Читать книгу Сухой овраг. Отречение (Алиса Клима) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Сухой овраг. Отречение
Сухой овраг. Отречение
Оценить:
Сухой овраг. Отречение

4

Полная версия:

Сухой овраг. Отречение

– Расскажи мне все, Верочка, – сказал он, и его рука вдруг коснулась ее руки, и она не отдернула ее.

– Всего я не знаю, – начала она. – Вернее, я не знаю подробностей после их ареста. Сначала я даже не понимала, что их арестовали, потом не понимала за что. Объяснения следователя были настолько абсурдны и нелепы, что я не верила в происходящее до последнего. Только пройдя тюрьму, суд, этап и оказавшись в лагере, я поняла, что таких, как мы, тысячи, а может, миллионы… и что можно человека арестовать и убить ни за что.

Ларионов опустил глаза. Вера облекала в простые слова то, о чем он думал уже многие месяцы и боялся произнести вслух: что люди, управлявшие его страной, преступны.

– Алеша очень вас полюбил и восхищался вами. Он сильно рассорился с Подушкиным после… того. Женя уехал в Среднюю Азию работать по профессии – он не смог простить себе того, что натворил, а я была слишком погружена в собственные чувства. Алеша стал интересоваться политикой, все время что-то писал в своем дневнике. Он считал, что товарища Сталина окружают неверные люди; во многом не соглашался с новым устройством государства. Ему казалось, что у него есть полезные рационализаторские идеи. Он начал обсуждать их в институте, предлагал их везде и не встречал особых возражений. В тридцать пятом году Алеша женился; у них родился сын. Мы жили одной большой семьей. Жена Алеши Стася была против его политической деятельности, считала, что Алеша распыляется. Но Алеша… – Вера запнулась от сдавливающих голос слез, и Ларионов сжал ее руку. – Да, Алеша слишком любил Россию… и людей. Он, конечно, был никудышным политиком, но в его идеях не было ничего преступного. По крайней мере, я знала, что он всегда склонялся к миролюбивым подходам решения вопросов. Алеша вообще был гуманистом. Но вы знаете…

Ларионов налил Вере воды из графина в свой стакан, и она жадно отпила.

– Однажды Алеша решил пойти в ЦИК партии и внести свои предложения. Он там встретился с кем-то; пришел возбужденный и радостный; сказал, что его предложения очень понравились какому-то чиновнику. Но через неделю ночью в дверь постучались. За Алешей пришли. Они устроили обыск и изъяли дневники. Никто ничего не понимал, и мы считали, что произошло недоразумение и Алешу отпустят. Но через несколько дней они снова пришли и забрали папу. Шел май. Я ходила каждый день на работу в школу и не могла смириться, что в этой всеобщей весенней суматохе и радости папа и Алеша были где-то под подозрением. Я стала узнавать у людей, что могло произойти. Со мной говорили неохотно. Но один человек намекнул, что следы папы и Алеши надо искать на Лубянке. Как мы все были наивны!

По лицу Веры скатилось несколько слез. Она их поспешно вытерла. Ларионов был мрачен; он, зная Веру, уже предполагал, как дальше складывалась история.

– Был хороший летний день – да, было седьмое июня – понедельник. Я попрощалась с домашними и сказала, что иду на работу. Но пошла на Лубянку. Я больше не могла мучиться вопросами о папе и Алеше. – Вера усмехнулась. – Спустя девять месяцев я все еще в той же одежде, что была в тот день. Я долго объясняла, по какому вопросу пришла, кого искала. Со мной все были вполне любезны, и во мне затеплилась надежда.

Ларионов мотал головой. Сердце его сжималось от жалости. Вера отпила еще немного из его стакана.

– Наконец спустя час или два меня пригласили в кабинет. Там сидел какой-то лысый мужчина лет сорока с усталым взглядом. Он вежливо попросил меня присесть и налил воды из графина. Я думала, что скоро все выяснится. Я рассказала ему нашу историю, он ничего не записывал – только имя папы и Алеши. Выслушав меня, он с мягкой улыбкой сказал, что моим делом займутся «соответствующие лица». Я радостно распрощалась с ним, поблагодарив за участие. Но меня тут же повели в другой кабинет. Там сидел человек, явно ниже чином – я ведь ничего не понимала в званиях, – но это было написано у него на лбу. Он уже не был столь церемонным и вежливым, как предыдущее лицо. Он попросил меня все рассказать заново, и когда я удивилась и сослалась на его начальника, который и так все знал, он грубо оборвал меня. Я стала излагать свою историю сначала; этот все записывал. Через какое-то время ему принесли папки. Он просмотрел их и неприятно усмехнулся. Я поняла, что это были дела папы и Алеши. «Дочь и сестра врагов народа», – произнес он надменно. Я содрогнулась. Эти слова не могли относиться к папе и Алеше. Папа был врач! Он всю жизнь спасал людей, в том числе и таких, как это ничтожество.

