Читать книгу Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы (Алексей Николаевич Григоренко) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы
Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы
Оценить:
Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы

3

Полная версия:

Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы

– Смерти!!! – разнеслось по округе.

И:

– Разве пастыри древлих времен были дурнее, чем эти запроданцы?!! Разве испрошены мы, христиане, о перемене древлих соборных установлений и дедовских обычаев?!!

Павло краем глаза видел того крикуна, из чигиринских мещан. Двое козаков уже мяли его кулачищами по голове. Лицо его кроваво подплыло. Бедолага слабо всплескивал ручками – совсем как тряпичная лялька в ярмарковом вертепном театре.

– Эй, вы! – гаркнул Павло тем молодцам, – Еще нет сечи, остыньте! Нет его в том вины, что сказал!

– А чья ж то вина? – осклабился дужий детина в белой свитке. – Може, и наша?

– Бес глаголет устами его, – промолвил панотец Стефан.

– Так мы и хотим того беса выколотить из его дурьей башки! – зареготал детина и так турсанул мещанина, что ноги у того подломились и он упал в сбитую пыль.

– Такой был розумный, – кто-то сказал, – по грамоте чел в батьковой лавке… Видать, не в коня корм пошел…

Червоточинка гнева засквозила в груди у Павла, но он пресек, остановил кровавую пену, что готова была выплеснуться на виновников, в такой день – и защищать униата!.. Пропади ты без следа, еретик!..

Козаки уже подхватили мещанина за руки и ноги и поволокли к багнистому берегу Тясмина. Набив заблудшему бедолаге полную пазуху тяжелой грязи, они раскачали его и зашвырнули чуть ли не на середину невеликой реки.

– Остынь, грамотей!.. Предстань пред Богом-Отцом в тясминских кармазинах, хай рассудит, скажи, и про бискупов засратых твоих!..

– Скоро и они приплывут за тобой в будущину!..

Несколько мутных пузырей лопнуло на том месте, куда упало обреченное тело.

Рада возбужденно ворчала.

А Павло подумал о том, что вот как получается: словно сакральную жертву какую-то на черной раде принесло войско молоху скорой войны, – и войны не обычной, но какой-то особенной, не бывавшей доселе.

Это была обычная, рядовая запорожская казнь – сколько даже старшины и кошевых запорожских утоплено так в водах отцовских Днепра и в притоках его, не считая посполитых и охочекомонных, чинивших неправды, либо дрогнувших душой в этом суровом мире и времени.

– Вот и вы уже множите зло, – сказал козакам Павло, что вернулись от Тясмина, – или мы – ляхи?

– Так что же, пан гетмане, – выкрикнул русоголовый молодой козачина, – подставим левую нашу ланиту?! Альбо пойди ныне и сдайся на милость панам, и сверх приими костел, – гадаешь, не уморят они твою милость по подобию Криштофа-Федора?

Кто-то на это смеялся.

Лицо Павла потемнело. Красные круги застили свет, небо и землю.

– А ну, джуры, – кивнул он гайдукам, – подайте сюда того умника!

Джуры прыгнули прямо в толпу. Козачина пытался бежать, но смеющийся люд так густо стоял, что джуры быстро настигли его.

– Скидывай шаровары! – приказал Павло, сматывая с пудового кулака нагай. – Посмотрим, что у тебя там за ланиты!..

Рада подзадоривала крикуна и смеялась.

– Батьку, я краще накладу дурной своей головой, – сказал козачина, – Но позорить себя не дам!

– Добро, – в душе Павло уже отошел, смотрел на хлопца лукаво, – милую тебя данной мне владой. Но милуй, сынку, и ты, если будет змога и сила. Бога, имя чье носим, – не забывай.

Козак спрыгнул с помоста, сверкнув белозубой усмешкой.

– Ну, козаки, как поступим с теми епископами? – спросил просто так, ибо знал, каким будет ответ. Но, может быть, кто-то, как тот химерный чигиринский серяк, по-другому распорядится своей душою и совестью?.. И как остановить ползущую эту скверну? В его ли то силах и власти?..

