Читать книгу Немониада (Алевтина Казати) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Немониада
Немониада
Оценить:

3

Полная версия:

Немониада

– Доброй ночи, товарищ Казаков.

Когда Степан вернулся домой, с наганом за поясом и с казенной бумагой в руке, Катерина сначала не поверила своим глазам, потом до нее мучительно дошло. Она засуетилась, в глазах вспыхнуло что-то медленное, похожее на смятение и гордость.

На следующее утро уже знала вся деревня, и также все знали, что с бедным Зубовым приключился инфаркт, и тот в ту же ночь отдал богу душу. Когда Катерина привычно пошла набрать воды, то у колодца ее тонкую фигуру тут же обхватил плотный круг, кольцо женских тел. Они загалдели, заголосили и зашептались, засыпав вереницей вопросов. Вперед, расталкивая односельчанок мощной грудью, выступила Тося Ковригина – самая бойкая, шумная и плотная дама из всех.

– Кать, правда, штоли? Степана-то в начальство? – С завистью и подобострастием в голосе спросила она.

Катерина, никогда смиренно не молчавшая, в это утро подбоченилась пуще прежнего.

– Ну правда ваша, Степушку моего из города сам уполномоченный назначал. Сказал только он тут порядок может навести, против кулаков да саботажников постоять!

Милая Катя теперь глядела на Тосю и остальных свысока, с тонким чувством превосходства, которое дала ей эта новая роль – жены председателя. Ее муж был уже не просто одним из многих он стал рупором и рукой далёкой, грозной власти. И эти размышления были неожиданно тревожными и сладки.

Глава 10


Погода стояла сырая и непроглядная. Дожди превратили дороги в сплошное чёрное месиво, а потом на день-другой выглядывало бледное солнце – оно подчеркивало унылость оголенных полей и облезлые избы. В такую погоду молодёжь особенно рвалась на вечёрки, будто боялась, что с последними листьями облетит и их недолгая пора. У Гречихи пахло духами, махоркой и пригорелым квасом. Яшка, разметав взмокшие волосы, давил из мехов что-то бесшабашное, но под эту внешнюю удаль угадывалась всё та же щемящая тоска, что жала сердце. Парни и девки, сбросив верхнюю одежду, кружились в плясе, поднимая столбы пыли с половиц; здесь на время забывалось и про новый продналог, и про чекистов в уезде, и про ту смутную тревогу, что висела над всеми, словно занесенный над беззащитными головами серп.


В самый разгар бесшабашного празднества дверь скрипнула, впустив влажный, промозглый воздух, и на пороге показались Николай с Аглаей. Он едва держал жену за руку, его ладонь переместилась, сжала женский локоть, та поморщилась, на лице мелькнула какая-то вымученная блаженность, она не отстранилась, наоборот, прижалась к Колиному боку, так и пошли танцевать. Теперь в деревне все знали – Аглаю больше трогать нельзя, она невестка самого председателя Казакова, и она под защитой. Коля робкую супругу отчасти презирал, брезговал, но разве он мог позволить другим относиться к Аглае также, смеяться над ней? Поэтому и защищал, всегда и всюду. Сама Аглая же находилась в каком-то непонятном состоянии между сном и явью, между благодарностью, надеждой и стылой неприязнью, желанием раствориться и желанием наконец-то быть любимой, обычной, как все, любой ценой…


Динара и Амиль пришли не вместе с толпой, а отдельно, как всегда. Красота Гимаевой, как всегда, обращала на себя множество разных взглядов; она была одета в богатое синее платье, сшитое из шёлка, украшенное кружевом, прямое, не приталенное, с заниженной талией; в груди, правда, было велико из-за отсутствия бюста как такового, пришлось ушить. Но по сравнению с другими девицами, которые были одеты в платья, сшитые из дешёвой домотканой ткани, богатые и сытые татарки с того берега вызывали нелепый восторг, также как и лихие татарские молодцы, которые всегда на вечерки наряжались в белые рубашки, и пахло от них цветочным мылом.

Коля поднес ко рту кружку с брагой, пальцы сами собой сжались так, что на костяшках побелела кожа. Отпил, и жидкость была горькой, как прелая полынь; вдруг с невероятным наслаждением подумал – во рту будто стало сахарным небо. Он вспомнил все речи отца, особенно те, когда Степан стал новым председателем, новой властью над деревней, и подумал, глядя на «тех самых, с того берега», теперь совсем чужих ему и непонятных: «Скоро все узнаете, что такое жизнь приличная, скоро вас, гнездо кулацкое, всех к чёртовой матери разгонят!»

