
Полная версия:
Сухой овраг. Отречение
– Так в чем дело, дружок? – спросил он ласково.
Вера покосилась на Кузьмича и Марту.
– Вы не могли бы нас оставить? – попросила она.
Кузьмич пожал плечами и вышел, за ним вышла и Марта. Пруст налил в рюмочку наливки и подвинул к Вере.
– Я не знаю, кому можно доверять! – воскликнула Вера. – Я могу доверять только Ларионову. – Она помолчала. – И вам.
Вера залпом выпила наливку и сняла платок.
– Анисью завтра на рассвете расстреляют. Грязлов обвинил ее в поджоге, заключил под стражу и хочет устранить. Я не знаю, почему так произошло, но он, видимо, уже получил приказ. Так сказала охра. – Вера перевела дух. – Остановить его может только Ларионов, подписав мораторий на казнь. Вы поможете нам?
Пруст выглядел озадаченным.
– Да, дело серьезное, – вздохнул он и тоже выпил наливки. – Нам придется все рассказать Кузьмичу.
Вера бросила на доктора тревожный взгляд.
– Дело в том, что, если вы сами получите распоряжение, Грязлов этого вам не простит. Это должен быть один из них. Я уверен, Кузьмич прикроет, – сказал Пруст.
– А если нет?
– А если нет, то придется уповать только на то, что Ларионов поправится раньше, чем неприятности настигнут и вас. В любом случае вы рискуете. Вы это понимаете? – спросил он, глядя Вере прямо в глаза, поверх очков.
При мыслях о Грязлове Вере стало страшно.
– Но убийства этой невинной женщины нельзя допустить! – прошептала она сквозь слезы.
Пруст покачал головой в знак понимания.
– Вы хорошая девушка, – вымолвил он. – Я бы хотел, чтобы у вас все сложилось.
Вера не слышала его слов.
– Так давайте позовем Кузьмича – время не терпит, – сказала она и пошла к двери.
– Только один вопрос, прежде чем войдет Кузьмич, – вдруг остановил ее Пруст. – Вы Вера? – спросил он просто.
Вера застыла, бросила взгляд на Пруста и потом решительно вышла. Пруст понял, что был прав.
Кузьмич выслушал все, как всегда, спокойно, почесывая лоб.
– Кузьмич, – сказала в конце Вера. – Ты можешь отказаться по долгу службы. Но знай одно: Фролова невиновна. И Ларионов должен знать о расстреле в его лагере. Пусть он сам решит, что делать.
Кузьмич пожал плечами.
– А чего ж не доложить?
– Иди! – воскликнула Вера. – И еще скажи… нет, ступай. И молчи, что я тут!
Кузьмич взял шапку и побрел к Ларионову. Вера подумала, как прекрасен был Кузьмич. Без игры, создания значимости своей он просто согласился, в сущности, положить свою голову на плаху. Так просто, как многие простые русские солдаты всегда и в бой шли, много не раздумывая, не обсуждая тонкости дела и возможные последствия, а потому, что это был естественный образ их жизни и мышления.
Ларионов не спал. У изголовья его горела керосинка. Свет падал на левую, неповрежденную сторону его лица, и Кузьмичу казалось, что Ларионов совсем не изменился.
– Кузьмич, зачем приехал? Я же просил не ездить каждый день без дела, – сказал он медленно и приглушенно. Ему было больно говорить из-за подвижности лицевых мышц. Морфин последние пару дней стали колоть меньше и реже, чтобы не вызвать зависимости, и он чувствовал боль при каждом движении.
По тому, как мялся Кузьмич, стоя у кровати, Ларионов почувствовал, что дело было.
– Что там за шум у Пруста? – спросил он, стараясь разглядеть Кузьмича, но не в силах повернуть голову.
– Да тут вот какое дело, Григорий Александрович, – процедил Кузьмич. – Вы уж делайте, как знаете, да только Анисью, значить, Фролову из Новосибирска приказали за поджог к стенке поставить. Утром расстреляют.
Ларионов в порыве дернулся, но не смог шевельнуться.
– Грязлов? – спросил он.
Кузьмич промолчал. Ларионов лежал несколько секунд, обдумывая что-то.
– А она… замешана? – спросил вдруг он.
Кузьмич затоптался на месте, как старый тяжеловоз.
– Чего? – промычал он.
– Она здесь? – спросил уже прямо Ларионов.
– А почему ей тут быть? – насупился Кузьмич.
– Потому что она всегда там, где ей быть не надо! – не выдержал Ларионов и тут же замер от боли.