– Смерти!!! – ревела и бычилась черная рада. Взблескивали в солнечном свете обнаженные сабли. Грозно развевались бунчуки и хоругви. Пыльная хмарь застила блеск и сияние солнца. И виделось отчего-то: вороны, жирные громадные вороны, раздобревшие, как хряки, на белых козачьих телах; толпы вдовиц и незамужних девок, проклинающих имя его и готовых хоть бы и на унию ту, только бы рожать на погибель себе ни в чем неповинных детей, и с другой стороны – такие же толпы панянок варшавских, люблинских и краковских, – и нет в этой хмари живых, кроме них, этих женщин безмужних общего сарматского корня, которым уже не рожать сыновей на славу этой земли… Но что, что он спроможен свершить, чтобы не было этого?.. Он – всего лишь орудие во всемогущих руках, и путь неведом ему. Орудие, – но не слепое?.. Он должен без жалости карать отложившихся от народа, занесших мерзенную руку на святая святых. Да, это так. Но как взыскать в этом мире и на этой земле те сокровенные милосердие и любовь, которые есть основы сущего и непреходящего? Как воплотить это «Ненавидящих и обидящих нас прости…» – здесь и сейчас?.. Бога просим простить, – думал Павло, – а сами – прощаем ли? Старец печерский такожде говорил: «Дух Святый есть любовь, и Он дает душе силу любить врагов. И кто не любит врагов своих, тот не знает Бога». Значит, за незнаемое подымаем ныне оружие на единокровного брата нашего?.. Да, мало кто из нас по крепости духа и по глубине потаенного знания достоин чина чернецкого. Но хотим послужить верой малой своей и предстательной правде Церкви единой, святой и апостольской, нас берегущей и путь указующей истинный. Но милосердие – выше. Даже сейчас, когда осквернена и разорена наша земля. Сейчас, когда теряем в жестокости казней и сеч спасение душ наших… Смерти! – так преисполнена чаша. Ничем, никакими словами и властью, никакими универсалами не остановить лавину гнева и боли, копившихся столько лет. Казненные гетманы и пастыри Церкви. Тьмы козаков, павших в битвах за упрочение польской Короны в войнах на четыре стороны света. Тьмы тем простых посполитых – замордованных, загнанных и забитых, – они, их бессмертные души обступают меня, – и сурово молчат… Как и кого – за все это простить?.. Милосердие… Слово легко, да жизнь тяжела.

И сказал твердо в неистовство рады:

– Легко начать войну, но трудно закончить. Каждый из вас – больше унии, важнее мятежных лжепастырей наших. И знаю одно: несмотря ни на что, я должен вас сохранить, братья мои и войсковые товарищи…

– Так что же – не будет войны? – крикнул кто-то из тесных рядов. – Будем и дальше терпеть?!

Он ничего не ответил. Смолчал.

Ночью писано было письмо королю Сизизмунду. Скрипело писарское перо. Чадил и мигал каганец. Потрескивали в огне, налетая, комахи. Усталый, накричавшийся днем Чигирин храпел на всю поднебесную. Звезды лучили холодный, призрачный свет, и будто бы не было времени. Сопел, пыхал глиняной люлькой бессонный Григорий Лобода, слушая смятенные слоги послания:

«Народ русский быв в соединении первее с княжеством литовским, потом и королевством польским не был никогда от них завоеванным и им раболепным, но, яко союзный и единоплеменный от единого корене славянского, альбо сарматского происшедший, добровольно соединился на одинаких и равных с ними правах и преимуществах, договорами и пактами торжественно утвержденных, а протекция и хранение тех договоров и пактов и самое состояние народа вверены сим помазанникам Божим, светлейшим королям польским, якоже и Вашему королевскому величеству, клявшимся в том при коронации пред самим Богом, держащим в деснице Своей вселенную и ея царства.