Динара поймала его тяжёлый взгляд, всего на мгновение, но минута показалась ему вечностью, вечностью, где все предопределено и одновременно вовсе не ясно.

Коля знал он любил ее. До тошноты, до рвоты, до дрожи в коленях – Л-Ю-Б-И-Л. И ничто, и время не были властны над этим. Коля чувствовал это, а чувствовала ли она?

Динара первая отвела взгляд. Шум, давка, пьяный смех всё это вдруг показалось ей убогим и пошлым, воздух стал густым и липким, она ощутила в горле ком мерзкий и склизкий, развернувшись, направилась к выходу. Удивленный и немного напуганный Амиль пошёл следом.


На крыльце было сыро, неуютно и промозгло, мелкий дождик сеял из низкого неба. Динара прислонилась лбом к холодному, влажному косяку, закрыла глаза. Ей некстати вспомнилось, как она выбегала из избы в чужие объятия, как поцелуи жгли и согревали её эгоистичную, гордую натуру, и будто всё это было не с ней, даже не в прошлом, а в другой жизни; сейчас эти воспоминания приносили только холодную, колющую боль. Динара открыла плотно сжатые веки, мотнула головой и хрипло выдохнула на вдохе:


– Дай закурить.


Амиль помедлил. Курить женщине? Женщине из приличного дома? Об этом не могло быть и речи, но он молча достал из кармана кисет, отсыпал на ладонь жёлтого, пахучего табаку, длинными, уверенными пальцами неспешно свернул толстую, неровную цигарку и подал. Динара уверенно чиркнула спичкой, прикрывая ладонью от ветра, и также уверенно, неспешно, будто со знанием дела, затянулась. Горький дым ворвался в легкие, заполнил рот, но также словно облегчил её женскую долю и прикрыл собой душевную пустоту, слабость и муку. Пока она курила, стоя одной туфелькой на краю протоптанного крыльца, Амиль заметил, что тонкий ремешок на каблучке расстегнут и вот-вот соскользнет.

– Постой…

Он не задумываясь, присел на корточки перед ней. Динара смотрела сверху на его склонённую голову, на аккуратный пробор в тёмных волосах, пока пальцы, ловкие и ухоженные, легко справлялись я с капризной застёжкой. В ней затаилось какое-то странное, тёплое чувство и, покружившись, поселилось у самого сердца. Видеть сильного человека, мужчину у своих ног, оказалось приятнее, чем можно было представить.

Она, ехидно улыбаясь, протянула руку, чтобы помочь ему подняться, и пальцы неожиданно сплелись, он с нежностью не позволил ей отстраниться. Руки у него были тёплыми, удивительно мягкими для мужчины, без привычных жёстких мозолей и ссадин, и это незнакомое прикосновение заставило вздрогнуть, но не от отторжения, а от щемящего, тоскливого осознания – ей по нраву именно эти руки.

Амиль спокойно встал,отряхнул ладони о мокрые штанины.

– Вернёмся или домой?

В голосе мужчины не было ни грубости, ни нетерпения. Динара моргнула, сбрасывая наваждение. Прошлого, будущего, настоящего… Впервые за вечер уголки вишнёвых губ дрогнули в подобии ласковой улыбки.

– Идём домой, хорошо?

Она взяла его под руку, и они пошли по тёмной, разбитой улице, увязая в грязи. Избы стояли слепыми, тёмными коробами. Из-за угла ближайшего поветта вывалилась кучка пьяных мужиков. Один, рыжий, плечистый, с разбитым в кровь носом, узнав в скупом свете из окна «инородцев», громко гаркнул:

– А вы чё тут, татарва, шляетесь? Не место вам в нашей деревне!

Он сделал неуверенный шаг вперёд, тяжело взмахнув кулаком, но его тут же схватили под руки свои же товарищи, трезвее и осмотрительнее.

– Ты чё, Володька, сдурел, что ли? Аль синька шары перекрыла вусмерть? Чего тебе надоть от них? Оставь, молодые они ещё, нечего их запугивать! – Прошипел один из пьяниц.

