
Полная версия:
Главные персонажи
– Оно ещё поддаётся спасению?
– Оно – нет. Но некоторые отдельные экземпляры – вполне.
Она несла поднос с пайками. Василий взял одну упаковку. Курица с рисом. Теплая, но безвкусная.
– В Гуандуне начались протесты, – бросила она, садясь напротив. – Люди требуют объяснить, что такое эти струны. Ты думаешь, им объяснят?
– Объяснят? Если бы кто мне сказал, что знает, что это, я бы ему очень не поверил.
– Вот и я думаю. Мы стали слишком умными, чтобы верить, и слишком уставшими, чтобы сомневаться.
Василий молча ел.
– Кстати, – продолжила она, – в Лиме застряла группа канадских биофизиков. Струна прошла в километре от аэропорта.
– Местные?
– Сорок человек.
Василий знал, как это выглядит. Точнее знал, как это. Выглядит это не про струну, то что там происходит невозможно увидеть.
«Всё, что мы знаем… мы знаем через посредников,» – мысленно проговорил он. «Свет падает – отражается – входит в глаз. Только тогда мы ‘видим’. Только там, где фотон движеться, где он не поглащен – мы имеем образ. Всё остальное – тьма, не потому, что его нет, а потому что мы не в состоянии его поймать. Всё, что за гранью наших сенсоров, исчезает из мира, как будто его не существует вовсе.»
Он прижался к стене, взглянул на Урсулу. В этом помещении всё было не по-честному: даже свет – искусственный, даже воздух – синтезирован, и даже одиночество – измеримо.
«А звук?» – продолжал он размышлять, не замечая, как мысли его приобретают ритм – почти молитвенный, как старинный текст, который повторяют, чтобы не сойти с ума. «Звук есть только там, где есть среда. Молекулы должны сталкиваться, чтобы шепот долетел. Вакуум – нем. Пространство между звёздами – немо. Чёрная дыра – немая. Молчит не потому, что нечего сказать, а потому, что мы не умеем слышать то, что вне наших пределов.»
Он усмехнулся. «Мы называем это наукой.»
«Осязание? Только если есть поверхность. Только если есть сопротивление. Где нет сопротивления – нет тела. Где нет тела – нет тепла. Где нет тепла – нет ощущения. Где нет ощущения – нет ‘я’. То есть, быть может, ‘я’ продолжаю быть, но вне моего тела я не имею способа быть. Мы связаны с этим телом, как заключённые с камерой: узники собственных сенсоров.»
Он сжал кулаки, ощущая, как пальцы вдавливаются в ладони.
«Мысль… Она вроде бы свободна, но и она – продукт химии, сигналов, структур, нейромедиаторов, времени реакции, памяти, основанной на органике. А если там, за струной, всё это перестаёт работать – даже мысль становится невозможной.»
На секунду он представил: если бы он оказался в пределах космической струны, в том свёрнутом времени, среди застывших волн поля и света, он бы не заметил этого. Его бы просто… не было. Или, точнее, он продолжал бы быть, но не знал бы об этом. Бесконечно долго. Без ощущения, без формы, без языка.
А теперь вопрос – чем это отличается от смерти?
Он рассмеялся. Тихо. Сам для себя. Словно кто-то в нём вдруг понял глупую шутку.
«И мы говорим, что знаем? Что понимаем? Учёный описывает внутренность чёрной дыры. ‘Там искажается пространство, нет света, нет времени, нет материи в привычном виде…’ – и все кивают. Да, да, уважаемый профессор, мы верим. А батюшка в церкви говорит: ‘Там, за смертью, нет ни времени, ни пространства, но есть вечность и свет незримый’ – и все морщатся: ‘Докажите, батюшка, мы люди рациональные’.»
Он задумался.
«Но кто из них честнее?»