Кузьмич смотрел под ноги, не желая лгать, но и не имея права теперь говорить правду.
– Дай бумагу, – приказал Ларионов. – Это должна быть моя рука.
Кузьмич принес лист бумаги и ручку. Он подложил дощечку так, чтобы полулежачему Ларионову можно было что-то нацарапать. Ларионов побелел от боли, но, взяв перо, слабой рукой написал: «Расстрел Фроловой А. М. отменить за отсутствием прямых улик, дело передать на дальнейшее расследование» – и поставил подпись, дату и время.
– Поспеши, – сказал Ларионов. – И ей не давай лезть на рожон! Она никого не слушается…
Он снова замолчал от боли.
– Да, все выполню, Григорий Александрович, – промолвил Кузьмич, понимая все, о чем просил Ларионов.
Кузьмич вернулся в кабинет Пруста с бумагой. Вера вскочила и быстро пробежала глазами по короткому тексту.
– Отчего же на дальнейшее расследование?! – воскликнула она. – Фролову надо отпустить. Она неповинна!
– Он не мог, – сказал Пруст, сжав руку Вере. – Машина запущена. Это все, что он сейчас в силах сделать.
Вера опустила голову. Она поняла. Быстро простились и сели в сани. Пруст кивнул Вере, а Марта долго махала рукой, как она это всегда делала по привычке – как бы прощаясь с каждым навсегда.
Сани несли их обратно в лагерь, и Вера думала только о том, чтобы успеть. Она не чувствовала ни мороза, ни ветра. За пазухой у Кузьмича было спасение Анисьи, и только это имело сейчас важность. Каждая спасенная жизнь в этих лагерях имела большее значение, чем все стройки страны.
* * *Грязлов не мог заставить себя идти в ШИЗО. Ему хотелось взглянуть Анисье в лицо на пороге ее смерти, но он боялся снова услышать страшные, обидные слова насмешки, которые и так звенели в ушах, заставляя глохнуть от ярости, – насмешки женщины, звучащей страшнее любого приговора. Теперь она узнает, кто он есть!
Он метался по каморке, как животное, лишенное воли, беспорядочно беснующееся в клетке, и постоянно смотрел на часы. Грязлов разглядывал свои руки, потом гляделся в зеркало. Он ощущал страх и одновременно предвкушал убиение Анисьи. Он размышлял, кто исполнит расстрел, и вдруг засмеялся в голос.
– Паздеева ко мне! – крикнул он через дверь.
Вскоре вошел раскрасневшийся от мороза Паздеев, глядя на Грязлова косящим глазом.
– Вызывали?
– Паздеев, настал момент доказать, что ты не полный болван и не баба. Партия доверяет тебе важное дело.
Паздеев молчал, но чувствовал нарастающую тревогу. От Грязлова веяло какой-то могильной тоской, и Паздеев старался избегать его.
– Ты будешь расстреливать врага народа, – сказал Грязлов торжественно.
Паздеев ощутил слабость в ногах. Произошло то, чего он больше всего боялся. Он и в расстреле на плацу не участвовал потому, что не мог стрелять в безоружных людей – только бегал с винтовкой, пока шла пальба, с ужасом наблюдая град из тел.
– Приказ ясен? – спросил Грязлов, заглядывая Паздееву в лицо.
– Так точно, – тихо произнес Паздеев.
– Иди. Расстрел в четыре на плацу, – сухо сказал Грязлов, но затем, будто почуяв что-то, добавил: – Нет, лучше в полночь!
Выйдя от Грязлова, Паздеев сел на крыльцо. Ветер хлестал его в лицо, и Паздеев хотел оставаться так, пока не окоченеет. Был четверг, шестое января, по-былому – сочельник.
Так он сидел не меньше часа. Внезапно он что-то понял, и ему стало хорошо. Он принялся выхаживать и посматривать на ворота.
Анисья изнывала который день в ШИЗО, не понимая, чего от нее добивался Грязлов. Дверь лязгнула, и в камеру вошел Карпухин.
– Фролова Анисья Михайловна? – спросил он бесстрастно.
– Я, – ответила Анисья. – Чего пришел в такой час? Не спится?
– Разговорчики, – резко сказал он. – Встать.
Анисья усмехнулась.
– Встать! – закричал Карпухин. – Согласно решению тройки Новосибирского округа, Фролову Анисью Михайловну признать виновной в антисоветской деятельности, то есть поджоге и диверсии, с применением высшей меры наказания – расстрела.