Сей народ в нуждах и пособиях общих соединенной нации ознаменовал себя всемерною помощию и единомыслием союзным и братерским, а воинство русское прославило Польшу и удивило вселенную мужественными подвигами своими во бранех и в обороне и расширении державы польской. И кто устоял из соседствующих держав противу ратников русских и их ополчения? Загляни, найяснейший королю, в хроники отечественные, и они досвидчут тое; вопроси старцев своих, и рекут тебе, колико потоков пролито крови ратников русских за славу и целость общей нации польской, и коликия тысячи и тьмы воинов русских пали острием меча на ратных полях за интересы ее. Но враг, ненавидяй добра, от ада исшедший, возмутил священную оную народов едность на погибель обоюдную. Вельможи польские, сии магнаты правления, завиствуя правам нашим, потом и кровию стяжанных, и научаемы духовенством, завше мешающимся в дела мирские, до их не належныя, подвели найяснейшего короля, нашего пана и отца милостивого, лишить нас выбора гетьмана на место покойного Косинского, недавно истраченного самым неправедным, постыдным и варварским образом, а народ смутили нахальным обращением его к унии! При таких от магнатства и духовенства чинимых нам и народу утисках и фрасунках, не поступили, еднак, ни на что законопреступное и враждебное, но, избравши себе гетмана по правам и привилегиям нашим, повергаем его и самих себя милостивейшему покрову найяснейшего короля и отца нашего и просим найуниженнийше монаршего респекту и подтверждения прав наших и выбора; а мы завше готовы естьмы проливать кровь нашу за честь и славу Вашего величества и всей нации…»


– Даром, – сумрачно сказал Лобода, когда закончили сочинять.

Павло знал об этом и сам. Но сорвал со стены плеть, рубанул в сердцах что было силы столешницу – только щепа полетела в белое со страху лицо писарчука. Отбросил плеть прочь, вышел во двор. С околицы городка слышалось протяжно-тоскливое слаженное пение девок. Смотрел в непроглядную, бархатисто-черную ночь, вдыхал густой пряный дух окрестных полей и лесов, видел бессчетную россыпь звездного Чумацкого шляха над всем этим миром, и думалось ему отчего-то о ложном величии человеческом здесь и повсюду, сейчас и всегда, когда так ощутимо и непреложно, нескончаемо мерно течет река времени. Что остается? Видел многажды сирые камни, обитаемые разве что зверем, на месте некогда богатых, могущественных городов, чьи имена тоже погребены в непроницаемой толще забвения человеческого. В открытой степи и посейчас стоят на курганах пузатые идолища – где те, кто рубил их из дикого камня, и где те, кто с молитвою к ним обращался?.. Плывут высоко над землей белоснежные горы облак. Молчат небеса. Неисповедимы мировые пути. Пришли сюда новые люди, принеся со своими заботами и свое время. Откуда пришли? И о том не знает никто.

Молчат книги, в которых гремит и сверкает мечами, стенает, подплывая кроваво, разве что история последних столетий. И выходит, история и память людская свершаются только войной и насилием, рекомым воплощением небытия. Мир и покой неявны, их как бы и не было вовсе – мертвая тишина, немое молчание. Да и было ли это – мир, покой и молчание?.. Если молчит давнина, то вольно ли прозреть будущину?.. И кто ты, гетман Руси-Украины, безродный и безымянный, в этой реке времени, подставляющий усталое, бессонное лицо свое под неверный струящийся свет недостижимой россыпи звезд? Кто ты и где?.. Прейдет сей Чигирин, спящий за земляными валами. Иссохнет когда-нибудь Днепр, отравленный в источниках вод по неложному Иоаннову слову падучей Полынью-звездой, чернобылкой. Прейдет сей народ. Забудутся тужливые думы и песни его. Уйдут в недра земли, рассыплются храмы и домы его. Прейдут это небо и эта земля… Ничего, кроме смерти и одиночества… Ничего. Как с этим смириться? Как это принять? И среди этого, с этим, следует выжить свои дни без остатка и преодолеть в меру (безмерность) сил свое одиночество, молчание, смерть. Преодолеть рабскую немоту. Защитить сирот, вдовиц. Защитить от сатанинской руки соборную душу и правду народа. Но – не жестокостью, не насилием, не войной.