И на миг – на один короткий, как срыв импульса в нервной клетке, миг – ему показалось, что батюшка ближе к истине. Потому что не притворяется, что знает. Он верит. А учёный – делает вид, что знает, хотя точно так же опирается на недоказуемое, на умозаключения за пределами опыта.
«Мы верим, что есть горизонт событий. Мы верим, что за ним всё кончается. Мы верим, что сингулярность существует. Верим, потому что уравнение говорит. Но уравнение не ощущает. Оно не ‘смотрит’. Оно не ‘жалеет’. Оно как будто, просто работает.»
Он выпрямился, лицо его вновь стало спокойным. В глубине, за всеми формулами и приборами, жила печальная мысль: может быть, самое главное – не то, что можно измерить, а то, что нельзя выразить вовсе.
Может быть, самые точные слова уже были сказаны не в лабораториях, а в монастырях, где люди, не имевшие ни спектрометра, ни симуляции, ни доступа к данным, чувствовали нечто за пределами чувств.
И если бы вдруг однажды у него спросили: «Что ты увидел в струне?» – он бы, может, ответил: «Ничего». Но подумал бы: «Я почувствовал то, чего нельзя почувствовать».
– Нам повезло, – сказал Василий.
– Почему?
– Скалы. Бетон. Высота. Здесь шанс столкнуться с выбросом меньше. Но и это – иллюзия. Если струна решит пройти здесь, всё исчезнет.
– Или замрёт.
– Что, возможно, хуже.
Он вышел наружу через технический выход. Станция была построена на террасе, врезанной в склон утёса. Ниже, в сером мареве, пульсировало плато – безжизненное, покрытое пятнами мха. Вдали, на горизонте, виднелись остовы сгоревших ветряков и башен. Когда-то здесь была станция добычи редкоземельных элементов. Её закрыли после того, как первая струна прошла в двухста километрах к югу, оставив пустош, где исчезло всё живое и неживое. Геометрически правильная, пугающе чистая, словно вырезанная из ткани мира.
С тех пор жизнь изменилась.
Города вокруг опустели – не внезапно, но последовательно. Люди уезжали в анклавы, где как они думали риск был ниже: в горы, на подземные станции, под купола. Старые представления о комфорте исчезли. Продукты, раньше казавшиеся обычными, были редкостью. Фрукты – предметом дипломатии. Алкоголь – валютой. Дети рождались в изоляторах. Улыбки стали тише. Смех – короче.
Научные центры вроде их стали новой элитой. Не в смысле власти – а в смысле количества кислорода, доступа к лекарствам и права на интернет. Но это не вызывало зависти – вызывало недоверие.
Василий вдруг вспомнил, как закрывали некоторые университеты. Как профессора выходили на улицы, пытаясь докричаться до тех, кто уже не читал. Как однажды в Праге его коллега сжёг себя возле кафедры гравитационной физики – в знак протеста, в знак того, что «мы живём в конце разума».
Возвращаясь в лабораторию, он задержался у стеклянной перегородки над техническим отсеком. Там стояли два изолированных модуля – белые, похожие на саркофаги. Один был открыт – пустой. Второй – запечатан. Внутри находилось тело. Женщина. Учёная из Тяньцзиня, которую команда пыталась спасти после кратковременного слабого контакта со средой вокруг струны. Она не умерла. Но её сознание исчезло. Мозг функционировал. Сердце билось. Но в глазах – ничего. Никто не мог ответить на вопрос как это произошло.
– Мы держим её здесь, – проговорил Чэнь Лэй, подходя сзади, – потому что не можем признать, что не понимаем, что с ней.
– А может, – сказал Василий, – потому что боимся.
За окном вновь зашумел ветер – не буйный, не колючий, но каким-то образом въедливый, будто бы уже прошёл сквозь тела и мыслительные оболочки всех, кто был в этих горах, и унес с собой частицы усталости, старого страха, неверия. Василий на секунду застыл, вглядываясь в мутное стекло. Там, в стороне старого карьера, где серые скалы, разломанные буром и динамитом, казались застывшими костями гиганта, угадывалось нечто… зыбкое. Воздух там будто бы был сжат и изломан, словно линзы в старом окуляре.