Вера заметила, как печален был Ларионов, и ей стало неловко, что она говорит с ним об этом.

– Простите, – сказала она, – мне лучше уйти. Я вовсе не хотела вас огорчать.

Ларионов не отпускал ее руки, а сжал ее только сильнее.

– Нет, – возразил он сурово. – Я желаю знать всё.

– Всё? – Вера устремила взгляд сквозь окно. – Разве смогу я передать всё словами? Как надежда и радость постепенно стали сменяться недоумением и подозрением, а потом страхом и ужасом, а после отчаянием и безысходностью. Когда на часах уже было около семи вечера, я сильно забеспокоилась, стала спрашивать, когда меня отпустят, объясняла, что меня может искать мама. Следователя это ничуть не волновало. Я только потом поняла, что он уже тысячи таких же, как я, пропустил через свои руки, у него не было никаких чувств к нам, и что мама, Кира и жена Алеши могли так же оказаться на Лубянке, как родственники «врагов народа», и, возможно, этого не случилось потому, что они обошлись моим арестом. Он сказал, что это невозможно, и пока ведется разбирательство, я должна остаться здесь. «Здесь» означало изолятор.

Меня отвели в одиночную камеру, где я провела ночь. Мне не хотелось плакать, я очень устала от допроса. Но я не знала, что все лишь начинается. Я отказывалась от еды, да и можно ли было назвать это едой? Я не понимала, что скоро именно это станет для меня основной пищей, и что от хлеба отказываться нельзя никогда, и что в тюрьме надо иметь только три вещи, спасающие жизнь: хлеб, лук и мыло.

Вера некоторое время молчала, глядя в окошко, словно с трудом извлекая эти воспоминания из тайника, в который их заперла.

– На следующий день меня повели фотографироваться. Надзиратели не отвечали на мои вопросы. Там было несколько таких же, как я, людей. Одна женщина в очереди сказала мне, чтобы я постаралась спрятать ценное, так как скоро будет обыск и все отнимут. У меня сняли отпечатки пальцев. Потом отправили в камеру. Днем я немного поела хлеба, так как стала ощущать слабость. До ночи меня опять никто не вызывал. А на следующее утро привели к следователю, но это был новый персонаж.

Я снова рассказывала то же, что и прежде. Потом он закричал, что устал слушать ложь. Он предъявил мне дневник Алеши и спросил, знала ли я о нем. Я ответила, что знала. Он спрашивал, что в нем написано. Я объяснила ему, что не имею обыкновения рыться в чужих дневниках. Он пролистал несколько страниц и показал мне строку, где Алеша писал, что он не согласен с жестокостью мира и что-то такое. Я засмеялась и сказала, что за это нельзя арестовывать людей, в противном случае ему бы пришлось арестовывать и таких людей, как Толстой, Чехов или Аристотель. Он ударил меня по лицу и закричал, что если надо, то и их арестуют!

Ларионов тяжело дышал, понимая, что слова Веры не отражают и десятой доли того, что она пережила.

– Я сильно заплакала. Меня никто никогда не трогал, не бил. – Она замолчала, вспоминая, как Ларионов ударил ее по лицу в бане.

Он хотел что-то сказать, но Вера продолжила:

– Следователь показал мне документ, где была изложена моя история, и попросил подписать. Я дочитала все до конца и поняла, что это признание в проведении антисоветской пропаганды! Я сказала, что не стану подписывать клевету на себя, и тогда он снова меня ударил. Я упала на пол. Меня снова повели в камеру. Мне не разрешили сидеть. Как только я присаживалась на корточки или на пол, надзиратель кричал, чтобы я встала. Я сильно хотела спать. Я старалась спать стоя, но не могла. Это было мучительно. На другой день я снова встретилась с тем же следователем. Он попросил меня подписать документ. Он выглядел уставшим. Ему все надоело, он хотел поскорее избавиться от меня. Я сказала, что не стану подписывать то, в чем меня обвиняют. Я спросила его про отца и Алешу. Следователь сказал, что не знает и что дневник Алеши – главное доказательство нашей антисоветской деятельности, так как в нем упоминается неоднократно имя папы, и мое имя встречается часто. Я не выдержала и сказала, что упоминание имен людей в дневниках не является чем-то необычным. Тогда он сказал мне: «Ты, наверное, не понимаешь, что ты арестована за антисоветскую деятельность, и то, что с тобой происходит сейчас, покажется раем по сравнению с тем, что тебя ждет». Я не понимала, что была арестована. Но подписывать ничего не стала.