Анисья слушала его, не понимая сначала, что слова эти про диверсию и расстрел относились к ней. Но улыбка постепенно сошла с ее лица.
– Ты что?! – воскликнула она. – Спятил?!
Она бросилась на Карпухина, но он резко оттолкнул ее.
– Через час придут конвоиры, – проинформировал он ее без каких-либо чувств на лице и захлопнул за собой дверь камеры.
Анисья страшно кричала и колотила в закрытую дверь. Она кричала так долго, что потеряла голос. Руки ее были разбиты. Она не хотела умирать. Она звала Ларионова, потом Грязлова, потом проклинала их всех, потом рыдала и молила о пощаде, но никто не слышал ее.
За оконной решеткой летели снежинки. Они медленно падали на землю; ветер стих. Она видела дом Ларионова, где недавно проводила шумные и веселые вечера в компании тех, кто собирался теперь ее расстрелять. Анисью заколотило. Она так сильно дрожала, что не могла стоять, упала на пол и тряслась.
Ровно без четверти двенадцать пришел конвой; там был и Паздеев. Они вывели Анисью на плац. Было холодно. Свет от прожектора над ШИЗО освещал площадку. На плацу курил Грязлов. Он приказал поставить Анисью под гору, поднимавшуюся к бане. Паздееву было приказано занять позицию. Все происходило быстро. Анисья одиноко стояла темной хрупкой фигурой в белом луче прожектора, словно готовясь к монологу на сцене.
– Целься! Целься в голову, – приказал Грязлов.
Паздеев нерешительно поднял винтовку и услышал, как Грязлов скомандовал: «Огонь!» Но выстрела не последовало. Грязлов в бешенстве подбежал к Паздееву. Тот сказал, что вышла осечка. Анисья вдруг стала хохотать – громко, заливисто, дико.
– Даже это не можешь! – крикнула она Грязлову.
– Стреляй! Баба! – взвизгнул Грязлов, словно боясь ее голоса.
В этот миг ворота заскрипели, и Грязлов увидел сани Кузьмича. Кузьмич хотел слезть с саней, но Вера поняла, что казнь уже приводилась в исполнение, вырвала у Кузьмича листок, подписанный Ларионовым, и бросилась прямиком к Грязлову.
Анисья вдруг закричала:
– Гад он, гад! Не верьте ему! Будь он проклят!
Она бросилась навстречу Вере, и тут Грязлов выхватил свой наган, и раздалось несколько выстрелов. Анисья все продолжала бежать, но потом вдруг как-то неловко подвернула ногу и упала на спину. Вера кинулась к ней.
Она подняла со снега голову Анисьи.
– Он подписал! – шептала Вера, дрожа всем телом и показывая Анисье листок. – Ты спасена.
– Поздно… дура ты, – произнесла Анисья, а потом приподняла голову, и в глазах ее что-то блеснуло, когда она увидела подпись Ларионова. – Повезло ему…
Анисья казалась Вере как никогда красивой.
– Ты поправишься, – тряслась в исступлении Вера, к которой уже спешили конвоиры.
– Дура ты, дура, – прошептала Анисься, и на лице ее, некогда цветущем и прелестном, как магнолия, промелькнула слабая улыбка. – Ты хоть поживи, слышишь, дура… – Она вдруг сжала ворот Веры и прошептала: – Из…
Потом внезапно затихла. На лице ее уже не было ни радости, ни борьбы, ни сожаления, ни боли. Она была похожа на греческую богиню; только остекленевший взгляд говорил, что она мертва. Вера бросилась к Грязлову, стоявшему безучастно в стороне. Она сунула ему листок.
– Вы ответите за всё! – сказала она сквозь зубы, дрожа как эпилептик, не в силах контролировать свое тело.
Конвоиры взяли Веру и повели в барак – Грязлов побоялся сажать ее в ШИЗО. Кузьмич снял шапку и побрел распрягать лошадь.
– Паздеева в ШИЗО на трое суток за невыполнение приказа! – крикнул он и вернулся в дом Ларионова.
Тело Анисьи лежало посреди плаца, и снежинки быстро начали укрывать ее сначала поодиночке, а потом пеленой. Вскоре двое охранников схватили ее за руки и поволокли на задний двор, где она должна была ждать захоронения, метя плац ее вороными кудрями на откинутой безжизненной голове. Казнь состоялась.
Бледная и строгая, Вера вошла в барак. Инесса Павловна и Полька ринулись к ней.
– Ира, где ты была?! Что случилось?!
