Читать книгу Двойное бремя (Александр Семёнович Антонов) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
bannerbanner
Двойное бремя
Двойное бремя
Оценить:

5

Полная версия:

Двойное бремя

– …И сердце бьется в упоенье…

Сердце Максима билось медленно, ровно, подчиняясь не упоенью, а капельнице с поддерживающими растворами. Елена замолчала, сжала его руку, пытаясь передать хоть каплю своего отчаяния, своей тоски. Никакой ответной вибрации. Только холодная, чужая тяжесть.

Дверь открылась. Вошел не дежурный врач, а заведующий хосписом, Борис Леонидович, мужчина лет пятидесяти с умным, усталым лицом и глазами, видевшими слишком много концов. Он подошел к кровати, молча посмотрел на Максима, на монитор, потом на Елену.

– Елена Петровна, – начал он тихо, без предисловий. – Нам нужно поговорить. Пройдемте в кабинет?

Елена почувствовала, как леденеет все внутри. «Поговорить». В таком месте это словно удар колокола. Она покачала головой, не отпуская руки сына.

– Здесь. Говорите здесь.

Борис Леонидович вздохнул, кивнул. Он придвинул стул, сел напротив нее, не загораживая Максима.

– Пневмония отступает, – сказал он. – Антибиотик работает. Но… – он сделал паузу, подбирая слова, но Елена уже знала, что будет дальше. – Но ресурс Максима… он на пределе, Елена Петровна. Вы это знаете лучше меня. Организм боролся, и эта борьба отняла последние силы. Восстановление… – он развел руками, – восстановление в его случае будет крайне медленным и неполным. Если вообще возможным до прежнего уровня. А прежний уровень… – Он не стал договаривать. Они оба знали, что «прежний уровень» – это коляска, спастика, невозможность есть самостоятельно, полная зависимость.

Елена смотрела на лицо сына. Восковое. Безжизненное. Прежний уровень казался сейчас недостижимым раем.

– Что вы предлагаете? – спросила она глухо. Голос был чужим.

– Мы можем продолжать поддерживающую терапию здесь, – сказал Борис Леонидович. – Антибиотики, кислород, питание через зонд. Ждать. Надеяться на чудо. Но… – он посмотрел ей прямо в глаза, – но это продлит его… существование. Не жизнь. Он будет здесь, в этом полубессознательном состоянии, привязанный к аппаратам. Или…

Он замолчал. Тишина снова сгустилась, давящая.

– Или мы переводим его на паллиативный режим, – продолжил он, тише. – Убираем все лишнее. Оставляем только обезболивающее, если понадобится, кислород для комфорта. Создаем максимально спокойные условия. И… даем природе идти своим чередом. Иногда… иногда это самый милосердный выбор. Чтобы не продлевать страдания. Ни его, ни ваши.

«Милосердный». Слово повисло в воздухе, огромное и страшное. Палиатив. Отказ от борьбы. Отказ от надежды. Признание поражения. Любви. Жизни. Елена смотрела на Максима. На его тонкую шею, на выступившие ключицы, на синеву под глазами. Он страдал? Сейчас, в этом забытьи? Или его страдание было в другом – в годах немоты, в спазмах, в невозможности выразить хоть что-то, кроме боли? Что милосерднее – держать его здесь, в этом полумраке между жизнью и смертью, или отпустить? И кто она такая, чтобы решать?

Слезы текли по ее щекам беззвучно, горячими ручьями. Она не вытирала их. Ее рука сжимала его руку с такой силой, что костяшки побелели.

– Он… он не сказал бы… – прошептала она, задыхаясь. – Он не мог сказать… что хочет…

– Нет, – тихо согласился Борис Леонидович. – Он не мог. Поэтому решение за вами, Елена Петровна. Как за матерью. Как за самым близким человеком. Подумайте. Никто не торопит.

Он встал, положил руку ей на плечо. Тяжелую, теплую. На мгновение.

– Я приду позже.