Вера снова схватилась за стакан и пила так страстно, словно снова переживала тот страшный опыт.

– Потом повели на обыск. Меня и еще несколько женщин попросили раздеться донага. Я стояла в середине; некоторые женщины начали плакать. Первую обыскивали тщательно – рылись в волосах, заглядывали в уши, в нос, в рот, потом попросили присесть на корточки… Больше всего я боялась, что у меня найдут мою вещь. Но вторая женщина не выдержала унижения; начала кричать, набросилась на охрану, обзывала их. Они начали ее избивать, а в это время две женщины быстро обыскивали остальных. Я думаю, что в этой сумятице они просто не заметили, что я спрятала брошь в волосы – благо у меня они густые. Из ридикюля забрали зеркало, но сумочку и деньги вернули. После обыска я думала, меня отправят обратно в камеру. Но нас повели к выходу. Я сначала обрадовалась. Мне показалось, что наконец неурядица выяснилась и меня отпускают. Но меня и еще нескольких женщин посадили в «воронок» с надписью «Хлеб» и повезли куда-то. Мы ехали не очень долго. Нас привезли в какое-то здание, завели в небольшой зал, где сидели трое. Я потом уже узнала, что меня приговорила тройка. Суд надо мной длился не более десяти минут. Сверяли мои данные и, видимо, тогда изменили мое имя. Наконец, мне был задан один-единственный вопрос: почему я не подписала признание в совершении антисоветской пропаганды? Я сказала, что не могу признать то, в чем неповинна. Они переглянулись, а один из них буркнул: «Все вы так говорите!» Я не выдержала и спросила, где были отец и Алеша. «Там же, где будешь ты», – был краткий ответ. Мне стало не по себе. «Я ни в чем не виновата», – повторяла я и все плакала. Я наивно сказала, что хочу домой, и это была правда. Я просто хотела домой.

Вера замолчала, словно отматывая время к последней точке, когда она была свободна.

– Они приговорили меня к пяти годам исправительно-трудовых лагерей. В Бутырке, где я ожидала этапа, мне разрешили увидеть маму. Перед самым этапом мама сказала, что отца и Алешу расстреляли. В Бутырке, к счастью, я пробыла недолго. Там было ужаснее всего. Потом нас отправили в Сибирь, в лагерь, где я встретила вас.

Вера посмотрела на Ларионова. Он был бледен и выглядел уставшим; глаза его покраснели от подавляемых слез. Он взял ее руку и осторожно поцеловал в ладонь.

– Прости, Вера, – прошептал он. – Прости.

Вера улыбнулась.

– За что же мне прощать вас? – спросила она и поправила подушку под его головой. – Я и так уже давно простила.

– Я прошу прощения за всех, – ответил он, потрясенный силой и красотой ее души. – Я прошу прощения за то, что они… мы сделали с тобой и другими людьми…

Вера опустила глаза, понимая его боль.

– Я давно перестала думать об этом. Сначала были ненависть, обида, горечь, потом отчаяние, потом пришли оцепенение и безразличие, и вдруг затеплилась надежда. Это было моим воскресением. И во многом я возрождалась благодаря вам.

Ларионов вскинул на нее взгляд, пытаясь найти иронию в ее словах. Но Вера смотрела на него с тихой лаской.

– Вы позволили нам делать хорошее дело в лагере, и это нас спасает.

Ларионов был утомлен и раздосадован. Вере не хотелось покидать его в таком состоянии. Она понимала только теперь, что многое из того, что делал НКВД, было неизвестно и самому Ларионову.

– Вот вам славная новость, – оживилась Вера. – Малыш Ларисы усиленно шевелится. Он, должно быть, здоровенький. Я слышала, что дети, которые много толкаются, рождаются крепкими.

Ларионов слабо улыбнулся.