Она прошла на свое место и села на вагонку.
– Ира, что с тобой? – спросила Лариса Ломакина, притулившись к ней.
Вера мотала головой, не в силах облечь в слова то, что она чувствовала.
– Мы слышали выстрелы, – сказала Полька Курочкина. – Кто стрелял?.. В кого стреляли?
Вера встала и разобрала постель. Она легла и накрылась одеялом. Ее знобило.
– Я хочу спать. Поговорим завтра.
Вера заплакала истерическим, лающим плачем, стонала сильно и волнообразно. Потом резко затихла и заснула. Инесса Павловна поняла, что произошло что-то непостижимое, о чем Вера даже не могла говорить. Она время от времени поглядывала на Веру. Та спала крепко, но из глаз ее как будто бы продолжали течь слезы. Инессе Павловне было так жаль Веру, и Ларионова, и всех их в этой безысходной страшной действительности.
Вера открыла глаза. Инесса Павловна гладила ее.
– Анисью расстреляли, – тихо сказала она.
Инесса Павловна закрыла рот рукой и потом сжала Веру еще сильнее.
– Грязлов все подстроил, а мы не успели с приказом Ларионова. Вернее, успели, но Грязлов уже принял решение. Он хотел ее убить, – шептала Вера.
– Но зачем? – ужаснулась Инесса Павловна, подумав, что Вера просто пережила потрясение и не ведает, что говорит.
– Я не знаю, но мне кажется, она что-то знала. Она хотела сказать об этом, и он застрелил ее.
Инесса Павловна монотонно кивала, не в силах понять тупую жестокость этих людей. Вера заплакала еще сильней.
– Он не перенесет этого, – не могла успокоиться Вера.
Она думала о Ларионове, и как он переживет, когда узнает о гибели Анисьи. Инесса Павловна ритмично гладила Веру по голове.
– Конечно, ему будет тяжело, и он будет очень огорчен произошедшим. Но он переживет, – сказала Инесса Павловна спокойно. – Ира, мне кажется, Ларионову важна твоя поддержка, особенно теперь, когда с ним случилось несчастье. Ты виделась с ним?
Вера замотала головой.
– Он никого не пускает, кроме Кузьмича и Федосьи. Он не хочет видеть меня.
Инесса Павловна взяла лицо Веры в ладони.
– Ну что ты? Он ждет тебя. Но ему необходимо время. Возможно, он стесняется своего положения. Мы же не знаем, что с ним сейчас вообще творится…
– Господи, – прошептала Вера. – Почему все это происходит в нашей жизни? За что?!
Инесса Павловна задумчиво смотрела сквозь пространство.
– Я всегда верила, что каждый человек получает только те испытания, которые необходимы его душе. Признаюсь, ваши отношения с Ларионовым меня радуют.
Вера посмотрела на нее недоуменно.
– Вы оба проходите важный путь исследования своих душ. Возможно, однажды эти пути все же пересекутся… Только жаль, что это сопряжено с такими страданиями и потерями. Битва.
Вера чувствовала, что не могла больше скрывать тайну связи с Ларионовым.
– Знаете, Инесса Павловна, – сказала Вера. – Впервые мы повстречались десять лет назад…
Вера рассказывала свою историю знакомства с Ларионовым, как он ушел в тот вечер, когда Подушкин хотел повеситься, как она вышла замуж и как потом получилось, что Ларионов не узнал ее, к тому же имя ее в деле почему-то изменили. Так порой поступали с осужденными по пятьдесят восьмой статье намеренно. Случались и ошибки.
– Глупо, – сказала она с подобием улыбки. – Ведь он даже не знал мою фамилию. Наше знакомство было таким коротким, что мы ничего не знали друг о друге. Но я не могла его забыть. Когда я увидела его на плацу… И он был теперь одним из них – этих палачей, которые убили отца и брата. А он не узнал меня, наверное, потому что прошло десять лет, я изменилась: тогда я была еще совсем девочкой – крепкой, круглолицей, румяной. А я не решилась рассказать. А может, и он изменился так, что не смог признать во мне Веру. Разум его затуманился за эти годы… Я стерлась в нем… Наши отношения складывались не лучшим образом в лагере; он жил с Анисьей; все как-то закрутилось, замялось в этой мясорубке. Я просто не могла признаться ему. Только прошу вас пока держать это в тайне ото всех. Я должна сначала поговорить с Григорием Александровичем. И потом, если станет известно о том, что мы давно знакомы, это может навредить ему, ведь я – враг народа.