Володю компания быстро уволокла в темноту, его брань растворилась в шуме дождя. Амиль всё это время стоял неподвижно, прикрывая собой молодую жену, он не дрогнул, не испугался, не сжался. Когда шум стих, Динара, вся напряжённая, невольно прижалась к его плечу. Он едва не обнял девушку, но отступил, не решился.

– Ничего, ничего, Сөекле, пойдём….

И они пошли дальше, к своему берегу, к своему дому, оставляя позади чужие взгляды, чужие обиды и чужую, так и не утихшую боль. Амиль впервые назвал её возлюбленной, хотя она ею и не являлась вовсе, но Динара этого даже не успела осознать.


***


Ранние морозы сковали землю железной хваткой, иней густо лежал на голых ветвях берёз, превращая их в хрустальные деревья. По утрам избы походили на ледяные пещеры, и первая мысль каждого крестьянина была о дровах. Степан, вернувшись с заседания сельсовета, скидывал натруженные валенки. Лицо, и так всегда суровое, теперь приобрело какую-то горькую ноту холодной фанатичности. Новая должность председателя сельсовета не просто дала ему власть – она с пинка открыла в нем неведомую, сильную жестокость, прикрытую риторикой о классовой борьбе и народном благе.

– Опять Шишкин вздумал умничать! Говорит, несправедливо, мол, налог ему назначили. Я ему врезал по полной программе. Теперь знает, как против власти идти.

Катерина молча крестилась, отвернувшись. Она всё чаще ловила себя на мысли, что боится собственного мужа. Его речи, некогда простые и грубоватые, теперь пестрели казенными словами: «кулацкий элемент» «классовая бдительность» «враг трудового народа».

По деревне поползли тревожные слухи. Шептались, что Степан Казаков теперь и есть новая власть. Что по его доносу в уезд увезли семью Карповых, обвинив в укрывательстве хлеба. Что он лично приходил к старухе Гречихе, что сдавала избу под вечёрки, и пригрозил ей выселением, если та не прекратит «разлагать молодёжь».

– Вечёрки эти – дурь одна, срам, блуд. Там, поди, и татарва шныряет, всё одно стадо. Ты, Николай, должен понимать – нам, советским людям, негоже так разлагаться. Тем более ты теперь у нас семейный человек, и помощник председателя.

Поучал сына Степан, Коля понуро отмалчивался. Должность, которую ему навязал отец, была пустой формальностью, но он охотно соглашался на любую работу в сельсовете лишь бы не идти домой, в ту клетушку, где его ждала Аглая.

Их брак оказался проклятым бременем, что душило обоих. Даже простого человеческого тепла не было между ними; Коля делил с женой постель, но не делил душу. Он лежал ночами, уставившись в потолок, чувствуя, как рядом осторожно ворочается полное, мягкое тело; иногда, правда, она робко пыталась прикоснуться к нему, что-то прошептать, искала хоть каплю ласки, искала той самой любви, о которой так грезила бедная девичья душа.

– Коленька, может, обнимемся, а? Как люди-то живут…

Тот нарочито отмахивался от нее, скидывал руки, бурчал, отворачивался:

– Спать дай! Завтра на работу…

Утром она накрывала стол. Была недовольная, мятая, с покрасневшими глазами.

– Не по-людски живём-то! Ты со мной как с чужой, я ведь жена тебе, а ты, тьфу!

В семейной жизни робкая Аглая превратилась в надутую,недовольную женщину, которая не смотрела, не улыбалась. Верно говорят, что кошку нельзя гладить против шерсти. Он ел, стараясь не смотреть на бледное, невыразительное лицо. Единственным спасением была работа в сельсовете. Сидеть над бумагами, слушать, как отец разносит «кулаков», бегать с поручениями по деревне – всё было лучше, чем возвращаться в этот дом, где его ждала вечно недовольная, чужая женщина.

Степан же был доволен. Видел, как сын постепенно проникается правильными идеями, как отделился от той «заразы», считал, что почти построил новую жизнь в своей деревне. Избавил от «неуместного богатства». Хотя какое уж там богатство было в этой нищей, разоренной гражданской войной и продразверсткой деревне? Но Степан видел врагов везде: в каждом, у кого была лишняя корова, кто ремонтировал избу, кто позволял себе усомниться в решениях сельсовета.

Но главной его целью был тот берег.

Татарская слобода.