Он вышел. Елена осталась одна. С сыном. С выбором. С бездной. Она наклонилась, прижалась лбом к его руке. Кожа была прохладной. Она чувствовала слабый пульс. Ритм. Пока был ритм – была жизнь. Но какая? Она подняла голову, посмотрела в его полуоткрытые глаза. Глаза смотрели сквозь нее, в какую-то неведомую, недоступную ей даль.

– Прости, сынок, – прошептала она, и голос сорвался на рыдание. – Мама не знает… Мама не знает, как лучше… Мама не хочет терять тебя…

Но потерять ли его сейчас, в этом забытьи, или потерять медленно, день за днем, наблюдая, как угасает последняя искра в его глазах? Любовь как искупление уперлась в страшный выбор: продлевать страдание или отпустить в неизвестность. Она сидела, держа его руку, и тишина вокруг звенела от невысказанного вопроса, от боли, которая не имела ответа. Точка опоры рушилась под тяжестью решения. Она оставалась над пропастью одна, и ветер выл в ушах, унося последние слова молитвы, которой она не помнила.



Коридор психоневрологического диспансера пах хлоркой, капустой и чем-то несвежим, сладковатым – запахом забвения и сломленных жизней. Светлана сидела на жесткой скамье у стены, сгорбившись, руки сжаты в коленях. На ней был казенный халат, великоватый, серый. Волосы, некогда тускло-русые, висели грязными прядями. Лицо было опухшим от слез и лекарств, пустым. Глаза смотрели в пол, не видя трещин в линолеуме, не видя ничего.

В ушах стоял плач. Не реальный – в отделении было тихо, лишь изредка доносился чей-то бред за дверями – а внутренний. Настино монотонное мычание. Олесин пронзительный крик. Они смешивались в один непрерывный, душераздирающий визг, который не стихал ни на секунду. Даже во сне. Особенно во сне. Ей снились дети. Настя, ползающая по полу с перекошенным лицом. Олеся, падающая с дивана снова и снова, в замедленной съемке. И лицо Алексея, искаженное злобой: «Уродов родила! Все испортила!»

– Соколова Светлана Игоревна? – Голос медсестры был резким, как удар хлыста.

Светлана вздрогнула, подняла голову. Перед ней стояла все та же женщина из опеки, Ирина Викторовна, с папкой. Ее лицо было непроницаемым.

– Пройдемте в кабинет.

Светлана покорно встала, пошла следом, спотыкаясь. Кабинет был маленьким, с одним окном, зарешеченным. Стол. Два стула. Светлана села, уставившись на свои руки. Они дрожали.

– Как самочувствие? – спросила Ирина Викторовна формально, открывая папку.

Светлана молчала. Что ответить? Что внутри – пустота и визг? Что она слышит плач детей, которых нет? Что она боится открыть глаза, потому что видит их лица?

– Лекарства помогают? – настаивала женщина.

– Помогают… спать, – прошептала Светлана. Голос был хриплым, незнакомым.

– Это хорошо. Сон лечит. – Ирина Викторовна достала несколько бумаг. – Светлана Игоревна, у нас есть решение суда первой инстанции. По вашему мужу, Алексею Соколову. Лишение родительских прав. Ограничение дееспособности. Направление в ПНИ закрытого типа. Окончательно.

Слова падали, как камни. Лишение. Ограничение. Закрытый тип. Окончательно. Алексей. Тот, кто когда-то казался спасением из интерната. Теперь – тоже интернат. Навсегда. Светлана кивнула. Пустота внутри не дрогнула. Казалось, там уже нечему дрогнуть.

– А теперь о вас, – продолжила Ирина Викторовна, ее голос стал чуть жестче. – И о детях. На основании заключения врачей этого учреждения, актов обследования жилищных условий (вернее, их отсутствия), показаний свидетелей инцидента… Опека ходатайствует о лишении и вас родительских прав.

Светлана подняла глаза. Не на женщину, а куда-то в пространство над ее головой. Лишение. Значит, она больше не мать? Официально? Значит, этот кошмар, эта вина, этот невыносимый плач в ушах… это все кончится?

