Вере звериное выражение.

– Только то, что вам нельзя переходить дорогу, – спокойно ответила она.

Грязлов засмеялся, закинув голову, обнажая мелкие темные зубы. Для Веры Грязлов был архетипом всего, что она презирала в людях. Он был воплощением зла, и она не могла определить ни одной причины, по которой такого, как Грязлов, следовало бы жалеть или прощать.

– Ладно, езжай, развлеки мужика, а то он уже два месяца без бабы, – сказал он, чтобы разжечь в Вере ярость.

Но она не ответила и вышла из комнаты.

Кузьмич стегнул лошаденку, и они поехали в Сухой овраг. Вера постирала свое поношенное красное платьице в мелкий цветочек, которое сильно истрепалось за время этапа и пяти месяцев в лагере и было похоже на старую линялую тряпку с сальными пятнами и заштопанными дырочками; вымыла и уложила волосы, чтобы предстать перед Ларионовым свеженькой и красивой. Солнце сегодня светило особенно ярко. Вера всю дорогу была задумчивой.

Она не знала, как ей удастся пройти через конвоира, стоявшего у двери, но намеревалась попасть к майору любыми способами. Это было просто немыслимо, что он так долго был изолирован от лагеря. Она хотела увидеть его. Вера попросила Кузьмича помочь организовать свидание. Сначала Кузьмич отнекивался, но он понимал, что Вера ехала с ним, только чтобы навестить Ларионова. Немного поворчав, он согласился. В душе Кузьмич радовался, что, наконец, она встретится с хозяином.

В больнице Вера сразу прошла к доктору Прусту, а Кузьмич направился в палату к Ларионову. Он елозил и был рассеян, а Ларионов чувствовал волнение. Он спросил у Кузьмича, зачем тот приехал, но Кузьмич попросился срочно выйти. Ларионов еще больше занервничал.

За дверью Кузьмич предложил конвоиру сходить с ним за махоркой к телеге; и конвоир, немного поколебавшись, пошел, потому что такой подарок выпадал редко – чтобы предлагали дармовую махорку!

Доктор Пруст усадил Веру и объяснил ей, что Ларионов сильно пострадал при пожаре и то, что она увидит, может потрясти ее; она должна быть готова, чтобы не нанести ему обиду. Он также сказал ей, что правый глаз майора стал хуже видеть. Вера сильно волновалась. Она понимала, что говорил ей Пруст, но не видя Ларионова, как и любого другого человека, получившего ожог, ей было сложно представить, как может выглядеть его лицо. Перед ее глазами по-прежнему стояло лицо того Ларионова, которого она знала прежде.

Доктор Пруст выглянул за дверь – конвоира не было, и он разрешил Вере пройти к Ларионову. Эти несколько шагов до его палаты Вера преодолевала с усилием; она больше всего боялась выдать свои чувства. Если он выглядит действительно не так, как прежде, она не сможет скрыть переживания и обидит его. Но Веру вела радость от долгожданной встречи.

Она поправила платье и осторожно заглянула в дверную щель. Ларионов что-то читал, лежа на приподнятой подушке. На нем была белая рубаха; до пояса он был укрыт одеялом. Когда Вера рассмотрела его лицо, сердце ее ухнуло вниз и заколотилось в бешеном ритме. Она быстро прикрыла дверь и тяжело дышала, не в силах овладеть собой. Ей хотелось плакать, кричать, умолять его простить ее, покрывать поцелуями его руки из жалости, охватившей ее. Она сжимала кулаки, чтобы привести себя в порядок. Что станет с ним, если она не сможет справиться с волнением? Конвоир мог вернуться с минуты на минуту – надо было решаться…

– Кто там? – услышала она из-за двери знакомый тягучий голос. – Кузьмич?

Он услышал шорох и забеспокоился. Вера понимала, что, если она будет изображать, будто он не изменился, это будет выглядеть неестественно. Но ее трагический вид тоже не приподнимет его настроения. Вера решила, что надо просто думать о нем как о человеке. Ведь его тело – лишь оболочка. Внутри был тот же человек, которого она знала.

С этой мыслью она постучалась.