Та, как бельмо на глазу, стояла напротив – опрятная, зажиточная, живущая своей, обособленной жизнью. Дым из труб там шёл ровный и густой, амбары были полны, а на вечерках, которые он с таким трудом запретил у себя, по-прежнему звучала музыка и смех.

– Черти сытые! Всё у них есть. И хлеб припрятан, и золото, поди, зарыто. Живут, как при царе. Нашу власть не признают. Это безобразие надо кончать. – Бросал Казаков между делом.

Он уже составил план, подготовил списки «зажиточных хозяйств», ждал только удобного случая, чтобы нанести удар. Зима приближалась, и с ней крепла его уверенность скоро пройдет суд божий, его, Степана, суд над неугодными грешниками.

ЧАСТЬ 3

КОГДА ПРОХОДИТ БУРЯ

Глава 11


Декабрь выдался на редкость сырым и промозглым. Снег шел мокрый, тяжелый и тут же подтаивавший на земле, превращая дороги в непролазную черную жижу. Воздух густой и ледяной, пропитался запахом гниющей листвы и дыма. В Большом Яру, обычно таком оживленном, царила гнетущая тишина, нарушаемая лишь воронами да редкими окриками.


Именно в такой день это и случилось.


Со стороны русского берега показалась группа всадников. Впереди, на рабочей старенькой лошадке, ехал нынешний председатель Степан Казаков, за ним трое в длинных кожаных тужурках, с маузерами на боку. Они подъехали к дому Гимаева и спешились. Новость об их прибытии мгновенно облетела всю слободу; мужики выходили из ворот, молча и угрюмо наблюдая за происходящим, женщины прятали детей в избах.

Булат вышел на крыльцо, застегивая на ходу полушубок. Он все еще не мог продрать глаза, пожаловали ранним утром, и в доме все еще спали. Лицо спокойное, но глаза, всегда холодные, метали молнии, из них буквально сыпались искры; он нервничал. Нервничал и неожиданно боялся.

– С добром или как? – спросил он без прелюдий, строго глядя поверх голов приезжих прямо на Степана.

Один из чекистов полный и коротко стриженный мужчина, хмуро отрезал, даже не поглядев татарину в лицо, он смотрел лишь на бумаги:

– Гимаев Булат Абдулович? По постановлению уездной комиссии по борьбе с контрреволюцией и кулачеством на твоё хозяйство наложен индивидуальный налог. Ввиду отсутствия денежных средств налог подлежит оплате натурой. Изъятию подлежит жеребец гнедой масти по кличке Латиф.

Булат несколько минут просто смотрел на чекистов и на Казакова, потом протяжно выдохнул, схватился сначала за сердце, потом за голову и прикрыл глаза. Латиф, его гордость, его преданный друг, кровный дончак. Ему и кличку-то такую он дал, потому что тот был ласковый и добрый, как жеребёнок. С которым выигрывал скачки на всех сабантуях, конь, которого он не променял бы ни на какое золото.

– Латиф… он же… он не для работы, он же не приспособлен, с ним же так нельзя…

– Для Красной Армии вы, товарищ, должны последнюю рубаху с тела снять, а вы о лошади беспокойтесь! Какой же вы советский человек после этого? – Холодно парировал широкомордый чекист.

В этот момент дверь скрипнула, и на крыльцо вышла Алия.

Она стояла, закутавшись в тёплый платок, и карие, бездонные глаза с холодным спокойствием смотрели на непрошеных гостей. Степан, встретившись с этим строгим взглядом, вдруг смутился. Он видел эту женщину и раньше, но сейчас, в сером свете зимнего дня, гордая, строгая красота показалась ему ослепительной; он опустил глаза и невольно запнулся:

– Выпол-няйте… постановление!

Но Булат продолжал повторять, его будто заклинило. Он не мог дышать, не мог думать, мыслить, соображать.

– С ним так нельзя, с ним нельзя…

Алия одной рукой держала мужа, другой – край платка. Она не находила слов, чтобы унять боль любимого. Чекисты прошли во двор, через несколько минут они вывели Латифа. Конь беспокойно переступал, чувствуя чужие руки. Булат было кинулся, потянулся к нему, но жена остановила, уткнулась ему в грудь, зашептала что-то на своем, на татарском.