– Дети, – сказала Ирина Викторовна, подчеркивая каждое слово, – будут переданы под окончательную опеку Ольге Сергеевне Марковой, вашей тете. При ее согласии, которое у нас есть. Оформляется постоянная опека. Пособия, льготы… все на нее.

Ольга. Тетя Оля. Которая пришла в тот ад. Которая взяла на себя крик и мычание. Которая теперь будет матерью ее детям. Светлана почувствовала не облегчение, а новый виток вины, острой, как нож. Она подсунула тете свой сломанный мир. Свою несостоятельность. Теперь Ольга будет нести этот крест. Официально. Навсегда.

– Вы… вы согласны? – спросила Ирина Викторовна, протягивая ручку и бумагу. – С лишением прав? Это формальность, но…

Светлана взяла ручку. Дрожала так, что не могла попасть стержнем в графу для подписи. Она видела лица девочек. Насти – отстраненное, уходящее. Олеси – красное от крика. Видела лицо Ольги в дверях – затравленное, но решительное. Она спасла их от детдома. От спецотделения. Она дала им шанс. Шанс, которого Светлана дать не смогла. Не захотела? Не сумела?

Она поставила кривую, неразборчивую закорючку. Подпись. Отказ. От материнства. От ответственности. От себя самой.

– Хорошо, – Ирина Викторовна забрала бумагу. – Решение суда ожидается через неделю. Обычно формальность после этого. Вы останетесь здесь, под наблюдением. Пока не стабилизируется состояние. Потом… посмотрим.

Она встала. Собрала папку.

– Дети… – вдруг вырвалось у Светланы, голос сорвался. – Они… как?

Ирина Викторовна на мгновение задержалась в дверях.

– Живут. Тяжело. Но Ольга Сергеевна… держится. – Она не стала добавлять «пока» или «с Божьей помощью». Просто констатация. – Поправляйтесь, Светлана Игоревна.

Она вышла. Светлана осталась одна. В пустом кабинете. С подписанным отказом. С плачем в ушах, который теперь звучал как приговор. Она была пустым местом. Тенью, которую стерли. Официально. Окончательно. Она опустила голову на стол и зарыдала. Не о детях. Не об Алексее. О себе. О той девочке из интерната, которая мечтала о любви и семье как о спасении, а получила ад и стала его соавтором. Рыдания были беззвучными, сотрясали ее тело сухими спазмами. Она была мусором. И система вынесла ее на помойку. Цикл замкнулся. Беспросветно.



Автобус тронулся от поликлиники, увозя Ольгу, Анну и девочек обратно. Дождь кончился, небо было свинцовым, низким. В салоне было душно и шумно. Олеся спала в слинге, измученная криком в кабинете врача (Смирнова оказалась молодой, усталой и не слишком внимательной, ограничившись стандартными назначениями). Настя сидела на коленях у Анны, уставленная к окну. Ее мычание стихло, сменившись редкими вздохами. Она, казалось, была очарована мельканием серых домов, огней фонарей.

Анна держала ее осторожно, но уже не так скованно. Ее лицо было сосредоточенным, будто она выполняла сложную, ответственную задачу. Ольга смотрела на них. На Анну, которая сегодня несла ее крест. Буквально. Без пафоса. Без ненужных слов. Просто была рядом. Под зонтом. В очереди. Помогала одевать-раздевать девочек перед врачом.

– Спасибо, – снова сказала Ольга тихо. Больше она не знала, что сказать. Слова «спасибо» были слишком малы для этого долга.

Анна обернулась. Улыбнулась. Неуверенно, но искренне.


– Да ладно. Я… я даже не представляла, как это… – она кивнула на Настю. – Тяжело.

– Да, – просто сказала Ольга. – Тяжело. Но… ванночка помогла. И борщ. Спасибо.

Они замолчали. Между ними повисло что-то новое. Не дружба. Не родство. Солидарность выживших в одном шторме. Анна посмотрела в окно, потом снова на Ольгу.

