
Полная версия:
Немониада
Сватовство состоялось.
Когда гости ушли и в горнице остались лишь свои, Динара подошла к окну, глядя на залитый солнцем двор. Сердце не сжималось от боли. Оно было спокойно. Да, где-то там, на другом берегу, был тот, другой, неправильный и не состоявшийся выбор. Щемящая тоска на мгновение кольнула под ребро, но она отогнала её прочь, как наваждение. Она сделала единственно верный, разумный выбор. Выбрала твёрдую почву под ногами, а не зыбкую трясину, грозящую лишить последнего. Динара знала наверняка, что не продаёт себя, а разумно распоряжается своей судьбой, и от этого сознания собственной правоты и силы по телу разливалось чувство гордости. И поделом, что сердце иной раз обречённо ныло по прошлому, — ум уже находился в будущем: сытом, надёжном и предсказуемом.
***
Эта вечёрка, последний сход молодёжи перед немой, холодной осенью, всё ещё именовала себя надёжным убежищем против злого слова иль всего злого умысла. Татары и русские проводили свои гулянки в мире, и пили, и танцевали, и любили вместе, не обращая внимания на смуту и другие предрассудки.
Коля шёл на неё тяжело — всё ныло и болело, не пошёл бы и вовек, но Емеля затащил, приволок, почти за шкирку. Хотел как лучше, а вышло, как всегда. Больше всего Николая тревожила собственная душа: в беспокойном сердце засела заноза, колющая и зудящая рана от предательства Динары.
И теперь эта заноза противоречиво раздирала его, влекла и тянула в разные стороны. Он хотел забыть её, удушить как гадюку, запечатать где-то там глубоко, плюнуть да забыть, и в то же время хотел хоть одним глазком увидеть причину своего мытарства. Внутренности разъедало от ядовитого противоречия, и он шёл в конец деревни, недовольно бухтел, но сам надеялся: «Увижу — и всё пройдёт, она поцелует — и всё пройдёт, она попросит прощения — и весь мир… пусть хоть развалится, не отпущу больше».
В избе было шумно, пахло потом, дурманом, молоком и самогоном. Ребята веселились как могли, а Коле было вовсе не до плясок: он скорчился от боли в левом углу, прямиком возле большой иконы Христа Спасителя, которую старая Гречиха ни в какую не соглашалась снимать, и не ангел, и не чёрт не имели над ней власти.
Коля подавил страдальческий стон — ребро будто рвалось наружу. Глазами он искал другую, но находил лишь Любаню. Эта лихая, маленькая и худенькая девка стояла в центре, окружённая парнями и подружками, и важно, уперев руки в боки, вещала обо всём и не о чём одновременно.
Люба была ещё молода, но её характер сбивал многих с толку. Она была дочерью Прохора Ломова; тот в прошлом числился церковным батюшкой, а в нынешнее время этот бородатый, физически не обиженный мужик работал плотником. Руки у него, как говорили деревенские, будто из чистого золота вылиты. По характеру тихий, мирный, не обидчивый, а вот дочь его Любаня — истинная бесовка. Старожилы крестились, старухи тихо обсуждали между собой: «И в кого Любка чертовщина такая? Надежда тихая душа была, а Прохор ещё тише».
Надежда умерла от брюшного тифа в 1908 году, так и осталась Любаня на попечении отца, который в силу своего мужского взгляда полноценно не смог воспитать дочь как надобно. Люба была главной звездой вечорок, и когда устраивала очередной спектакль или просто пересказывала местные сплетни, парни свистели и улюлюкали, девицы-красавицы одни восторженно таращились, другие притворно морщились: «Тьфу, актриса!» Вот и сейчас маленькие аквамариновые глазки горели праведным огнём, губки, сначала поджатые, сложились в подобие плутовской ухмылки, она, подчинившись, громко вещала, вздорно вскинув голову:
— А наша-то принцесса с того берега! Всё скоро в замужнюю превратится, посватана Динара за сынка Салихова!
Коля замер, а плотный круг, сомкнувшийся вокруг Любани, загудел:
— Правду глаголишь?
— Тебе-то покуда известно?!
— Врёшь, как дышишь, Любка! Откуда тебе дела того берега известны стали?