– Мне пора ехать, – как можно более весело сказала Вера. – Вам нужно отдыхать, а мне – в лагерь.

Она встала и посмотрела на Ларионова игриво, но он заметил лихорадочный блеск в ее глазах.

– А ваш конвоир меня не посадит в карцер за нарушение режима?

Ларионов покачал головой.

– Пока я рядом с тобой, тебе ничего не грозит, – сказал он с горькой усмешкой. – Я скажу ему, что ты пришла по моей просьбе.

Вера пошла к двери и повернулась.

– Возвращайтесь поскорее.

Ларионов хотел попросить ее приехать завтра, но не решился. Он не был уверен, что Вера хочет видеть его так часто.

Глава 5

Когда Вера и Кузьмич уже ехали из Сухого оврага в лагерь, Вера чувствовала надрывную нежность к Ларионову. Она только сейчас осознала, что уродство его лица останется навсегда; и хоть ее это не волновало, она была уверена, что его это угнетает. Он был красивым молодым мужчиной, и такое преображение внешности могло стать для него непростым испытанием. Но больше всего Веру тяготило то, что он был одинок. Она вспомнила Анисью, ее черные волнистые волосы, рассыпанные по снегу, ее нежную кожу цвета магнолии. Ей было очень жаль эту женщину, загубленную из-за страсти к Ларионову и жестокости Грязлова – этого ничтожества, полного злобы ко всему человеческому.

Вера заплакала. Счастье смешивалось в ней с горечью от бесконечных утрат, которым они подвергались и почти не могли противостоять. Она страдала, что сопротивление могло иметь успех в их положении, только если они применяли хитрость, смекалку, ложь; нужно было все время действовать обходными путями для достижения желаемого результата. Ей же хотелось идти напрямую – говорить про зло, отвергать зло, не идти на компромисс с совестью. Но этот прямой путь обычно вел к смерти. Нельзя в ее стране идти прямыми, правдивыми и человеческими путями – тебя объявят либо сумасшедшим, либо опасным, и ты пропадешь, погибнешь.

Она не рассказала Ларионову, как пробыла больше месяца в Бутырке, где находилась чудесная старая библиотека, но это было единственное, что в Бутырке могло пленять взгляд: тесные зловонные камеры, набитые до отказа людьми, которые спали везде – на нарах, на полу, друг на друге; стоны по ночам, плач, драки и невыносимые условия для выполнения личной гигиены – все это было непосильным для многих испытанием и запускало маховики расчеловечивания. Вера помнила ужасные очереди по утрам в уборную, где было не больше пяти дырок для нескольких десятков женщин; и как женщины смотрели на тебя, подгоняли во время отправления нужды. У многих случались на первых порах запоры из-за стыда; кто-то, наоборот, не выдерживал и справлял нужду там, где жил, гадил в белье и нестерпимо смердел на всю камеру, вызывая презрение и злобу у товарищей. Самое ужасное начиналось, когда у женщин приходили месячные. Вера впервые столкнулась с этим в условиях, где невозможно было найти даже старый кусок тряпки. Женщины находили газеты и использовали их. Все это казалось ей невозможным ни для осознания, ни для принятия. Унижение человеческого достоинства и было началом расчеловечивания многих.

Мать при первой дозволенной передаче послала Вере марлю, полотенце, теплую кофту, зубную щетку, мыло. Веру охватила истерическая радость, когда она получила эти простые, но единственно необходимые в тюрьме принадлежности. Она быстро научилась спать со всеми пожитками под головой, потому что оставленные без присмотра вещи сразу присваивались.

Оправившись от первого шока, Вера жадно ела пайку. Баланда показалась через месяц не такой ужасной из-за непроходящего чувства голода.

Люди в камере задыхались от нехватки кислорода. Вера приспособилась спать под дверью, из-под которой тянуло свежим воздухом, если воздух тюрьмы вообще можно назвать свежим. Окна открывать не разрешали, да и не было возможности. В первой камере, куда ее определили, окно было забито жестянкой с внешней стороны. Во второй камере, напротив, окно оказалось без стекла, и в камере становилось холодно ночью. Заключенные говорили, что им повезет, если их этапируют до зимы – зимой от холода защититься будет нечем! Все гадали, куда кого этапируют, и молились, чтобы только не на север.