– Мы все понимаем, – начал профессор Лян Чжиюнь, приглушённо, почти шёпотом, не от страха, но из вкрадчивого уважения к тому, о чём шла речь. – Что, несмотря на бетон, на толщу скал, на фильтры, сенсоры, купола и ложную безопасность – если струна появится здесь, всё. Мы застынем. Без боли, без осознания. Просто – исчезнем из хода времени.
Он сделал паузу, наливая себе зелёный чай из жестяного термоса. Запах настоя в мгновение заполнил помещение, как воспоминание о другой жизни – мирной, с книгами, парками и безмятежными разговорами на скамейках.
– Свет, – продолжил он, не поднимая глаз, – не может уйти из зоны рядом со струной. Ни фотон, ни колебание магнитного поля, ни колебание самой материи. Всё замедляется. Вокруг неё время словно сворачивается в клубок. Как только она проходит – поле искривляется, и весь наш понятийный аппарат оказывается… ну, как шелуха от лука.
Василий слушал, но мысли его уже скользили по граням другого: воспоминания о тех, кто оказался «внутри». Не погиб. Нет. Не исчез. Просто – остался там, в вечно застылом «теперь», рядом с этой нитью, что прошла сквозь мир, не коснувшись ничего руками, но забрав больше, чем ураганы и войны.
Он вспомнил репортаж из Сибири: когда струна прошла рядом с небольшим поселением на юге Тувы. Деревня стояла как на картинке – ни один дом не разрушен, в окне магазина были видны продукты, которые были ни кому уже не нужны. Всё было как прежде. Только подойти было нельзя – приборы сходили с ума, фотоны рассыпались, изображения размывались, а время… не шло.
И теперь они – он, Лян Чжиюнь, Урсула, Гао Мин, инженер Чэнь Лэй, Элоиза Делакруа и Айрис Мао – сидят в этих бетонных стенах, укреплённых, экранированных, заминированных даже, и всё равно знают: это лишь иллюзия меры. Если струна пройдёт – никакая инженерия не спасёт.
Урсула сдвинула планшет и, натянуто улыбаясь, спросила:
– Кто-нибудь ещё верит, что мы когда-нибудь сможем поймать её «на лету»?
Молчание. Даже профессор Лян не ответил сразу.
– Мы даже не знаем, откуда она «придет», – наконец сказал Василий. – Это не траектория. Это – проявление. Как солнечные вспышки, только у чёрных дыр. Ультраплотный гравитационный сгусток, выброшенный при слиянии. Один момент – и в определённой точке пространства материя сжимается до одномерности. Представьте себе линию, из которой нельзя вырваться. Всё поле – электромагнитное, гравитационное, даже поле Хиггса – скручено внутрь. Свет не выходит. Материя не уходит. И внутри – всё остановлено.
– Ты опять, Василий, говоришь как фанатик, – с лёгкой усмешкой сказала Урсула.
Он ничего не ответил. Лишь провёл пальцем по холодной стали стола, будто хотел стереть что-то с поверхности.
Вдали, где-то на нижнем уровне станции, щёлкнула реле. Электронный голос сообщил о завершении цикла диагностики. Но звук казался чуждым в этой тишине. Мир за пределами их купола и правда стал другим.
В Швейцарии уже не работал ни один из старых университетов – здания пустовали, ресурсы шли на питание баз данных и симуляционных моделей. В городах стали отключать освещение по ночам, ограничили подачу воды. В школах прекратили преподавание гуманитарных наук. Еда стала проще, грубее, упаковка – безликой. Стало невозможно купить кофе вне лаборатории. Мир не стал апокалиптическим – он стал бедным. Не разрушенным, а осиротевшим. Из него почти ушёл излишек, ушёл изяществующий жест, бесцельная радость, и осталась только попытка выжить, понять, удержаться за смысл.