Инесса Павловна смахивала слезы, слушая историю Веры.
– Невероятно! – улыбалась она. – Так ты – Верочка! Вот отчего он повторял это имя тогда, лежа на снегу. Что же ты показала ему?
Вера вытащила из-за пазухи брошь и протянула Инессе Павловне.
– Он подарил ее мне при первой встрече. Я думала, отнимут при обыске; распустила волосы и заколола на затылке. Но просто не заметили, совершенно случайно, потому что отбирали все и у всех. Если бы не она, Ларионов бы не пострадал.
Инессе Павловне история Веры и Ларионова казалась невероятным доказательством доброты и милосердия провиде́ния.
– Ирочка! – говорила она радостно. – Как же это хорошо! Нет, ты должна, решительно должна увидеться с ним и поговорить. Не могу привыкнуть называть тебя Верой!
– Что же, – улыбнулась Вера, – я и сама уже отвыкла от своего имени. Вера осталась в той жизни.
– Нет, нет! – Инесса Павловна взяла ее за руку. – Вера возвратилась! Боже, должно быть, Ларионов несказанно счастлив… и растерян. Он столько пережил за эти дни! Все же, Вера, Ларионов – твой друг. Он мне симпатичен. В нем есть человечность и храбрость, что я нечасто встречала в людях. И ты любишь его…
– Что вы?! – Вера соскочила с места, краснея. – Все давно в прошлом. Нас теперь ничего не связывает.
Инесса Павловна нахмурила брови, но глаза ее улыбались.
– Вера, ты боишься предательства, – сказала она ласково. – Мне кажется, тебе надо все обдумать. Ларионов без конца доказывал тебе свою честность. Что ты хочешь, чтобы он сделал, чтобы ты поверила в него? Неужели того, что случилось при пожаре, недостаточно?! И Анисью он попытался спасти…
Вера задумалась. То, что Ларионов сделал ради нее при пожаре, было больше, чем мог бы сделать любой из известных Вере людей. И он не уехал в Москву. Но Инесса Павловна была права, в ней жила боль предательства. Она не могла преодолеть ее. Именно эта боль отталкивала ее от майора.
Да и кем она могла быть здесь для него? Любовницей? Она вспоминала, как заключенные называли такие отношения. «Подженились», – говорили они про постоянные пары на зоне. Она содрогалась, представляя, как будет шептаться за ее спиной администрация лагеря; как будут ухмыляться сытые и пошлые лица энкавэдэшников, приезжавших к Ларионову; как будут они спрашивать его о том, где его прежняя сожительница. Это слово было так же отвратительно, как слово «проститутка» – даже хуже! Сожительница – это женщина, с которой мужчина спит, делит часть быта, но на которой не собирается жениться. Проституция – это род деятельности, за который женщина получает деньги; она не ждет ни верности, ни любви, ни предложения от мужчин, которые делят с ней постель. Боль в сочетании со стыдом просто ломали в Вере все устремления к Ларионову.
– Нет! – вырвалось у Веры, и она закрыла лицо руками. – Нет, нет, я не смогу, никогда не смогу!
Инесса Павловна понимала, о чем думала Вера.
– Вера, – сказала она тихо. – Это непростая ситуация, я понимаю. Но помни одно: если это и вправду любовь, вся шелуха отпадет.
Инесса Павловна была огорчена тем, что чувства Веры и Ларионова никак не находили разрешения в сложившейся действительности. Она знала, что Вера несла тяжкий груз прошлого и страдала. Но ей казалось теперь, что Ларионов страдал еще больше. Что вообще мог чувствовать этот поверженный человек, узнав, что перед ним все это время была никакая не Ирина Александрова, а его первая любовь – Вера? Это перед ней он жил с любовницей, ее он домогался, от нее получил отпор. Как вообще у нее хватило мужества молчать все эти месяцы и сносить быт подле него? Была ли в его душе теперь надежда, после того как с ним случилось несчастье? Инесса Павловна понимала, что Ларионов мог измениться физически. Никто ведь еще не видел его после пожара. Понимала ли это Вера? Понимала ли она, в каком он мог быть отчаянии, узнав всю правду о том, кем она была на самом деле?
Глава 4
Когда Ларионова привезли в больницу, Пруст оценил, что положение майора было гораздо более тяжелое, чем предполагали его сотрудники. Он получил ожог третьей степени, и его очень долго везли по морозу, не оказав должной медицинской помощи: не остановили тепловую реакцию, не обработали раны. Доктор Пруст объяснил Кузьмичу, что жизнь Ларионова может оказаться в опасности, если его организм не справится [2]. Кузьмич новостью был потрясен.