– Я… я видела Елену Петровну. Вчера. Она шла из хосписа. Одна. Вид… – Анна замялась. – Вид был ужасный. Как тень.

Ольга вздрогнула. Елена. Женщина с палочкой. Сын в хосписе. Она просила узнать.

– Как… как сын? – спросила Ольга, чувствуя, как сжимается сердце. Она знала, что значит «вид ужасный» у таких, как они.

– Не знаю, – честно ответила Анна. – Но раз она одна… – Она не стала договаривать. Они обе понимали. Одна – значит, сын там. Очень плохо.

Ольга кивнула. Она посмотрела на спящую Олесю, на Настю, уставленную в окно в руках Анны. Ее крест. Ее боль. Но рядом – Елена с ее болью. И Анна, протянувшая руку. Мир не рухнул окончательно. Он треснул по швам, из трещин сочилась боль, но сквозь них пробивался и свет. Хрупкий. Ненадежный. Но свет. Шаг за шагом. Не одна. Пока не одна. Она закрыла глаза, прислонившись к холодному стеклу автобуса, и впервые за долгое время не думала о следующем крике, о следующей смене памперса. Она просто дышала. Вдыхая пыль и боль этого мира, но уже не задыхаясь.

 Глава 13: "Осколки Часов"

Дождь превратил двор в акварель размытых серых и грязно-коричневых пятен. Ольга, Анна и девочки вывалились из автобуса, как выброшенные на берег после кораблекрушения. Воздух, влажный и холодный, обжег легкие. Олеся в слинге на груди у Ольги зашевелилась, издав недовольное кряхтение – предвестник нового витка крика. Настя в руках Анны напряглась, ее тело стало неподатливым камнем, голова резко дернулась назад.

«Держи!» – выдохнула Ольга, бросаясь помочь Анне, чьи руки дрогнули под неожиданной тяжестью. Они едва удержали девочку, чье «мммм» зазвучало громче, тревожнее. Капли дождя застучали по капюшонам, по одеялу Насти.

«Квартира. Быстрее», – пробормотала Анна, лицо ее было бледным от напряжения и холода. Она несла Настю не как ребенка, а как хрупкий, опасный груз, боясь уронить, боясь неправильного движения. Шаг за шагом, спотыкаясь о мокрые плиты тротуара, они двинулись к подъезду.

В лифте пахло сыростью и чужими телами. Олеся расплакалась – тонко, пронзительно. Звук, усиленный металлическими стенами, резал уши. Настя забилась в руках Анны, ее мычание слилось с плачем сестры в дисгармоничный, душераздирающий дуэт. Ольга прислонилась к стенке, закрыв глаза. Усталость была такой всепоглощающей, что хотелось соскользнуть на пол и не вставать. Анна стояла, прижимая дергающееся тело Насти к себе, глаза ее были широко раскрыты от ужаса и беспомощности. Казалось, лифт никогда не доедет.

В квартире Ольги царил хаос следов утренних сборов и недавнего купания Олеси. Ванночка стояла посреди крошечной кухни, как памятник недолгому затишью. Анна осторожно опустила Настю на одеяло в углу комнаты. Девочка мгновенно свернулась калачиком, уткнувшись лицом в ткань, ее мычание стало глухим, уходящим внутрь. Ольга, не снимая плаща, пыталась успокоить орущую Олесю, тряся ее, бормоча бессвязные утешения, лицо искажено гримасой отчаяния. Плач не стихал.

«Может, смесь?» – предложила Анна, сбрасывая мокрый плащ. Она чувствовала себя чужой, нелепой в этом аду, но стоять сложа руки было невыносимо.

«Вчерашняя… разведенная…» – Ольга кивнула на бутылочку на столе, не отрываясь от Олеси. Руки ее тряслись. Анна схватила бутылочку, сунула под струю горячей воды. Пластик нагревался медленно. Олеся выгибалась дугой, лицо багровело от крика. Казалось, ее легкие вот-вот лопнут. Настя издала протяжный стон.