— Мне всё известно, — стояла на своём девка. — Вся татарская деревня на ушах, всё уже предопределено. Хотя и срамно это: Амиль, как известно, всех наших девок перетискал, по сеновалам бегал только так, ни одной вечёрки не пропускал! А теперь женишок… да и чёрт с ними…
Жизнь Николая и так уже лежала в руинах, эта правда лишь прошлась по ним холодным ветром, заметая последние следы надежды. Они встретились у реки, на их старом, проклятом месте. Стояли друг против друга, как два холодных, чужих островка. Он — исхудавший, с ввалившимися глазами, в которых плескалась только ему понятная чёрная тоска. Она — в новом, нарядном платке, но лицо её было серым, каменным, будто высеченным из камня и льда.
— Коля… — Динара сделала осторожный шаг, и в глазах читалась такая мучительная жалость, что он не выдержал.
— Не подходи!
Она подошла. Мягко, совсем как тогда, положила ладонь на холодную щёку, и это прикосновение, бывшее когда-то благодатью, теперь обожгло его, словно раскалённое железо. Он дико рванулся, отшвырнув её руку прочь. Динара, не ожидавшая такой ярости, оступилась на скользких камнях и с коротким вскриком упала. Тишину предрассветной реки прорезал её тяжёлый стон, она приподнялась, и он в ужасе увидел, как на белом, блестящем от пота лбу проступила алая ссадина, а из разбитой о камень губы тонкой струйкой потекла тёмная кровь.
Сознание Колино помутнело. Обида, злость, гордыня разом ушли, оставив лишь леденящий ужас от содеянного. Парень кинулся к ней, подхватил на руки, прижимая к грубой рубахе, покрывая поцелуями чужое окровавленное лицо, смазывая кровь по нежным щекам.
— Прости, моя родная, только моя… — захлёбывался, а сам целовал глаза, лоб, губы, соля свои поцелуи её кровью и слезами.
Динара рыдала тихо, всем телом, но когда хватка чуть ослабла, она выкрутилась из объятий и отступила на шаг, держась за разбитый лоб. Молча достала из платья сухой, почерневший цветок шиповника с облетевшими лепестками, похожий на крошечный погребальный венок, и протянула его Коле.
— Видишь? — прошептала, и голос был тих и беспощаден. Он не резал плоть на живую, он отрубал конечности. — Отцвёл наш шиповник, и совсем умерла, погибла наша тайна… Ничего, ничего у нас с тобой не осталось.
И тут в нём что-то надломилось. Вся стоичность обратилась в трухлявое дерево, он рухнул на колени прямо в мокрую гальку, уткнулся лицом в подол. Он видел этот наряд, этот богатый платок, даже милое её лицо — больше ему не принадлежало, но сердце стучало и не желало мириться и отступать. Коля заговорил отрывисто, глотая слова, окончания, захлёбываясь:
— Единственная, голубушка! Не бросай меня, слышишь? Не покидай, не будет мне жизни без очей твоих жгучих, без тебя…
Он вскочил, снова прижал её к себе с такой силой, что у неё хрустнули кости.
— Нет, нет, пожалуйста, Коленька… — повторяла она, когда он, не помня себя, целовал любимое лицо, губы, шею.
Ладонями, слабыми и холодными, она принялась отодвигать его лицо, заплаканные, дикие глаза.
— Чужая я теперь! Свататься приходили, слышишь?! Сваты в доме были, и отец согласие своё дал, я дала! Свадьба у меня будет, понимаешь?! Понимаешь ли ты или нет?! — закричала она в неистовом порыве.
Коля поймал некогда ласковый взор, увидел расшибленный лоб и разбитые, окровавленные губы — плод своей слепой ярости, и наконец-то осознал. Всё существо охватила жгучая, бессильная обида на неё, на отца, на весь этот несправедливый мир, и тогда он с силой оттолкнул её.
— Ладно… Иди к своему богатому, дура проклятая! — только и хватило сил прохрипеть.
Развернулся и ушёл — не побежал, а пошёл тяжело, сгорбившись, вбирая в себя всю темноту и холод наступающей осени. Динара смотрела ему вслед, не в силах сдвинуться с места, пока фигура не растворилась в предрассветном мареве. Пальцы разжались, и почерневший цветок шиповника упал в чёрную воду у берега, его на мгновение подхватило течением, а потом потащило ко дну. А она, понурив голову, побрела к своей чужой, назначенной кем-то свыше судьбе, оставляя на камнях у реки алые капли своей девичьей крови.