– А ведь раньше, – тихо сказал Чэнь Лэй, – мы строили телескопы, чтобы смотреть в глубины Вселенной. А теперь мы строим стены, чтобы она не посмотрела на нас.
С этими словами он включил голографический проектор. В воздухе над столом появился фрагмент пространства, где в симуляции должна была пройти следующая струна. Ничего особенного: фрактальное, пугающе серое небо, изломанная равнина, и точка, где уже свет начал размываться – не от тумана, а от искривления. Как будто сама реальность начинала плавиться. Так смоделировали ученые, наверное, так будет выглядит следующий участок апокалипсиса.
Глава 3.
Дом, в котором они жили, стоял отдельно от основного комплекса, будто бы сам стыдился своей роли: приютить семеро людей, посвятивших себя не просто науке, а пограничью бытия и времени. Он был построен ещё до кризиса и сохранил странное обаяние прошлого – широкие окна, деревянные панели, резные перила на лестнице. Однако за внешним уютом чувствовалась надломленность: трещины на стенах, покосившиеся ставни, иногда затухающая на несколько минут электроэнергия. Гао Мин говорил, что это не поломка, а «дыхание поля», – будто бы само пространство тут дышало, сжималось, расширялось, не слушаясь привычной геометрии.
Из пятнадцати членов группы здесь жили только семеро. Остальные были размещены в основном корпусе или в отдельной лабораторной зоне, на другом склоне. Но именно этот дом был нервным центром всего – здесь спали, ссорились, ели, молчали и иногда смеялись. Здесь же – тяготели друг к другу без лишних слов. Впрочем, и в этих тяжестях звучал подтекст.
Василий часто просыпался самым первым. В 05:47. Будильник стоял на 06:00, но он всегда просыпался чуть раньше, будто тело само отмеряло ему секунды до тревоги. Он вставал, надевал тёплый свитер – шерстяной, коричневый, с белыми узорами – и выходил на веранду. Там, среди холодного альпийского воздуха, он пил кофе. Иногда не пил, а просто держал чашку. Иногда чашка была пуста. Он замирал, вглядываясь в долину, где почти всегда висел лёгкий туман.
Скалы, бетон, мороз – всё было неприветливым. И всё же именно здесь он чувствовал что-то похожее на покой. Но, как ни странно, покой этот напоминал скорее забытое движение. Под толщей гор, в тишине камня, что-то шевелилось. Они все это знали. Никто не говорил. Но знали.
– Если струна пройдёт здесь… – однажды заметил Чэнь Лэй, держа в руках металлический баллон и разглядывая его так, будто внутри был кот Шрёдингера, – …мы замрём. Во всех смыслах. Просто перестанем происходить.
– Мы и сейчас в этом состоянии, – бросила Айрис, не поднимая головы от ноутбука. – Мы просто называем это жизнью.
Айрис была самой молчаливой из всех. Внешне она напоминала фарфоровую фигурку, с бледной кожей, чёткими скулами, тонкими пальцами. Но под этой хрупкой оболочкой жила жесткая логика. Её тесты, её наблюдения за группой были точны до обидного. Василий чувствовал, как она его раздевает в уме. И не в том смысле, как Урсула. Урсула хотела близости. Айрис – понимания. Иногда он думал, что именно это опаснее.
Лян Чжиюнь редко появлялся в доме. Он предпочитал свой кабинет, усыпанный бумагами, графиками и старинными книгами по метафизике. Но когда он заходил – воздух густел. Он говорил мало, но каждое слово будто падало в воду и расходилось кругами. Василий ловил себя на том, что ждёт этих визитов. Лян был единственным, кто не пытался влезть в душу – он признавал суверенитет других умов. Именно поэтому к нему тянулись. Даже Урсула.