«Давай сюда!» – Анна выхватила Олесю из рук Ольги, почти силой. Ольга отшатнулась, оперлась о стол. Анна прижала орущий комочек к себе, зажав ухо плечом, пытаясь заглушить звук физически. Она поднесла бутылочку к губам Олеси. Та отчаянно мотала головой, выплевывая сосок, захлебываясь криком. Молоко брызнуло на лицо Анны, на одежду.

«Не хочет!» – крикнула Анна над ревом. Отчаяние и раздражение подкатили комом к горлу. Что она здесь делает? Зачем ввязалась в этот кошмар?

Ольга вдруг резко выпрямилась. Лицо ее стало каменным. Она шагнула к Анне, выхватила Олесю обратно. Движение было резким, почти грубым.

«Дай!» – ее голос прозвучал чужим, хриплым. Она прижала ребенка к себе так сильно, что тот на секунду захлебнулся, затих. Ольга замерла, качаясь на месте, глаза закрыты, губы беззвучно шептали что-то. Молитву? Проклятие? Потом она медленно опустилась на колени посреди кухни, прижав Олесю к груди, и закачалась из стороны в сторону, как маятник сломанных часов. Крик возобновился, но уже тише, устало. Ольга качалась, не обращая внимания на Анну, на Настю, на весь мир. В ее движениях была древняя, животная отрешенность матери, загнанной в угол.

Анна стояла, вытирая с лица брызги смеси. Она чувствовала себя не просто чужой, а вульгарным вторженцем в святая святых чужого страдания. Эта качающаяся фигура на полу, прижимающая орущее дитя, – это была голая правда материнства под гнетом обстоятельств. Красивых жертв не было. Было вот это: грязь, слезы, выбитые силы и инстинктивное раскачивание как последний якорь.

«Я… я пойду», – прошептала Анна, подбирая свой плащ. Голос ее дрожал.

Ольга не ответила. Не открыла глаз. Она качалась. Олеся ревела, но уже без прежней силы. Настя мычала в углу, уткнувшись в пол.

Анна выскользнула из квартиры, притворила дверь. В подъезде пахло сыростью и затхлостью. Она прислонилась к холодной стене, закрыв лицо руками. В ушах все еще стоял дуэт крика и мычания. И образ Ольги на коленях. Капля. Она бросила камень? Она лишь задела поверхность черной воды, а там – бездонная глубина горя, в которой тонули живые люди. Ее борщ, ее ванночка, ее помощь с Настей – все это казалось жалким лепетом перед лицом этой ежесекундной битвы за выживание. Она спустилась по лестнице, чувствуя, как дрожат ноги. Не от усталости. От стыда. От понимания. От страха перед этой бездной, в которую заглянула.



Тишина в хосписе была обманчивой. Это была не тишина покоя, а тишина антракта перед решающим актом. Елена сидела у кровати Максима, его рука – холодная, восковая – лежала в ее ладонях. Решение было принято. Паллиатив. Отказ от агрессивной терапии. Только обезболивающее, если понадобится, и кислород для комфорта. «Дать природе идти своим чередом». Эти слова Бориса Леонидовича висели в воздухе тяжелым, ядовитым облаком.

Она смотрела на сына. На его впалые щеки, на синеву под ресницами, на тонкую, почти прозрачную кожу на висках. Он дышал шумно, с усилием, но ровно. Маска была снята – кислород оставляли только на ночь или при ухудшении. Без нее он казался… ближе. И одновременно дальше. Как будто часть аппаратной преграды между ними рухнула, обнажив страшную простоту происходящего: ее сын медленно угасал.

«Держись, Максюша», – прошептала она, гладя его костяшки пальцев. Голос звучал чужим, предательски громким в тишине. «Мама с тобой. Все хорошо». Ложь. Святая, спасительная ложь. Если он слышит, пусть слышит это, а не правду о ее разрывающемся от горя сердце, о страшной пустоте решения.