Они уехали, уводя за собой Латифа, и Степан, уходя, украдкой бросил последний взгляд на Алию; та повернулась к Булату, что-то тихо говорила, гладила того по лицу, и эта картина – красивая, недоступная женщина, поддерживающая своего мужа, – вызвала в Степане странную смесь зависти и раздражения, и он даже не понял, почему и отчего так.


***


Весь день в доме Гимаевых царила ужасная атмосфера тишины и напряжения. Булат заперся в горнице, к вечеру оттуда потянуло запахом крепкого табака, а потом – и водки. Встревоженная Алия пробовала покормить, подавала обед и ужин, но он всегда отсылал её прочь. Динара, прильнув к двери, слышала, как отец, уже изрядно выпивший, глухо, с надрывом проклинает всех и вся: и власть, и советы, и чекистов, и глупые постановления; досталось и председателю Казакову, и всей его семье…

Динаре было ужасно жаль папу. Это стойкое чувство смешивалось с другим чувством – яростью. Беспомощной, женской, и оттого ещё более разрушительной. Унижение отца стало ее личным унижением, оскорблением крови.


Дина не выдержала, сердце сжалось. Накинув шаль, она выскочила на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха. Еще вчера земля была черной от осенней грязи, а сегодня уже хрустела под ногами первым подмороженным снежком. Воздух становился густым и хрустальным, обжигая легкие при каждом вдохе. Дни стояли короткие, словно их обрезали ножницами. Светло было всего несколько часов бледное, низкое солнце не поднималось высоко, лишь робко скользило по краю неба, не согревая, а лишь золотя маковки церкви и верхушки заиндевевших лиственниц. К трем часам пополудни уже сгущались синие сумерки, а к пяти на деревню опускалась непроглядная, звездная темень, нарушаемая лишь редкими огоньками в окнах да завыванием ветра в печных трубах. Вдали, у сарая, девушка увидела огонёк: это Амиль курил, стоя прислонившись к бревенчатой стене. Она подошла к нему, пристроилась рядышком.

– Дай закурить. – Попросила она, голос прозвучал резко, сдавленно.

Амиль повернулся к ней; в бледном свете луны лицо мужчины было каким-то неясным, даже казалось размытым, но Динара все равно залюбовалась – красивый всё-таки у нее муж.

– Ты моя жена, и я не желаю впредь этого слышать. Курить ты больше не станешь.

Он не повышал на нее голос,не кричал, не грубил. Он просто говорил, но от этого спокойного тона Динаре не становилось легче, да и не хотелось, чтобы становилось. Эти холодные слова, эти бесполезные запреты, наоборот, подлили керосину в и так горящий дом, в и без того раздерганную в клочья душу.

– Если жена, то рабыня? Если жена я твоя, думаешь, вправе мной распоряжаться как тебе вздумается? Я никому принадлежать не буду! – крикнула Динара и затихла.

Амиль промолчал, молчала и она. Потом улыбнулась, вымученно, зло, показывая все свое тихое отторжение к нему, к его чертовой идеологии.

– Ну, что ж, доброй ночи!

Сказала и пошла,а внутри у нее что-то сломалось, всё рушилось. Она была готова убивать всех и всех люто ненавидеть, но Амиль не позволил и на метр отойти. Поймал за руку, привлек к себе, и Динара, развернувшись, была готова к громадной ссоре и к его ярости, но он только покачал головой и улыбнулся.

– Если бы считал тебя рабыней, как думаешь, относился бы? И разве можно тобой распоряжаться? Ты вон какая…

Амиль запнулся, его взгляд прошел по ее лицу, вдруг как-то чересчур внимательно и жадно задержался на губах. Динара увидела, как лицо мужа будто свело судорогой, а в зеленых глазах такая нежность, такая мука, что она не вытерпела, отвернулась. Амиль сунул ей толстую, пахучую самокрутку.

– На, только тихонько, а то не сносить мне головы.

Динара, всё ещё кипя, взяла. Амиль чиркнул спичкой, прикрыл огонек ладонями от ветра и прикурил сначала себе, потом ей. Они стояли молча, выпуская дым в холодный ночной воздух. Горечь табака смешивалась с горечью на душе, но постепенно злобная истерика стала отступать, сменяясь стыдом.

Дина докурила,бросила окурок в снег и, не глядя на него, прошептала:

– Прошу, прости меня.