Гао Мин был младше всех. Ему не было и тридцати. Он работал с симуляциями, писал код, спорил с Кью-Бетой. Слишком быстро говорил, слишком остро шутил. Когда-то Василий счёл его легкомысленным, пока не увидел, как тот в одиночку вычислил три сбоя в логике ИИ-симулятора и переписал ядро за ночь.
Кью-Бета – их ИИ – вел себя не как машина. Он учился. Он, казалось, переживал. Когда-то Василий поймал его на «виноватом» молчании, будто он стыдился неправильного вывода. «Эволюция алгоритма самосознания», – сказал Гао. «Этический сбой», – сказала Айрис. Василий ничего не сказал. Просто смотрел в ту точку, где на экране появилась ошибка.
Остальные восемь членов команды работали в других зонах комплекса. Василий знал их по отчётам, по кратким разговорам, по редким встречам в столовой основного корпуса лаборатории. Но именно эта семерка была его – как нерв, как граница.
Среди этого круга – Урсула. Слишком близко. Слишком часто. Она входила в его комнату без стука. Приносила книги, кофе, иногда даже – еду. «Ты забываешь есть, Василий», – говорила она, садясь на край кровати. Он не знал, как относиться к этому. После утраты семьи он боялся чувств. Но чувствовал. И её – чувствовал особенно.
– Ты боишься жизни, Василий, – сказала она однажды. – А я – смерти. И мы в этом похожи.
Воспоминания о семье приходили чаще всего ночью. Они были тихими. Без истерик. Без слёз. Просто как тень – тонкая, тёплая, неотвратимая. Дочь с круживными косичками. Жена, заплетающая их. И утро, когда всё исчезло. Он не знал, была ли это струна. Или просто совпадение. Или… решение?
Василий не делился этим ни с кем. Только однажды, когда Айрис спросила:
– Ты веришь в восстановление?
Он ответил:
– Я верю в необратимость. Но не в бессмысленность. Я помню ради кого я все это делаю.
В этом доме не было места праздности. Была тяжесть ожидания. Словно сама гора ждала чего-то. И тишина вокруг – не тишина, а замирание. Потому что все знали: где-то недалеко в мире… уже были зоны, где струна прошла. Где материя слиплась, свет не выходил, и время свернулось, как мокрая бумага в кулаке. Всё, что туда попадало, не возвращалось.
И всё же они жили. Готовили еду. Чистили лаборатории. Переписывались в закрытом чате. Дразнили друг друга. Ругались из-за музыки. И каждый, втайне, боялся задать один вопрос: что произойдёт, если этот дом – следующая цель для.следующе струны.
Но этот вопрос был в каждом взгляде. В каждом вдохе. В каждом сне Василия, где дочь его замирала в воздухе, не касаясь земли, и он не мог дотянуться до неё – потому что между ними уже был сгусток времени, скомканный в нитку вечности.
И тогда он просыпался. В 05:47. И шёл на веранду. Держать чашку. Иногда пустую. Иногда полную. Но всегда – тяжёлую.
Очередным утром Дом начинался с тишины. Такой, какую могут подарить только горы, укутанные туманом. И лишь в самой глубине этого молчания – по-настоящему слышалось: как трескаются кристаллы иния на подоконнике, как по стеклянному куполу столовой еле слышно стекает талая вода. Электрокамин потрескивал синтетическим жаром, а сквозь потолочное окно небо затаилось – стылое, молочное.
Василий сидел один. Он не спал вторую ночь. Перед ним стояла чашка кофе – уже холодного – и планшет, на котором висела симуляция взаимодействия полей вокруг струны. Струна на экране пульсировала – чёрный столб без верха и низа, вокруг которого пространство дрожало, как стекло под нестройной рукой.
– Опять не спал? – спросила Урсула, входя в столовую. Она была в белом халате и с полотенцем на плечах, волосы ещё влажные, пахли лавандой. Смотрела на него, как смотрит женщина, которая всё понимает – но ещё не решила, простит ли.