Ч
АСТЬ
2
Немая пора Осени
Глава 6
День выдался на редкость ясным и тёплым. Воздух, прозрачный и звенящий, был напоён ароматом спелых яблок и дымком от костров. Но в татарской слободе царило особое оживление. С утра по всей округе разносился радостный гул — справляли свадьбу. К полудню двор Гимаевых и прилегающая улица заполнились народом. Длинные столы, сколоченные из досок и покрытые белоснежными скатертями, ломились от яств. Здесь были и традиционная губадия — слоёный пирог с творогом и изюмом, и румяные элеши с мясной начинкой, и горы золотистого чак-чака, пропитанного душистым мёдом. В огромных медных казанах дымился плов с бараниной и морковью, а в кумганах с узорчатыми ручками плескался праздничный бал — освежающий напиток из кислого молока.
Наряды гостей поражали яркостью и богатством. Женщины — в длинных платьях с оборками, расшитых замысловатыми узорами, на головах — изящные калфаки, расшитые золотыми нитями и бисером, а молодые девушки заплели волосы в косы, вплетая в них серебряные монетки и бусины. Мужчины щеголяли в вышитых тюбетейках и нарядных безрукавках из бархата и плиса.
Сама Динара выглядела как Сююмбике9. Красивая, царственная. На ней платье из белого атласа, сшитое по последнему городскому фасону, с высоким воротником и длинными рукавами, обшитыми тончайшим кружевом. Голову покрывал расшитый серебром и жемчугом калфак, с которого спускалась лёгкая фата. Лицо невесты, обычно гордое и сдержанное, сегодня сияло, она широко улыбалась, рядом сидел жених — в новом чёрном сюртуке, с белой рубахой, в тюбетейке, расшитой золотым шитьём.
Свадьба шла по всем канонам. Сначала был никах, который проводил почтенный аксакал, молодые обменялись кольцами и дали согласие на брак перед свидетелями, потом начался той — праздничный пир, а затем традиционные обряды. Гости рассаживались за столами согласно старшинству и положению, молодёжь разместилась отдельно, создавая свой весёлый, шумный круг. Со стороны русской деревни тоже пришло немало народу: парни и девки, привлечённые слухами о богатом угощении и всеобщем веселье, они робко жались по краям, с любопытством разглядывая непривычные обычаи и наряды.
Начались игры и танцы. Джигиты показывали свою удаль в национальной борьбе куреш, а девушки соревновались в ловкости и грации. Звуки гармоники и курая сливались в зажигательные мелодии, пары кружились в танце, и даже некоторые русские парни, развеселившись, пытались повторять движения за татарскими товарищами. Динара и Амиль сидели на почётном месте, принимая поздравления. Время от времени они переглядывались, и в глазах новоиспечённого мужа читалась не только гордость, но и какая-то странная, нежная забота. Он то и дело что-то шептал невесте на ухо, а Динара заливисто смеялась.
***
Степан, стоя у окна и глядя в сторону шумного празднества, плевался через порог, словно пытаясь прогнать из поля зрения эту поганую, никчёмную радость. Да и радость ли? Подумаешь, басурманскую свадьбу справляют…
— Вона… вона что делается-то! В смутное время, когда народ последние крохи доедает, такой пир закатывать — кулацкое отродье! И нет на них, вишь, управы, процветают, черти полосатые! — хрипел он, сжимая мозолистые руки в кулаки.
Катерина, измученная вечными заботами — скотиной, малыми детьми, огородом — махала на него веником, пытаясь заткнуть крики.
— Да брось ты, Степушка! Не наше это дело, ей-богу! Чужая вера, чужая и воля, живут как знают. Нам бы со своим хозяйством управиться, а ты…
— Дело наше! — взрывался Степан, краснел и брызгал слюной, поворачиваясь к ней с таким лицом, будто видел перед собой не жену родимую, а классового врага. — Народное дело! По што я, спрашивается, на той войне кровь проливал? По што революция была, а?! Чтобы буржуев этих, мироедов, искоренить! А они, вон, погляди, цветут и пахнут! Разве это справедливое дело?! Где та правда, за которую брат на брата шёл?!
Тяжело дышал, взгляд его то и дело падал на пустую лавку, где обычно сиживал старший сын.
— Одно хорошо… — с горьким удовлетворением бросил он в оконце. — Отлипла от Кольки эта татарская зараза, эта проклятая, зажиточная кровь. Теперь, гляди, одумается парень.