Она вспомнила, как боролась за него все эти годы. Каждая больница, каждый массаж, каждая унизительная просьба о помощи, каждая ночь без сна. Казалось, ее воля, ее любовь могут сдвинуть горы. Сейчас гора сдвинулась. И обнажила пропасть. Любовь оказалась не всемогущей. Она была лишь свечой в руках скорбящей у края бездны. Свечой, которую вот-вот задует ветер.

Катя зашла с тонометром. Ее движения были тише обычного, почти благоговейными. Она померила давление Максиму, записала, посмотрела на Елену.

«Как ты, Лена?» – спросила она, голосом, в котором не было привычной бодрости.

Елена пожала плечами. Что ответить? «Хорошо»? «Держусь»? Все было не то. Она кивнула на Максима.

«Дышит… ровнее».

Катя положила руку ей на плечо. «Он знает, что ты тут. Чувствует». Она помолчала. «Хочешь, я принесу тебе чаю? Или… может, домой ненадолго? Переодеться, душ принять? Я побуду с ним».

Домой. Пустая квартира. Вещи Максима. Его запах на подушке в ее комнате (он спал с ней до последнего, пока не стало совсем тяжело). Мысль ударила ледяным ужасом. Уйти? Сейчас? Когда каждый вздох может быть последним? Когда она только что подписала ему… нет, она не могла даже подумать это слово.

«Нет», – резко сказала Елена. «Я… я не могу. Не сейчас».

Катя кивнула, не настаивая. «Ладно. Но если что… я рядом». Она вышла.

Елена снова осталась одна. С тишиной. С дыханием сына. С гулкой пустотой внутри. Она взяла книгу стихов. Открыла наугад.

«Жизнь угасает… но еще не угасла…»

Цветаева. Как нож. Она захлопнула книгу, отшвырнула ее на тумбочку. Звук громко хлопнул в тишине. Максим не шевельнулся. Елена схватила его руку, прижала к губам. «Прости, сынок, прости… Мама не смогла… Мама не знала, как лучше…» Слезы хлынули горячими, беззвучными потоками. Они капали на его руку, на одеяло. Она не вытирала их. Пусть чувствует. Если может. Пусть знает, что его любят. До муки. До разрыва. До самого конца. Она сидела, согнувшись над его кроватью, трясясь от беззвучных рыданий, а он дышал – шумно, ровно, уходя в какую-то недоступную ей даль. Часы их совместной жизни тикали, рассыпаясь на осколки мгновений, каждое из которых было теперь бесконечно ценным и бесконечно больным.



Столовая психдиспансера пахла дешевой тушенкой и отчаянием. Светлана сидела за длинным столом, уставившись в тарелку с мутной похлебкой. Рука с ложкой дрожала, суп расплескивался. Вокруг – шепот, смешки, бормотание других пациентов. Для нее они были лишь фоном, как шум дождя за окном. Главный шум был внутри. Плач. Насти и Олеси. Он не стихал. Даже под действием таблеток, делающих сознание ватным, он висел фоновым гулом, как настройка плохого приемника.

Она видела их лица. Настю – с ее вечно удивленным, отсутствующим взглядом. Олесю – красную, с открытым в крике ртом. Видела лицо Ольги в дверях в тот страшный день – серое, изможденное, с глазами, полными немого укора и… чего-то еще. Не ненависти. Сожаления? Сейчас, когда она подписала бумагу, отказалась от них окончательно, этот взгляд терзал сильнее всего. Тетя Оля, тихая, незаметная, живущая своей размеренной жизнью, теперь носила на себе ее крест. Ее ошибку. Ее сломанных детей.

«Соколова! Не копайся!» – голос санитарки был как удар хлыста. Светлана вздрогнула, ложка упала в тарелку, брызги супа попали на халат. Она потупилась, пытаясь поднять ложку дрожащими пальцами. Рядом за столом сидела женщина лет сорока, с пустым взглядом и постоянно шевелящимися губами. Она вдруг повернулась к Светлане.

«Детей отобрали?» – спросила она шепотом, но отчетливо. Ее глаза были странно живыми, проницающими.