– Опять, – коротко ответил Василий.
Она села напротив. Несколько секунд между ними зависло дыхание. Василий взглянул на её ключицы, и что-то внутри сжалось. Они были слишком красивыми для такого места. И слишком доступными.
– Мы все вчера ждали тебя на ужине, – сказала она, не обвиняя, но с нажимом.
– Не хотелось. Симуляция…
– Мы видим, – перебила она. – Даже Гао заметил, что ты уходишь в себя. Он шутит, что скоро твой двойник сам разовьётся в симуляции и перестанет тебя ждать.
Урсула не смеялась – как будто сама себя боялась.
Вошёл Лян Чжиюнь – невысокий, в домашнем трико, с чашкой жасминового чая. Он поздоровался со всеми на китайском, потом повторил по-английски. Его лицо было спокойным, но глаза, как всегда, не ускользали – он сразу уловил тон разговора. И не стал вмешиваться. Лишь сел у окна, будто знал: сегодня он будет наблюдателем.
– Где Гао и Айрис? – спросил он после минуты молчания.
– Внизу, – отозвалась Урсула. – Кажется, Айрис пыталась снова говорить с Чэнь Лэем. Это… не очень хорошо закончилось.
– Ах, опять, – вздохнул Лян. – Они как электрические заряды противоположного знака. Притягиваются и взрываются.
– Не притягиваются, – сказала Урсула. – Она просто не верит, что он не сливает данные в Пекин.
Тут в комнату вошёл Гао. Юноша, почти мальчик, с глазами, в которых будто светились миллиарды формул. В одной руке – миска риса, в другой – чип с данными.
– Доброе утро, Василий! – весело сказал он, словно ничего не произошло. – Кстати, я вчера посчитал: если наша гипотеза верна, то внутри зоны искривления времени уже может находиться другая цивилизация – и у неё может быть свой Василий. Возможно, женатый на Урсуле.
Урсула фыркнула. Лян улыбнулся. Василий ничего не сказал.
– Ты не находишь это… философски тревожным? – не отставал Гао. – Что чувства, все твои чувства, – не могут пройти в зону рядом со струной. Ни слух, ни зрение. Даже мысль там не может возникнуть – она как бы гасится. Но ты продолжаешь существовать. Без связи с собой. Без связи с тем, кто ты.
– Ты хочешь сказать, – вмешалась Урсула, – что человек там превращается в камень?
– Нет, хуже, – тихо сказал Лян. – Он превращается в ничто. В «молчание материи», как писал Ван Цзюнь. А ты, Василий, как думаешь?
Василий, наконец, поднял глаза. Они были тусклыми, потухшими от бессонницы и внутренней борьбы. Он встал. Подошёл к окну. Там – горы. Красота, которую не разрушила ещё Струна. Но дальше, за горизонтом, где замирало время – было её присутствие. Где-то там всё дрожало, вибрировало.
– Думаю, что мы все обманываемся, – тихо проговорил он. – Мы строим модели, полагаем на веру в данные, которые даже не видим напрямую. Мы – как слепцы, уверовавшие в форму солнца по теплу на коже. А потом отрицаем то, что тепла можно и не чувствовать, и всё равно существовать.
Он обернулся.
– Иногда мне кажется, что батюшка в церкви честнее любого из нас. Он хотя бы говорит: «Это – тайна». А мы – строим уравнения, прячем догадки за интегралами. Мы, как дети, считающие, что если нарисовали лицо – то оживили человека.
Тишина.
– Я иду к Чэнь Лэю, – бросил он и вышел. Дверь за ним захлопнулась.
Василий шёл вниз по лестнице, в полумраке, и чувствовал: дом живёт. Он живет. Один, как и каждый из них.
Айрис стояла у раковины, опершись на край, словно собиралась упасть в неё всем телом. За окном – сумерки, серые и вязкие, как мокрый песок. Сквозь стекло угадывались зубцы гор, словно контур неведомого существа, присевшего в ожидании.