– Войдите, – послышалось из палаты.

Вера вошла. Их глаза встретились. Он замер от неожиданности.

– Зачем ты пришла? – вдруг сказал он тихо и отвернулся. – Уходи. Прошу тебя.

– Но я…

– Ступай, – сказал он более настойчиво, и Вера слышала в его голосе мольбу.

Она исчезла за дверью. Но как только Вера вышла от Ларионова, она поняла, что не может уйти, не должна уходить. Она решительно открыла дверь и вошла снова. Он смотрел в окно и вздрогнул.

– Григорий Александрович, – сказала как можно более нежно Вера. – Не гоните меня. Мне стоило больших трудов попасть к вам.

Ларионов повернулся к ней, замирая при мысли о том, что она перед собой видела.

– Для чего? – спросил он спокойно.

Вера опустила глаза. Неужели он был не рад ее видеть? Неужели не хотел даже поговорить с ней минуту? Ларионов заметил приколотую к платью брошь, и сердце его сжалось. Она носила ее теперь открыто. Она не стыдилась их прошлого…

– Если вам так неприятно мое присутствие, – произнесла едва слышно она, – я тотчас уйду.

Ларионов был рад ее видеть, очень рад. Он так давно мечтал о ней, что хотел приласкать ее незамедлительно.

– Ну что ты, – сказал он, не зная, куда деться от смущения. – Мне очень приятно твое присутствие… Вера. Скорее, наоборот, тебе может быть не очень приятна эта больница и все остальное…

Вера взглянула на него.

– Разве была бы я здесь? – Она улыбнулась.

Ларионов невольно тоже улыбнулся. Теперь, когда он решил, что Вера для него была безвозвратно потеряна как женщина, он отказался от всяких притязаний на нее. Он должен был привыкнуть к своему увечью и жить с этим, а главное, позаботиться о ней.

– Тогда присядь, – сказал он ласково.

– Скоро придет конвоир, – произнесла Вера нерешительно, присев на табурет.

– И что же? – спросил Ларионов, радостно изучая ее.

– Мне придется уйти, у меня мало времени.

– Только если ты сама пожелаешь, – сказал он, опасаясь внутри, что она покинет его.

Вера улыбалась. Они находились некоторое время в тишине.

– Вера, – сказал вдруг Ларионов, – давай не будем говорить теперь про лагерную жизнь. Я хочу знать о тебе.

Вера недоуменно посмотрела на него.

– Что же? – спросила она, чувствуя себя немного неловко. Кроме того, ее подмывало спросить его напрямик, почему он все же не уехал в Москву на встречу с ней же.

– Всё, – ответил Ларионов, оглядывая ее лицо, словно стараясь вобрать каждую его черточку и запомнить теперь навсегда.

Он невольно скользнул взглядом по ее губам и опустил глаза. Он должен был запретить себе думать о близости с ней. Должен подавить желание. Его увечье становилось удобным поводом отказаться от Веры. Но от запретов, которые он придумывал, желание лишь нарастало. Вера видела какие-то переживания, творящиеся в нем, но не могла угадать их природу. Возможно, это было связано с тем, что она оказалась не той, за кого себя выдавала.

– С чего начать? – улыбнулась она сквозь слезы.

Ларионов с трудом отрывался от ее лица, чувствуя себя неловко из-за того, что не мог в полной мере скрыть своих чувств.

– С того дня, как я покинул ваш дом, – сказал он хрипло. – С того дня, который я никогда не забуду.

Вера задумалась. Она не хотела говорить Ларионову о своих страданиях; как она тосковала по нему и не могла забыть, вопреки ожиданиям домашних; как скрывала от всех любовь и смотрела каждый день на дверь, надеясь, что он вернется; как проверяла без конца почтовый ящик; как не хотела уезжать из дома на море с родителями, опасаясь, что он приедет, когда их не будет, и, переступая стыд, просила Стешу не упустить Ларионова; как задыхалась от любви, вспоминая его. Ларионов смотрел на нее: в ее взгляде появились такие мягкость и женственность, которых он прежде не видел. О чем она думала сейчас?

Вера подняла на него глаза.