Светлана замерла. Ложка снова выскользнула из пальцев. Она кивнула, не в силах вымолвить слово.

«И у меня отобрали, – прошептала женщина, кивая с каким-то жутким пониманием. – Двоих. Говорили – не справлюсь. А я справилась бы! Я их любила!» Ее голос сорвался на визгливую ноту. Санитарка рявкнула: «Маркина, тихо!»

Женщина съежилась, забормотала что-то себе под нос, но ее глаза, полные безумной тоски, еще секунду держали Светлану. «Любила…» – прошептала она снова, уже не глядя на нее.

Светлана вжалась в стул. Любила? Она любила Настю и Олесю? Вопрос прозвучал в голове с пугающей новизной. Что она чувствовала, кроме страха, усталости, отвращения к их немощи, к их крику, к собственному телу, которое их произвело на свет? К Алексею, который требовал их, как доказательство своей «нормальности»? Была ли там любовь? Или только инстинкт, загнанный в угол страхом и давлением? И если не было любви… то что она подписала? Отказ от чего?

Мысль была такой острой, такой чудовищной, что Светлана вскочила, опрокинув табурет. Суп разлился по столу. Все взгляды устремились на нее. Санитарка двинулась к ней.

«Я… я в туалет», – выдохнула Светлана, отступая. Она почти побежала по коридору, не видя ничего перед собой. В ушах грохотал не плач детей, а этот вопрос: «Любила?» Он бился о стены черепа, как птица в стекло. Она ворвалась в туалетную кабинку, щелкнула замком, прислонилась к холодной двери. Дыхание сбилось. Перед глазами стояли не Настя и Олеся, а она сама – маленькая, в стоптанных ботинках, в холодном коридоре интерната. Смотрела в окно на редкие проезжающие машины. Мечтала о маме. О тепле. О любви. Потом появился Алексей. Грубый, колючий, но свой. Потом – обещание семьи. Потом – дети. Крик. Боль. Безысходность. Круг замкнулся.

Она не любила их. Она боялась их. Ненавидела их беспомощность, которая отражала ее собственную. Их потребности, которые были гвоздями в крышку ее гроба. Она была такой же «нежеланной», как они. Таким же продуктом системы брошенных. И она, как зеркало, отразила эту брошенность на них.

Светлана медленно сползла по двери на пол. Холодный кафель обжег кожу сквозь тонкий халат. Она обхватила колени руками, прижалась лбом к ним. Рыданий не было. Была тихая, леденящая пустота. И понимание. Она не жертва. Она – соучастница. Звено в цепи. Она подписала не отказ от детей. Она подписала приговор себе. Той девочке из интерната, которая так и не научилась любить, потому что сама никогда не была любима. Часы ее жизни остановились. Остались только осколки – острые, режущие осколки вины и осознания собственной пустоты.



Анна шла домой через двор. Дождь стих, но небо было затянуто тяжелым, грязным одеялом туч. Она шла медленно, волоча ноги, чувствуя каждую мышцу, напряженную от ношения Насти. В ушах все еще звенела тишина, наступившая после захлопнутой двери квартиры Ольги. Не настоящая тишина, а звенящая пустота после какофонии крика.

Она подняла голову. Окно Елены в доме напротив. Горел свет. Одинокий, желтый квадрат в сером мраке. Анна остановилась. «Скажи… что я спросила. Как они». Поручение Ольги. Что она скажет? Что видела Елену, идущую как тень? Что свет в окне горел поздно? Что чувствовала себя виноватой за свой глупый бульон?

Она вздохнула, свернула к подъезду Елены. Не думала. Просто шла. Лифт довез ее до нужного этажа. Она постояла у двери, слушая тишину за ней. Потом постучала. Тихо. Вежливо.

Шаги. Щелчок замка. Дверь приоткрылась на цепочку. В щели показалось лицо Елены. Серое, изможденное, как после долгой болезни. Глаза – огромные, запавшие, смотрели на Анну без интереса, без узнавания. Пустые.

bannerbanner