Вода текла тонкой струёй. Айрис не выключала её – пусть шумит, пусть заглушает мысли. Чашка в руке казалась тяжёлой, почти свинцовой. Её ладони дрожали – от усталости, или от чего-то другого.
Урсула вошла, не глядя, как входят в собственное пространство. Небрежно сняла тёплый свитер, осталась в тонкой майке. Присела на край стола, закинув ногу на ногу. В руке – бокал сухого вина. Лицо её было ровным, спокойным, почти скучающим.
– Тебе не идёт молчание, – сказала она, не глядя на Айрис. – Оно делает тебя старше.
Айрис вздохнула. Тихо. Почти жалобно.
– Иногда молчание, единственный способ не сказать правду.
– Ах, – усмехнулась Урсула. – Какое искусное оправдание для трусости. Ты ведь всегда умела прятать страх за афоризмами.
Айрис наконец повернулась. На лице – смесь усталости и чего-то ледяного. Руки всё ещё сжимали чашку, как будто та могла спасти от наступающей бури.
– Ты хочешь поговорить о страхе? – тихо спросила она. – Или о предательстве?
– Разве это не одно и то же? – ответила Урсула, отпивая. – Те, кто предаёт, боятся. Те, кого предают – боятся сильнее. Страх – универсальный язык. Ты боишься, что он уйдёт к ней, да?
Айрис молчала. Потом – резко, как будто с себя, сняла кухонное полотенце, бросила на стол.
– Элоиза… Элоиза не такая, как ты.
– Ах да. Она духовна. Она чистая. Она цитирует Августина и боится коснуться стакана, если в нём осталось немного вина. Знаешь, кого она мне напоминает? – Урсула встала и подошла ближе. – Монашку, которую поселили в борделе. Она молчит, но в её глазах всегда… предвкушение. Она ищет страдания, Айрис. И она найдёт его – в нем.
– Он не такой, как ты думаешь.
– А ты уверена, что знаешь, какой он?
Тут на секунду повисло что-то тяжёлое. Почти физически ощутимое. Как если бы дверь в комнату приоткрылась – и туда вошло воспоминание. Один единственный момент, запечатлённый в мозгу Айрис: он, стоящий ночью на балконе, спиной к ней, разговаривающий с Элоизой на китайском. Она не понимала слов – но слышала интонации. Там не было научной строгости. Там был шёпот. Там была – вера.
Айрис ответила, стараясь, чтобы голос не дрогнул:
– Я не думаю, что любовь к истине – это преступление.
– А если истина – это он? – сказала Урсула, уже почти шепотом. – Он сам, его плечи, его тишина, его сумасшествие, его отрешённость… Ты же знаешь, Айрис, ты ведь тоже его любишь. Но по-своему. По-женски. По-настоящему. А Элоиза – она любит абстракцию. И он – с ней, потому что там нет риска быть телом. Быть грешным.
Айрис отвернулась. Лицо её было белым. Она вдруг почувствовала, что действительно стареет. Что её руки дряблеют. Что ей не хватит дыхания, чтобы прокричать: «Он твой! Бери его! Только не мучь меня этой борьбой!»
Но вместо этого она сказала:
– Завтра мы обсуждаем новую гипотезу. С ним. С Ляном. Я буду там.
Урсула кивнула.
– Конечно. Мы все будем. Мы – одна команда, да?
Айрис молча выключила воду. И ушла, не оборачиваясь.
А Урсула осталась. И допила своё вино. Глядя в окно. Где горы темнели. Где всё жило – и всё рушилось. Медленно. Неумолимо.
Камин потрескивал лениво синтезированными звуками. Огонь не столько грел, пусть и симулированный, он напоминал о том, что мир не только состоит из уравнений и приборов – но и из чего-то древнего, почти языческого. Свет бросал на стены длинные, вытянутые тени, будто времени здесь было больше, чем положено.