Сразу же вызвали врача из Новосибирска, которого пришлось ждать сутки. К тому времени состояние Ларионова еще не улучшилось. Он бредил, часто проваливался, у него начался жар. Врач из Новосибирска сказал, что теперь транспортировать его в таком положении в Новосибирск было бы еще опаснее, чем оставить в Сухом овраге. Он разрешил использовать морфин, потому что Ларионов мог не вынести болевого шока. От жара таллин использовать было тоже опасно – препарат вызывал сильное потоотделение, а влага при ожогах губительна.
Ларионов не терял способности говорить, но первые три недели января шла борьба за его жизнь. Выяснилось лишь на пятый день, что у него сломаны ребра и ключица, вывихнута рука. Как это произошло, было непонятно. Сам он не мог ничего вспомнить. Для срастания ребер нужен был покой, но вот ключица создавала проблемы. Даже гипсовую повязку было сделать невозможно из-за того, что ключица была сломана со стороны ожога. Лечение усложнялось условиями сельской больницы. Пруст опасался сепсиса. На свой страх и риск врачи решили использовать ртутные препараты, но применять их долго было тоже опасно.
Далее для Ларионова, как ожогового больного, был необходим определенный климат в палате, где поддерживались бы надлежащие температура и влажность. Пруст и Марта, как могли, старались организовать эти условия, но тщетно. Когда буржуйку ставили в палату, становилось слишком жарко, воздух был сухой, а обожженная кожа начинала мокнуть от пота. Без печки становилось слишком сыро и холодно, что не давало образоваться сухому струпу. А это был ключ к началу выздоровления. Буржуйку в итоге разместили в предбаннике, оставляя дверь в палату открытой.
Было решено лечить Ларионова закрытым способом – то есть накладывать лекарственные повязки с ртутной мазью, которые надлежало менять хотя бы раз в два дня. Процедура эта была тяжелая, болезненная, осложненная переломами, и с перевязочными материалами имелись перебои, а расход на ожогового больного предполагался значительный, учитывая и то, что Ларионов был крупным мужчиной.
Пришлось отказаться от перевязок и перейти снова на открытый метод лечения, который, как выяснилось, также имел ряд недостатков. Прежде всего опасность была в проникновении инфекции через поврежденную кожу. Ларионову три раза в день обрабатывали часть кожи зеленкой. Это было болезненно, но бриллиантовая зелень была единственной мизерной гарантией спасения от инфицирования через раны.
Образование струпа шло очень медленно, и только к шестой неделе часть обожженной кожи стала высыхать. Рана на шее постоянно мокла, и Пруста это беспокоило. Потом началось нагноение, и пришлось опять прибегнуть к ртути и болезненным обработкам. Шел февраль.
Только когда постепенно стал отторгаться струп, Пруст почувствовал, что опасность была позади. Ларионов все еще пребывал в шоке и не понимал в полной мере, что с ним произошло. Только в феврале, когда Марта пришла, как всегда, для обработки в его палату, он стал ощупывать пальцами лицо. Оно все еще было шершавым. Он спросил, скоро ли он сможет вернуться в лагерь. Марта объяснила, что еще рано об этом говорить, потому что ключица и ребра полностью не срослись.
Ларионову было тяжело шевелить рукой и головой. Ребра болели и ограничивали движение. Кожа неприятно тянула у шеи, и он чувствовал постоянную боль во всей верхней части тела. Он с ужасом думал о том, что все это время, пока он находился в тяжелом состоянии, Марта ухаживала за ним, как за инвалидом. Ларионова это отягощало больше всего, и он сказал Марте, что отныне хочет сам заботиться о себе. Она со свойственной ей простотой сиделки убеждала его, что все лежачие больные нуждаются в помощи, но он наотрез отказался. Он начал осторожно вставать, используя трость, что причиняло ему физические мучения. Но ему казалось, что стыд был гораздо хуже.
В один из этих дней, когда он стал чувствовать себя получше, он наконец спросил у Кузьмича про Анисью. Кузьмич снял шапку и сел возле Ларионова. Он осторожно рассказал ему о том, что казнь состоялась до его приезда в лагпункт, упреждая новые драмы и страдания. Ларионов был бледен и долго молчал. В тот вечер самочувствие его ухудшилось. У него поднялось давление, наступил жар и пошла кровь носом. Пруст понимал, что это следствие переживаний.