И бросившись вперед, обняла его крепко-накрепко. Закрыла глаза и застыла, даже не думая о том, что он может ответить, может также обнять её, но он обнял. Сильно, крепко, сжал так как сжимают только самых важных, от этого Динаре неожиданно стало так хорошо и легко, и, возможно, с этого момента она и начала забывать все прошлое. Возможно, так люди и забывают прошлую любовь. Жить дальше – это и есть стирать прошлое.

Глава 12


Январь, 1922 год.


Вечер опускался на деревню неспешно, как будто вычерчивая каждую тень густой, сизой тушью. Солнце, так и не поднявшееся за день по-настоящему высоко, скатилось за край леса, оставив после себя на небе узкую, холодную полоску – сначала опаловую, потом свинцово-лиловую, и, наконец, угасшую совсем. На смену ей из-за тёмных, заснеженных елей выползла и разлилась по всему небосклону густая, бархатная синева, в которой одна за другой начали проступать крупные, немерцающие, а неподвижно горящие ледяные звезды.

Мороз, крепчающий с приближением ночи, сжимал всё сущее в свою хватку. Поскрипывал под ногами утрамбованным снегом, похрустывал на ветвях берёз, одетых в тяжелые, искрящиеся инеем шубки.

Избы стояли как бы притихшие, погруженные в себя. Из их труб поднимались прямые столбы дыма, уходящие в тёмную высь, словно тонкие нити, связывающие тёплый человеческий мир с равнодушным космосом. Окна, заиндевевшие и расписанные причудливыми морозными узорами, тускло светились изнутри тёплым, маслянистым светом керосиновых ламп и жёлтые, расплывчатые квадраты, казались в ледяном мраке единственными островками тёплой жизни.

Было необычайно тихо.

Гулкая, звенящая тишина, которую не нарушал ни единый звук: ни лая собаки, ни скрипа полозьев. Лишь изредка доносился отдалённый, сухой треск лопнувшего от стужи дерева где-то в лесу, да ветер, ленивый и студёный, пробегал верхушками спящих сосен, роняя с них горсть алмазной пыли. Снег лежал нетронутым саваном, покрывая крыши, заборы и спящие огороды, отливая в синеве ночи призрачным, фосфоресцирующим светом. Казалось, сама вечность замерла в этом ясном, безжалостном холоде, а мир съежился до размеров заснеженной деревни, затерянной в белом безмолвии.


Но даже в такие суровые времена молодость брала своё. Несмотря на строгий запрет председателя Казакова, в деревне знали: Савелий Вышинский собирает сегодня вечёрку. Родители Савелия уехали к родне в соседнее село, и он, парень весёлый, лихой, не собирался упускать случая. Дом Вышинских, крепкий, пятистенный, стоял на отшибе, что было на руку молодым. Уже к вечеру туда потянулись парни и девки сначала русские, потом, крадучись тёмными улицами, – татарская молодёжь.

Гармонист, не Яшка того Степан приструнил, а какой-то паренёк из соседней деревни, растягивал сначала что-то веселое, потом переходил в тоскливые напевы. Пахло дешёвым самогоном, табаком и растаявшим снегом с валенок.

Николай пришёл одним из первых, пришёл не один – с женою. Аглая, обычно тихая, робкая, бледная и незаметная, в этот раз преобразилась. Малахитовые очи с примесью серебра ярко горели от удовольствия; она утомилась от холодности мужа и была чрезвычайно рада почувствовать молодость, ибо в браке успела уже ощутить себя иссохшей старухой. А тут танцы, тут смех, бедное, но веселье.


Динара и Амиль, когда пришли, всё время держались за руки. Динара смотрела на молодого супруга больше чем с восхищением, это было больше чем уважение. И не только оттого, что в их обществе, в культуре народа было так принято, нет. Динара сама хотела на него так смотреть, потому что сама не заметила, как ей стало нравиться её новое положение, она привыкла. И не сопротивлялась, проплывала по течению, не замечая ничего вокруг. Весь вечер они не отходили друг от друга ни на шаг. Когда Динара пыталась отойти, чтобы поболтать с русскими подружками, Амиль со смехом притягивал её за руку обратно, к себе. Они танцевали, и в их движениях, во взглядах была такая естественная, глубокая близость, что другие парочки невольно оглядывались на них с затаенной завистью.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

«Любовь покоряет обманно…» Ахматова, 1912 год.

2

« Мама» прим.

3

« Отец» прим.

4

« Дочка» прим.

5

« Счастье мое» прим.

bannerbanner