– Мне хочется о многом вам рассказать, – сказала она, оглядывая его.

Возможно, он этого не понимал, но она уже привыкла к его внешности. Вера сама удивилась, как быстро она приняла его новый облик. Он ей не казался ужасным и чужим. Его грустные глаза нисколько не изменились.

– Я буду рад этому и жду с нетерпением, – ответил Ларионов, думая, что ею руководит жалость. Но он скучал по ней, и каждая минута, пока она была рядом, казалась ему сейчас особенно ценной.

Вера рассказала о новых задумках в лагере: Лариса Ломакина проделала великолепную работу в библиотеке, и теперь там можно устроить курсы для зэков, которые хотели бы продолжать образование. Конечно, в библиотеке оказалось не так много литературы, и было бы хорошо, если бы он смог «выбить» больше книг.

– Можно попросить в Новосибирске у вашего начальства; они не должны отказать, если вы им скажете, что это необходимо в целях улучшения советской пропаганды среди вредных элементов, – закончила Вера деловито.

Ларионов засмеялся – он впервые за все эти долгие недели смеялся, и Веру это радовало.

– Что же еще ты хочешь получить под предлогом расширения советской пропаганды? – спросил он, наслаждаясь ее жизнелюбием.

Вера кокетливо задумалась; ее личико сияло свежестью. Она была так счастлива, что он остался жив.

– Было бы хорошо разрешить заключенным издавать газету: такое есть и в других лагерях, мы слышали, – осмелела она.

Ларионов усмехнулся. До чего нужно было довести этих женщин, чтобы вместо красивых платьев, парфюмерии, шоколада и цветов они мечтали издавать лагерную газету!

– Я имел в виду для себя, – улыбнулся он.

Ларионов заметил, как Вера сразу съежилась и смутилась.

– Мне ничего не нужно для себя, вы же знаете, – сказала она спокойно, чтобы не ранить его.

Ларионов тут же упал духом. Неужели она думала, что он пытался снова добиться ее расположения? Неужели считала его таким грубым и неотесанным чурбаном, который посмел бы искать теперь ее благосклонности?

– Вера, твоя одежда износилась, – ласково сказал он. – Что же в этом плохого, если я проявлю хоть какую-то заботу о тебе?

– Я хочу быть со всеми в равных условиях. Вы и так много сделали для меня.

– Что я сделал? – нетерпеливо сказал он, отвернувшись. – Дров наломал – вот что я делаю с завидным упорством…

Вера чувствовала, что он огорчился, но она не могла уступить. Ей было и раньше неловко от его патронажа.

– Ну хочешь, я организую свидание с кем-то из твоих родных? – вдруг предложил он. – Они привезут тебе гостинцы, одежду, если ты ничего не хочешь принимать от такого, как я.

Вера вспыхнула. Она знала, что он не забыл и не забудет никогда, как она назвала его «палачом».

– Нет! – быстро ответила она. – Маме будет тяжело преодолеть это расстояние. Она не вынесет, если увидит, как я здесь живу… если увидит вас. Я не хочу ее сюда тащить из-за блажи. Я уже привыкла жить как живу, Григорий Александрович. Я узнала смирение…

– А как же отец и Алешка? – спросил он, но запнулся, с ужасом предвидя ответ.

– Их больше нет, – спокойно сказала Вера. – Отца и Алешу расстреляли в Бутово [3].

Ларионов почувствовал, как слезы застряли комом в горле. Он начал прерывисто дышать.

Нет, Ларионов и Вера не знали всех деталей. Но аура смертей расстрелянных там лишь внешне, казалось, не лежала на каждом, кого это не затронуло напрямую. Аура знания, что происходит что-то страшное, и страх от этого внутриутробного знания проник в каждую клетку каждого человека, закрепив на столетия ужас и ненависть к людям в погонах «силовиков» на генном уровне советского, русского человека… И никакой сменой вывесок этот страх в обозримом будущем истребить будет невозможно для по крайней мере трех поколений. И любой намек на возможность насилия все дальше будет отодвигать этот рок недоверия, ненависть в жилах и ужас от возможного соприкосновения с системой, основанной на принципе презумпции вины.

bannerbanner