Милосердием.

Йшли ляхи на три шляхи,А татари на чотири,Запорожцi поле вкрили,Чобiтками зачорнили,Шабельками заяснили,Шапочками закрасили.Попереду гетьман iде,В правiй ручцi держить меча,В лiвiй ручцi горить свiча,Горить свiчка восковая,Тече рiчка кровавая…

– доносилась песня из тьмы. Да только, видать, не девки на вечорнице пели ее, а сама судьба его маетная.

2. Суды и расправы. Чигирин, 1594

К полудню другого дня, когда Лобода с отрядом козаков повез ночное письмо королю, гневный, мятущийся Чигирин судил униатов, стаскиваемых с окрестных земель на местечковый майдан. Захваченных ночью в пуховых постелях комиссаров-папежников били батогами, валяли в пыли, купали в Тясмине до сопельных пузырей и выбрасывали за городские валы полуживых и растерзанных. Захаращенных и непотребных русского племени, принявших костел, убивали даже до смерти. Никто из них не умел объяснить почему согласился на унию. Люди пьянели от праведного суда, от первой взыскуемой крови. К вечеру подорожние рассказывали в Чигирине, что некто из православных духовных зарубил секирою прямо в храме наставленного попа-униата, обагрив кровью священный алтарь. Другой, то ли беглый монах, то ли в прещении, поправивший свои добра при помощи комиссаров, был спасен от смерти козаками и приведен в Чигирин для расследования. Его приковали железной цепью за горло к городской сигнальной гармате и обмазали дегтем.

– Какие вины его? – спросил Павло у генерального судьи Петра Тимошенка, прийдя на майдан.

Тот мрачно ответствовал:

– Вины известные… Нечего о них толковать… Присуждаю на страту…

– Смерть, Петро, его не минет стороной. Но хочу слышать о винах его…

– Богохульство, – сказал Тимошенко, – Самовольно захватил приход в Надточном-селе, а попа тамошнего Методия отдал на поругание и ганьбу комиссарам. Заложил за несколько злотых евреям-орендарям святые церковные чаши причастные. Разбойничал среди прихожан, склоняя на унию, несогласных же сек до крови…

– Да, смерти достоин, – сказал Павло, – но что скажешь в оправдание собственное? – спросил у прикованного.

– Яко пастырь соединенный, аз повинен непослушных и сопротивляючихся карать и до послушенства их приводить, сполняя доточно реченное Павлом-апостолом: «Невежду страхом спасати»…

– Будешь спасен и ты по-апостольски, – мрачно промолвил Павло. – Почему зрекся святейших патриархов восточных и принял папежа?

– Вещь мы давно утвержденную обновили и восстановили, – белькотал прикованный, – полутораста годов назад на Флорентийском соборе решенную Сидором-митрополитом со причтом, и наивысшему пастырю Христову послушенство отдали, а патриархов одбегли, яко тех, от коих нет утехи, науки, порядку и просвещения. Оне-бо токмо за шерстью и молоком до нас приезжали и вместо покоя меч между нами кидали, новые и неслыханные, канонам противные братства поразрешали, как ув Львови та Вильне, котри грозятся епископам поскидати тех со влады духовной… Что молвить за тех патриархов, коли поганин-турок ими владеет! Маемо бегать такого пастыря, коий и сам в неволе, и нас ничем рятовать не спроможен…