Но парень в этот момент не думал, он и не мог ясно мыслить. Коля, не в силах слышать ни отцовские речи, ни доносящийся с того берега смех и музыку, выбежал из дома, будто его вытолкали раскалённым железом. Он шёл по улицам своей деревни, не видя ничего перед собой, сжав кулаки в карманах. Болезненная злоба, как два голодных червя, жрали изнутри. Он завернул к дому одного знакомого бобыля, сунул тому в руки несколько медяков и, не говоря ни слова, вырвал запотевшую пол-литровку самогона.
Присел на завалинке чужой избы, отвернулся к плетню и стал пить. Пил большими, жгучими глотками, не закусывая, пытаясь сжечь собственную душу, затопить эту невыносимую муку. Самогон, грубый и пахучий, обжигал горло, пьяный угар туманил голову, душа захмелела, заволокло её чёрной, непроглядной пеленой, сердце замутнелось. Картина свадебного пира, образ любимой в белом, чужом платье стояли перед глазами, не давая толком вздохнуть. Поднёс ко рту бутыль и сделал ещё один долгий, жгучий глоток.
Свадебный гул, долетевший с соседнего берега, стоял в ушах у Коли оглушительным набатом: каждый взрыв смеха, каждый перелив гармони вонзался в сердце, будто раскалённая до бела спица. Шёл не разбирая дороги, спотыкаясь о колдобины, не чувствуя под ногами земли. В кармане зябко позванивала пустая склянка.
— Шибани их, господи… шибани громами… — бессвязно бормотал, и слова путались, сползая с пьяного языка.
Деревня засыпала. В окнах изб, словно усталые глаза, мигали и гасли лампадки. Только с того берега, из татарской слободы, по-прежнему лился маревящий свет и нёсся гомон праздника. Коля остановился посреди улицы, шатаясь, и с силой швырнул пустую бутыль в сторону реки. Стекло звякнуло о камень, разбившись вдребезги — жалкий, ничтожный звук не смог разбить тот пир, не смог затопить тот смех.
Из-за поворота, прижимая к груди узелок с травами, шла Аглая, дочь знахарки Авдотьи. Шла неслышной походкой, вся серая, будто вытканная из предрассветного тумана. Коля увидел бледное лицо, большие глаза, белесую косу, выбившуюся из-под платка.
В её душе уже много лет копилась тихая, покорная усталость. Усталость от насмешек, от прозвища «стареющая дева», от одиноких вечеров, когда подруги её возраста уже давно нянчили детей. Ей шёл двадцать шестой год — век для деревенской девки. И когда пьяный, исстрадавшийся Коля шагнул к ней, в усталом сердце шевельнулось не только испуганное ожидание, но и робкая, несмелая надежда. Может, это он? Может, это и есть тот самый знак, та самая судьба, о которой она так долго и безнадёжно молилась в тишине перед иконой Божьей Матери?
— Стой! — несвязно крикнул он.
Аглая вздрогнула, но не отпрянула. Глаза расширились, но в них читался не только страх, но и вопрос, и какое-то странное, трепетное ожидание. Коля, не говоря больше ни слова, схватил за руку выше локтя.
— Только молчи, молчи, слышь… — просипел и потащил за собой, прочь от дороги, в сторону тёмных, неубранных гумён.
И она пошла, покорно и без сопротивления. Не потому что боялась, а потому что в усталой, одинокой душе эта грубая мужская хватка, этот пьяный, отчаянный порыв показались… спасением. Лучше такая доля, чем вечное одиночество. Лучше вот так, ведь душа уже устала терпеть это бесконечное издевательство.
Он приволок её к старому, полуразвалившемуся амбару, дверь со скрипом поддалась. Внутри пахло прелым сеном и пылью. Коля, не выпуская чужой руки, хмельно, с отчаянием обрушился на неё, прижав к стене, принялся целовать лицо, шею, и Аглая не сопротивлялась. Лишь тихо всхлипнула, когда он, бормоча что-то бессвязное, повалил на груду сена. Аглая закрыла глаза, принимая свою участь, принимая Колю — пьяного, чужого — как единственный шанс перестать быть тем, кем она была всю свою несчастную жизнь…
Чудилось Коле, будто всё происходит во сне: в полумраке амбара перед ним мелькало чужое лицо, но в следующую секунду ему виделось под ним изящное тело Динары, холодные глаза, свадебное платье. Он попытался обнять призрак, вернуть то, что было утеряно.