Однажды ее снова посадили с другими женщинами в «воронок» и привезли на вокзал. Начинался этап. Их толпой в шеренгах гнали к вагонам и ставили там на колени, опасаясь, что заключенные могут совершить побег. Бесконечно рыскали охранники с собаками. Какая-то старуха причитала: «Хоть бы в телячьем повезли!» Когда она спросила рядом стоящую на коленях женщину, отчего в «телячьих» вагонах лучше, та ей быстро все объяснила:

– В столыпинских – зарешеченные ячейки, как клетки, а охра всех видит и курсирует меж клеток. Там и по нужде тяжело, и не поговоришь – все на виду! В товарных лучше: вагон общий, зато охры нет и, говорят, в дырку ходить можно!

Вскоре их стали расталкивать по вагонам. Когда набивали столько, сколько надо, закрывали снаружи. А потом вагоны стояли под солнцем часами. Вера попала в «телячий». Здесь были и дети, и старики, и больные, и беременная женщина. Все обливались потом, хотели в туалет. В полу действительно была дырка, в которую не сразу решились ходить. Люди стеснялись, и их мучения были отвратительны. Вера никогда не видела большего унижения человеческого достоинства. Молодая девушка так страдала, что попросила мать закрыть ее юбкой, когда та уже более не могла терпеть. Фляги с водой, которые были только у переселенцев, быстро опустошались. Такие, как Вера, прибывшие из тюрем, как правило, при себе не имели ничего.

Когда наконец, спустя много часов, эшелон тронулся, все поняли, что Москва оставалась позади – для большинства навсегда. В течение всего этапа происходили новые бесконечные мучения. Воду выдавали раз в день вместе с пайкой. Через две недели путешествия начались первые смерти. Мать лишилась в вагоне младенца, которого нечем было кормить – в груди не было молока из-за голода и жажды. Она сошла с ума, и это надо было наблюдать и жить с этим. Вера забивалась в угол вагона и целыми днями сидела в кататоническом состоянии, не в силах переносить человеческие страдания и забывая о собственных.

Во время дождя люди пытались собрать в кружки воду через окошко, но на стоянках вохра грозила открыть стрельбу. Воду разрешили собирать только после того, как несколько мужчин заставили всех в вагоне начать раскачивать его, синхронно перебегая вместе от одной стенки к другой. Это было странно и страшно. Но Вера бежала со всеми вместе, ударяясь руками о боковины вагона, словно мечась, как князь Гвидон с матерью в бочке. Это был первый опыт протеста.

По мере того как они продвигались на восток, становилось все прохладнее. В сентябре вечерами стало совсем холодно спать. В вагоне с Верой ехала семья на поселение. Вещей у них было мало – они успели собрать немного за час, который им выделили сотрудники НКВД, но и те немногие пожитки, собранные ими в дорогу, пришлось побросать, так как их заставили идти пешком сто тридцать километров и тащить на себе груз было невозможно. Вера отдала девочке свою единственную кофту: девочка все время кашляла, и старики и сиделые говорили, что у нее началась чахотка.

Иногда каких-то этапных ссаживали и подсаживали новых. Так в вагон с Верой на пути в Новосибирск попали Инесса Павловна, Бася Рахович, Забута Урманова и Наташа Рябова и еще несколько заключенных, многие из которых были осуждены по пятьдесят восьмой. Вера наблюдала за тем, как Инесса Павловна часто перебирала пальцами, сидя на полу вагона.

– Что вы делаете? – спросила однажды Вера.

– Играю, – сказала с нежной улыбкой Инесса Павловна.

– Что?

– В данный момент – Шопена, – ответила Инесса Павловна.

– Зачем? – спросила угрюмо Вера, находившаяся в оцепенении.

– Чтобы не забывали пальцы… и чтобы не сойти с ума, – добавила Инесса Павловна спокойно.

Так они познакомились. Вскоре Вера стала сочинять стихи. Она сотни раз повторяла сочиненные строки, чтобы запомнить их – ни ручки, ни бумаги не было.

Кормили людей плохо. На подъезде к Новосибирску и вовсе стали выдавать мерзлый хлеб. Вера провела в мытарствах более трех месяцев, включая СИЗО, Бутырку и передержку в транзитных тюрьмах. Когда их выгрузили в Новосибирске и посадили на обоз, шедший в лагпункт Ларионова, заключенные были измучены и истощены. Вера помнила каждую минуту того дня, когда их изнурительное путешествие закончилось и они вышли ночью на платформу. Их пересчитали, сверили имена со списком и отправили в лагпункт. Транспортировка совпала с приездом Туманова – москвичам нужны были обозы для перевозки груза для Ларионова – еды, спиртного, деликатесов – и заключенных.