– Богомудрый есть ты на злое, – сказал Павло, – но чтобы разуметь доброе, не увидел ты истины, яко молвит пророк… Провинились пред тобой патриархи… Но разве школу греческую не патриарх ли нам заложил со греками же? И грамматику грецкую со славянским письмом не Арсентий ли, митополит еласонский и димонитский, во Львове, от патриарха приехавший, учил детлахов наших в школе целых два лета? Просветилась наша земля книгами грецкого и славянского писем, что размножились от друкарей – братчиков киевских, львовских, острожских и виленских. Было ли от крещения такое? Не учился народ наш – церкви токмо Божии муровали, спустошенные ныне от вас. Жить бы в мире и в согласии, но полезли несытые вы, от дьявола рождшиеся, на православие наше, – и справу церковную ныне разорвано и поневолено, люд даньми обложено и поспольство к уничтожению приведено, и убожество всюду намножилось!.. Что же сказал ты о недостойном митрополите Сидоре-отступнике давешнем, что убежал от кары после Флорентийской той унии до папежа вашего в самый Рим, покатоличился там, – сам знаешь это, – и возведен был в кардиналы за ревность костелу! Разве сей зрадца[6] в пример был отцам нашим – и нам через них?..»

– Кому, брат Павло, все это говоришь и припоминаешь? – сказал Петро Тимошенко, – Сладко жрать да спать в перине пуховой – во что надобно этому пройдисвиту! Но да уснет!..

– Да-да!!! – плел, как пьяный, расстрига. – И буду сопричтен к мученическому чину небесному! Подай се, Боже, шоб мог я за Христа, за веру соединенную, за Церковь та за первенство папы жизню отдати!..

Сплюнув от омерзения на судный майдан, Павло отошел от сигнальной гарматы.

Миловать – этих?.. Распускать их по свету, как саранчу, народу на посмех и на позор, ибо и сей от корня его, готовых загрызть и матерь родную, чтобы только властвовать, властвовать – над душами и телами захаращенных блудливыми словесами, над землею, над реками и лесами?!. За что, Господи, ниспослана скверна на нас? За что орудие казни – былые блюстители душ и сердец?.. Да, избраны они – по достоинству нашему. Припомнил он: когда святейший патриарх антиохийский Иоаким, извергший прочь митрополита Онисифора-двоеженца, с говорящим фамильным прозвищем Девочка, и наставивший на его место по просьбам поспольства Михайлу Рагозу, сказал в Вильне при том: «Аще достоин есть, по вашему глаголу, будет достоин, аще же не достоин, а вы его за достойного удаете, аз чист есмь, вы узрите…», то как в воду глядел. Теперь и увидели Рагозу в отступлении… И выжечь крестным огнем этот гнойник должны мы сами, если здатны не только дудлить без края горилку и поставные меды, но и служить, как против поганых, силою Честнаго Креста. И кто-то в нем, скользкий и жалостный, с тоненьким голосишком, говорил, что они, коих считает он вражеством, – тоже ведь христиане, но толка иного, с некиим повреждением совести-веры, – и как это ты, вельми несовершенный духом своим, дерзаешь поднять на них вооруженную руку? Ты же пытаешься стяжать милосердие и любовь к ближним, дальним и даже к врагам – к миру всему. Вот и яви милосердие ныне, сейчас, – милуй мерзенного расстригу того и отпусти его на четыре ветра. Господь рассудит его по винам его. Зачем тебе напрасная кровь, гетмане?..

Сидел в одиночестве, в полутемной мещанской хате, ощущая засасывающую и звенящую пустоту. Старался не слышать криков и ругани, бессмысленных бормотаний, доносящихся с проезжей дороги, где властвовал человеческий суд и где торопливо спешил к завершению сегодняшний день. Ему хотелось заплющить глаза и оставить все это – забыть, отрешиться, исчезнуть – и вынырнуть в дне наступающем, в других уже временах. Тело наливалось каменной тяжестью, болью. Отстегнул дамасскую саблю, положил ее на столешницу, ближе к руке, и прилег на лежанку. Тихий матово-желтый свет струился сквозь пергаментный воловий пузырь, падая на желтый же глиняный пол, на кострубатые лавки вдоль стен, на стол, пропечатанный ночью нагаем. Уже погружаясь в неверный и обманчивый сон, ватно, скучливо и безнадежно подумал о Лободе, прямующем путь на Варшаву, – если он доберется до столицы Речи Посполитой чрез неспокойные ныне пространства земли, если примет его Сигизмунд, а не сразу же заточат его в замок тюремный, то в лучшем случае устроит король еще один шумный и галасливый сейм из панов, который ничего не решит. Война неизбежна, как неизбежна предначертанная история земли и народов, ее населяющих…