Аглая лежала под ним, крупные слёзы текли по вискам. От боли, от перегара и унижения, но даже в этом она находила странное утешение. Пусть так, теперь у неё будет муж, теперь она не останется одна…
Когда всё кончилось, он откатился в сторону и, тяжело дыша, уставился в потолок. Аглая лежала неподвижно, но теперь в ней не было щемящего грудь отчаяния, была горькая надежда. Она украдкой взглянула на его профиль, на сжатые кулаки и с ужасно-отвратительным сладострастием подумала: «Теперь ты станешь моим, навсегда».
Затем тихо поднялась и робко коснулась мужского плеча, но не сказала ни слова. Отряхнула старенькое платье и вышла вон, а Коля даже не повернул головы. Аглае же, странное дело, не было стыдно, было немного страшно и горько, но на душе было светло. Она шла по спящей деревне, и свадебный гул с того берега больше не казался таким уж чужим и враждебным. Аглая знала: скоро этот гул будет и у неё, скоро у неё будет своя семья и муж… Обязательно будет муж.
Коля лежал один, слушая, как вдали затихает пьяная радость. Он остался с пустотой внутри, с горечью на губах и с тяжким, неподъёмным грузом нового греха. По деревне, словно приговор, пробили часы на колокольне — полночь. В холодном амбаре только что была совершена тихая, грязная панихида по его первой и, как он понимал, последней любви.
Глава 7
Первые лучи холодного солнца едва пробивались сквозь запотевшее стекло, выхватывая из полумрака дорогие ковры-паласы, резные сундуки, груды пуховых подушек, сложенных в углу. Воздух в комнате был густ и спёрт, пропахший вчерашней сладкой пахлавой, пловом и чужими праздными запахами.
Динара лежала на спине на широкой кровати под пологом и смотрела в темноту над собой. Сон никак не шёл, ни тогда, ни сейчас. Она пролежала так, не решаясь пошевелиться, в своём ослепительном, теперь уже смятом платье. Белый атлас, такой нарядный и праздничный днём, сейчас казался саваном. Стоило только сомкнуть веки, как беззвучные слёзы снова текли по вискам, впитываясь в дорогую ткань, и солёная влага неприятными каплями оседала на коже. Динара не понимала, что ей надобно чувствовать, как быть и как себя вести.
Рядом, на боку, устроился Амиль, дышал мирно и глубоко. Спал крепким, праведным сном усталого и довольного человека. Он не коснулся её ночью, уважая её желание покоя. Сон его был спокоен, совесть чиста. Получил в жёны самую желанную девушку во всей округе, и эта победа была для него лучше любой близости. Когда в деревне прокричал первый петух, Динара осторожно поднялась и, не глядя на спящего мужа, подошла к умывальнику. Ледяная вода из медного таза обожгла лицо, смывая следы слёз и принося желанное онемение. Она смотрела на своё отражение в тёмном окошке: бледное, с красноватыми кругами под глазами, но всё так же гордое и неприступное.
«Кончено, всё кончено. Теперь другая жизнь», — сказала она усталому отражению.
Наступило время завтрака. Стол, несмотря на вчерашнее изобилие, снова был накрыт: дымился крепкий чай в пиалах, стояли тарелки с вчерашней губадией, лепёшками-катлама и кортом — сушёным творогом. Пришёл Юсуф, на губах его то и дело возникала счастливая, удовлетворённая улыбка. Он смотрел на высокого, взрослого сына, смотрел на его жену, что, как роза душистая, была светла и хороша, и про себя думал: «Устроил я будущее Амиля, как ты и хотела, Минем тормышым, минем Зөһрәм.10 Пусть покойно там тебе будет. Всё я сделал, всё решил».
Булат, важный и молчаливый, разламывал лепёшку и обмакивал в мёд. Тяжёлый, но мирный взгляд скользнул по молодым, сидевшим рядом, но всё равно далеко друг от друга. Динара была безупречна: новый платок повязала, красивый взгляд смущённо опустила, но в осанке читалась непокорная отстранённость.
Амиль, напротив, казался немного смущённым, но решительным. Украдкой поглядывал на молодую жену, и в глазах читалась решимость оправдать доверие старших, построить свой тёплый дом, свой крепкий брак.
— Ну что, балам11, как спалось? Всё ли по-хорошему? — обратилась к Динаре мать, подливая чаю.
— Спасибо, эни, всё хорошо, — отозвалась Динара ровным голосом.
Юсуф громко откашлялся.
— Насчёт жилья для молодых договорились. Всё уже заготовили, к зиме сруб поставим, к весне под крышу уберём. Будет у детей свой угол, хороший и крепкий.
Обратился он напрямую к хозяину. Гимаев одобрительно закивал. Динара почувствовала, как что-то внутри неё слабо и обречённо дрогнуло.