Вера не раз вспоминала свои пророческие стихи про встречу с Ларионовым, которые она сочинила в первый вечер их знакомства в Москве. Они действительно встретились на незнакомом полустанке – как странно сложилась их судьба.

Когда Вера оставила Ларионова, он был не в силах успокоиться. Думал о страшной судьбе Дмитрия Анатольевича и Алеши; о страданиях, постигших Веру, в которых он считал повинным себя. Ему рисовались страшные картины тюрем и этапа – он в общих чертах знал, как этапировали заключенных. Ларионов понимал, что Вера многого ему не рассказывала из чувства жалости и неловкости. То, как обращались с людьми, было постыдно и гнусно; их лишали всяких гордости и возможностей сохранить человеческое достоинство. Ему вспоминалась и юная Вера: жизнелюбивая и наивная, осыпавшая его ласками и нежностью, ждавшая от жизни лишь подарков. Ларионов только теперь понимал, как на самом деле страшно изменилась их жизнь.

Он не мог больше терпеть свое положение пациента. Лагерь нуждался в нем; в нем нуждалась Вера. Он боялся, что может приключиться что-нибудь непоправимое, пока он отсутствовал. Не доверял Грязлову и полыхал яростью, думая о судьбе Анисьи.

– Марта, доктор Пруст далеко? – позвал Ларионов, все еще погруженный в свои мысли.

Доктор Пруст знал, зачем его требовал Ларионов.

– Вы хотите покинуть больницу? – спросил он сразу, как вошел.

– Да, мне необходимо быть в лагере.

– Но останьтесь хотя бы на неделю, – предложил Пруст. – Вы окрепнете и сможете вернуться на коне в прямом и переносном смыслах!

Ларионов согласился. Но неделя тянулась нестерпимо долго. Каждый день, глядя на свое отражение в зеркале, он падал духом и тогда внушал себе, что это не должно волновать его, потому что главное теперь – уберечь Веру. Вера больше не приезжала, но именно это подстегнуло его к деятельности. Он заставлял себя не думать о боли, когда вставал; начал ходить по Сухому оврагу и через несколько дней вскочил на лошадь. Ему это стоило неимоверных усилий. Но он даже думать не мог оставаться в Сухом овраге дольше.

– Как вы себя чувствуете? – спросил Пруст, завидев Ларионова, подъехавшего к больнице верхом на мерине, пригнанном предусмотрительно Кузьмичом.

Ларионов проехался до Марфушки и чувствовал головокружение и боль в шее, ребрах и плече.

– Намного лучше, чем я ожидал, – ответил он, бледнея от боли при спешивании.

– Да, – проронил Пруст, – я вижу…

– Завтра я уезжаю, – сказал спокойно Ларионов.

– Может быть, лучше на санях? – предложил доктор Пруст, зная заведомо ответ.

– Нет, я доберусь верхом, – бодро сказал Ларионов. – Надо входить в форму.

Несмотря на то что он выглядел бледным и шея его была немного наклонена вправо из-за поврежденной стянутой кожи, Пруст понимал, что Ларионов должен был ехать в лагпункт и выздоравливать до конца на месте: его тянули долг и любовь.

На следующий день Ларионов поднялся засветло. Доктор Пруст и Марта вышли проводить его.

– Лучше бы поехали днем, – проронил Пруст озабоченно.

– Дорогу я знаю с закрытыми глазами, – улыбнулся Ларионов. – Я обязан вам жизнью.

Пруст пожал руку Ларионову.

– Нет, Григорий Александрович, это я вам обязан, – ответил ласково Пруст. – Вы делаете важное и доброе дело. Так что мы квиты! Хотелось бы мне повидать вас по счастливому случаю, – сказал Пруст на прощание.

Ларионов вскочил в седло и немного помедлил, чтобы унять боль.

– Навряд ли, – сказал он с грустной усмешкой. – Но все же спасибо. Я перед вами в неоплатном долгу.

Ларионов пришпорил коня, и сердце его затрепетало от счастья – он возвращался на зону.

Охранник открыл ворота, отдавая честь своему майору, которого он не сразу узнал. Расконвоированные зэки и охра увидели его издалека. Конь медленно шел к дому. Зэки побросали дела и побежали к Ларионову. Раздался клич:

bannerbanner