Нет совершенства и цельности в текущем сем мире… – и уже погрузился в серый морок, в ничто, и как бы очнулся в незнаемом месте, в каменном городе, где властвовал над застроенной хоромами впадиной древний большой монастырь. Обесцвеченная дождями затейливая колокольня, венчанная бескрестным ржавым, в пробоинах, куполом, подпирала высокое синее небо. Посреди обомшелых, отливающих зеленью стен высилась церковь, еще сохранившая следы былой красоты. Улицы, ведшие в гору, к полуобвалившейся монастырской браме, были пусты и безжизненны. Окрест, сколь хватало взглядом достичь, не было ни души, ни тела живого. Над каменной впадиной, над достигающей небес колокольней шли высокие белые облака. Сияло холодное осеннее солнце, заливая город призрачным и ртутноподобным светом, – камни, дома и деревья не имели в нем тени. Он подумал, что таким и должно оно быть – время печали и осени.

Шел в гору, спотыкаясь о камни, стертые тысячами подошв прежде прошедших, – знал, что идет туда, к отверстой всем ветрам браме запустелого монастыря, и не мог дойти и достичь, – путался в кривоколенных, заплывших грязевым месивом улочках, переулках и тупичках, заросших окаменевшим сорным бурьяном, стучал в пугливо зачиненные человечьи ворота, звал и кричал перехваченным судомой горлом хоть кого-то из сущих, но зовы его гасли в пространстве, как бы разбиваясь о невидимую стену отсутствия, небытия. От видимого в отдалении монастыря шли к нему волны горячего света, похожего на огонь, – они будто звали, манили его. Сиял съеденный ржой купол церковки – он видел, как сквозь дыры его вылетали черные и белые птицы. Безголосая колокольня качнула единственным уцелевшим от неведомого погрома колоколом, но тужливого одинокого звука так и не случилось над этим вымершим городом. Шел и шел, перебредая калюжи, – под сапогами давилось и чавкало едва ли не болотное багно, – тащился из последних сил в гору, и глаза, заливаемые едким потом, различали уже какие-то химерные тени, торчащие под монастырскими стенами. Когда приблизился, тени, прежде будто вырезанные из пергаментного куска, ожили, сказались людишками. Замахали ему ломкими ручками, забелькотали что-то, глотая оконечности слов. Трое из них так и не ожили – двое лежали прямо под брамой, одна, вроде женщины, прикрытая полуистлевшей хламидой, шевелилась под самой стеной, мостясь поудобнее на куче разновеликого мотлоха. Один из стоячих был преклонного к исчезновению века – полуслепые глаза отливали красным вином. Другой возраста не имел, – лицо его казалось ссохшимся и скукоженным. Старик уже булькал в граненую склянку чем-то коричневым из зелена стекла красоули; набулькав до половины, протянул склянку Павлу:

– Трудовой привет труженикам от искуства! – сказал он московским наречием.

Жидкость ледяной струей медленно стекла в низ живота. Павлу казалось теперь, что и солнце, и день какие-то ненастоящие, призрачные, – и из этого вразумилось муторно, но и с облегчением, что каким и быть солнцу, обливающему непокрытую голову его холодным, физически ощущаемым светом, и дню, в котором стоит перед облезлыми ярыгами под монастырской руиной, ежели все это сон, ложь и неправда, – и вот шевельни затерпнувшею правицей, сминая рядно на чуть теплой лежанке, и гнилая короста, где впечатаны сатанинские тени, спадет с матово-желтого, тихого света мещанской хаты, и снова прорежутся: Чигирин, застенные стуки и крики, привольная ширь могучих бескрайних степей его родины и любви, где прямует свой путь к златоверхой угрюмой Варшаве миргородский полковник Григорий Лобода, везущий грамоту королю Сигизмунду, – и не мог разлепить тяжелых повек, видя землистые лица и слыша химерное бормотание:

– Так ты в самодеятельщиках главный по гопаку?.. А ну – врежь, шоб земля застонала!..