Отсрочка. Целая зима впереди. Зима в родительском доме, в этой комнате, где всё напоминало о девичестве, но где теперь она была чужой замужней женщиной.
— Спасибо вам, атай, я приложу все силы, — кивнул Амиль, и голос прозвучал чуть громче, чем нужно.
Пока же прозвучал неозвученный приговор для обоих. Будете жить порознь: ты у своих, она у своих. И странное дело, эта весть не огорчила ни Динару, ни Амиля. Напротив, оба ощутили неясное, стыдливое облегчение. Гора непонятных обязанностей, телесной близости и необходимости как-то строить совместную жизнь отодвинулась, давая передышку. Они были как два острова, между которыми ещё не виднелся мост, и оба смутно радовались, что пока не нужно пытаться мост этот переходить.
Амиль смотрел на Динару и не понимал, что ему с ней делать. Он видел красоту, гордую стать и желал её, как желают покорить непокорное животное. Но как подойти? Как разговорить это молчаливое, холодное изваяние? Он привык к простым, весёлым девкам, которые сами шли навстречу. А здесь — настоящая крепость, холодная и бесконечно, неумолимо далёкая. Динара же чувствовала на себе взгляд мужа и внутренне болезненно сжималась сердцем. Он был чужим. Приятным, красивым, богатым, но чужим. Его мир — мир сытости, расчёта и прочного быта — был ей близок, понятен. Но как же нелегко строить жизнь с разбитыми мечтами, с незнакомым мужчиной, к которому сердце не лежит. И вообще, когда-нибудь будет лежать? Этот вопрос Динара задавала себе множество раз, но ответа не находила. В конце концов, это была цена, которую нужно было заплатить. И она легко согласилась, заплатила. Но теперь с этим предстояло существовать и как-то мириться.
Динара молча подняла глаза. Их взгляды встретились: её — полный тихого, холодного недоумения, и его — полный решимости и непонятной нежности. Они были мужем и женой по бумаге и по обряду. Но пропасть между ними была глубже, чем та, что разделяла две непохожие деревни. И оба, сидя за одним столом, среди родных, чувствовали себя страшно одинокими в этом новом, незнакомом море под названием «брак».
Они вышли из избы вместе.
Утро было ясным и даже морозным. Амиль помог ей накинуть на плечи шаль, тёплые пальцы на мгновение коснулись её шеи. Динара вздрогнула, но не отстранилась. От мужа нельзя отстраняться, ведь так?
— Я… зайду вечером. Может, прогуляемся?
Динара кивнула, глядя куда-то в сторону реки, на туман, что стлался над водой, скрывая другой берег, другой мир. Она повернулась и пошла к дому родителей, к своей старой, девичьей комнате, где теперь всё будет по-другому. Амиль смотрел ей вслед, и в его сердце, рядом с решимостью, шевельнулось что-то похожее на жалость и смутное предчувствие, что завоевать это гордое, холодное сердце будет совсем непросто.
***
Середина сентября выдалась предгрозовой, напряжённой. Воздух, густой от зноя и пыли, висел неподвижно, и, казалось, ещё чуть-чуть — и лопнет, как перезрелый плод. У Казаковых в этот обеденный час стояла такая тягостная, зыбкая тишина, что хоть вой! Семья собралась за столом — грубым, некрашеным, с мисками пустой, остывшей похлёбки. Степан ел молча, лицо было темно и сосредоточено на жене. Та, осунувшаяся, с тоской поглядывала в ответ. Коля сидел, сгорбившись, уставясь в стол; с тех пор как отгремела татарская свадьба, он был похож на затравленного волчонка — угрюмый, замкнутый, с тлеющей в глубине глаз невысказанной обидой.
Вдруг эту тишину нарушил резкий скрип калитки. Шаги — тяжёлые, уверенные, незваные — застучали по половицам сеней, дверь в горницу распахнулась, и на пороге возникла фигура Евдокии Русаковой. Была она высокая, костистая, с лицом, вырезанным из старого, морёного дуба, старуха как есть старуха. Об этой женщине в Ивняках ходили дурные помыслы: жила она обособленно, на самом краю деревни, с одной-единственной дочерью, никогда не была замужем. Сказывали, что Евдокия не только лечит, но и калечит. Но все равно шли и шли к ней, хоть и сковывало их страхом от рассказов о тёмной чертовщине и проданной дьяволу взамен на дар душе.