– Та не, он, видно, поет… А ну, народную, козачок, заведи! А мы подпоем, как сумеем… Ой, на горi та й женцi жнуть

– Где люди? – едва слышно сказал им Павло, – и что это за кляштор?..

– А мы шо тебе – не люди? – скукоженный осклабил гнилые пеньки на месте зубов. – Мы, може, остатние люди и есть! Верно, дед?

Старик в поспешности затрусил головой.

– А шо то есть кляштор, шо он сказал?»

– Кажись, монастырь так по-польскому называется… Еще полска не згинела! – глумливо прогнусавил старик. – Так шо, пан есть поляк?..

Павло не ответил.

– Та русский, – сказал скукоженный за него, – токо со странным акцентом. Щас все уже русские… Даже жиды… Ты доклад ему про монастырь прочитай – ты ж экскурсии водил тут када-то, – може, даст на бутылку?..

– Момент! – сказал дедуган и судорожно выпил из склянки. Закашлял, ломаясь бескостно напополам, прокашлявшись и вытерев вылезшую соплю, долго нюхал кусочек хлебца. – Так шо пана интересует? История данного монастырища? Так?

– И где люди? – добавил скукоженный.

– Люди все на работе, – сказал дед, – строят красивую жизнь. Про политический момент распостраняться не стану…»

– Та не надо, – одобрил сморщенный. – Он и так газеты читает.

– Про данный монастырище я в детстве золотом еще книжку читал, – вел далее дед, – монастырь этот для паломников, када их было до черта, брошюры тада выпускал, – с историей, значит. Так от, такую брошюру я и читал. Про чудеса умолчу, бо наукой они опровергнуты, а факты, значит, такие: запорожцы монастырь этот фундовали – ще за царя Гороха, нихто не знает – када… И наименовали его громко и видно: Самарский Святониколаевский пустынножительный, – о так от…

– Нет такого монастыря на Запорожье… – тихо сказал Павло.

– Та как нет! – рассмеялся дед. – А это шо? – ткнул дрожащим скрюченным пальцем в облезлую стену, – а само Запорожье – он там! – махнул рукой в глухое, оплывающее влажным туманом пространство. – Тут недалёко…

– Та давай уже выпьем! – не терпелось скукоженному.

– Та подожди-зачекай… Товарищ интересуется, шо было дальше. После известного переворота, вошедшего безвозвратно в историю, монахов тех толстопузых, шо книжки печатали и распостраняли, как опиум, для народа, всех разогнали – кого послали на север отечества грехи замаливать прежние, а кого и на юг, но в основном – под земную кору отдыхать, а кто выжил, тот уже как мог приспосабливался к новой жизни и новому счастью: кто канал на севере родины ломом долбал, на папиросах увековеченный, кто желтое, кто белое, кто черное золоты добывал, а кто лес выводил в Магадане, шоб больше не рос никада, – короче, заставили пустынников наших принимать участие в общественной жизни, строить совместно со всеми, кто не хотел, светлое будущее. Монастырь же сам разорили – золото-серебро запорожское на голод в Поволжье ушло, та все едино – было оно за царя Гороха награбленное у трудового народа из Турции… Ободранные же образа люди растаскивали: у кого скотина тягловая была, тот и телегой возил… Вот мужик у нас был тут очень хозяйственный – так у него стена в хлеву вроде иконостаса гляделась – всю сколотил из икон… Прошлым летом преставился, бедолага, – и не пил, не курил, а червь в нем какой-то завелся, да и выел ему все кишки… Криком кричал…

bannerbanner