
Полная версия:
С.Л.О.В.О. : Долг серебром
Выглядел я, должен признать, так себе. Бледный, как утопленник, весь в крови. Матвей держал меня под локоть, а сам я стоял на мостках и держал штаны свободной рукой.
Самый, конечно, внушительный вид для главы нового местного синдиката.
Мужики обступили мостки полукругом. Кажется все десять семей — человек сто, если считать сыновей и зятьёв. Кто-то смотрел на меня с надеждой. Кто-то — с опаской. А кто-то — как на юродивого, который только что спас его, но непонятно зачем.
— Слушайте — сказал я. Голос сипел, но слышно меня всё же было всем. — Долги ваши теперь на мне. Все.
По толпе прокатился гул.
— Лодки ваши — в залоге у меня. Не бойтесь, не заберу. Ловите рыбу, как ловили. Только вот что. — Я обвёл их взглядом. — До Спаса Горлову — не продавать ни рыбины. Ни сырой, ни солёной, ни продажной, ни даже в долг. Весь улов — ко мне. В мои коптильни. Которые мы с вами построим.
— А платить чем будешь? — крикнул кто-то из задних рядов.
— Десять рублей за весь улов — ответил я. — Твёрдая цена. Расчёт — как продадим в Городе.
— Десять рублей? — недоверчиво переспросил Гаврила.
— За всё. Плюс ваши тридцать, которые я теперь за вас Горлову понесу.
Тишина...
Мужики переглядывались. Шевелили губами — считали. Кто-то даже пересчитывал на пальцах.
Тридцать рублей долга, с которым они бы до смерти не рассчитались. Плюс десять живыми деньгами. Сорок рублей за неделю работы, которую они и так делают всю жизнь.
— А коли не продашь? — спросил кто-то.
— Тогда на Спас к Горлову на двор пойду я — честно сказал я. — И возьмёт он с меня всё, что моё. И лодки ваши, что у меня в залоге — тоже. Так что отдыхать нам с вами, мужики, никак нельзя. — Я перевёл дух. — Я вас вытащу из долгов. Но до Спаса вы работаете на меня. По рукам?
Мужики снова переглянулись. А потом все разом посмотрели на Матвея.
Дед помолчал. Пожевал губами.
— Отец твой так же нас подбивал — проворчал он наконец. — Тоже, помню, всё «вместе» да «вытащу»... — Он протянул мне руку. — По рукам, Корнёв.
Я ударил по его ладони.
[Обязательство 9.]
[Синдикат: артель Матвея отдаёт весь улов до Спаса в коптильни Демида Корнёва. Плата — 10 рублей за всё, расчёт по продаже в Городе. Горлову — ни рыбины]
[Нагрузка 9/9]
И снова кредитный лимит выбран в ноль.
Ну хоть кровь из носа больше не шла. И на том спасибо.
— А кабалы? — спросил Гаврила. — Ежели долг теперь на тебе — так и кабалы, выходит, на тебя писать?
Ну да... Кабалы... А я здешнюю скоропись не то что писать — читать не умею.
— Кабалы напишу я — раздалось из толпы.
К мосткам, неторопливо опираясь на палку, вышел сухой жилистый старик с острой бородкой и глазками-буравчиками.
Лукьян.
Целовальник, который на суде звал меня к себе в послушники.
— Пиши — кивнул я. — Только читай всё вслух. Чтобы каждый знал, что подписывает.
Лукьян хмыкнул.
— Учить меня вздумал? Ну-ну...
Но кабалы всё же зачитал вслух. Все десять.
Он писал их тут же, на перевёрнутой лодке, макая перо в походную чернильницу. Каждая семья подходила по очереди, слушала, крестилась и ставила свой крест под его словами. Кто-то — уверенно. Кто-то — дрожащей рукой. А одна баба, Ефимова, расплакалась прямо над листом и всё никак не могла поставить крест — так у неё тряслись пальцы.
Десять семей...
И все — теперь мои должники.
Вот это поворот.
Ох, Максим... Видел бы ты...
Впрочем ладно. С рыбалкой тянуть было нельзя.
К полудню туман рассеялся, и вся артель вышла на реку.
Я сел в свою лодку, на нос. Опустил ладонь в воду.
[Активирован навык: Водослух 3 ур.]
Река тут же послушно раскрылась.
Ямы. Косы. Коряжник. Стаи, медленно идущие против течения. Всё, как всегда.
— Матвей! — крикнул я. — Две лодки — к ветле, на выход из ямы. Там, где мы в первый раз брали!
— Понял!
— Гаврила! Ты со своими — ниже, к острову. Там на косе лещ стоит. Сеть ставьте поперёк струи!
— Это ещё откуда ты знаешь?!
— Знаю! Кидай!
И работа пошла.
Я сидел на носу своей лодки, держал ладонь в воде и водил артель по реке, как дирижёр водит оркестр. Тони — одна за другой. Сети — одна за другой. Лодки — туда, сюда, к острову, к ветле, к яме под обрывом и дальше.
К третьей тоне мужики перестали спрашивать «откуда знаешь». К пятой — начали креститься. К седьмой — просто молча кидали сеть туда, куда я показывал.
А на восьмой тоне меня вдруг будто толкнуло изнутри.
[Навык повышен: Водослух 4 ур.]
Я моргнул.
Картинка под водой вдруг стала другой... Не шире — хотя и шире тоже. Я бы сказал глубже. Плотнее. Раньше я видел рыбу лишь контурами — светящимися, как в компьютерной игре. А теперь контуры стали... весомыми? Я смотрел на стаю в яме — и сразу понимал, сколько в ней рыбин. И не просто штук — а сразу сколько в стайке пудов. Будто над каждым косяком кто-то повесил ценник.
Вот здесь — пудов пять. Вон там, под коряжником — ещё два, и брать их себе дороже. А вон у дальнего берега, у обрыва — пудов двенадцать, не меньше!
Я рассмеялся вслух.
Это же... это же складской учёт! Инвентаризация прямо по дну реки!
Ох, Прохор... Видел бы ты сейчас, как москвич реку слушает.
— Гаврила! — заорал я. — К обрыву! Все, кто свободен, — к обрыву! Там пудов двенадцать стоит!
К вечеру на берегу высилась ГОРА.
Мы взвешивали её всем селом. На безменах, на коромыслах, на старых весах, которые притащил откуда-то Пахом. Считали корзинами, считали мешками, сбивались, начинали заново.
Сто шестьдесят пять пудов сырца.
Сто шестьдесят пять!
Крупную рыбу надо потрошить. Головы — долой. А холодный дым её ещё и высушит. Из двух пудов сырца — пуд копчёной, не больше.
Выходило ровно восемьдесят с лишним пудов.
Ровно столько, сколько и нужно.
А дальше началось то, что в моём времени называлось бы «запуском производства».
Пока мужики были на реке, их сыновья, старики и бабы вырыли две новые времянки — по тому же отцовскому принципу. Ход по склону под дёрном, внизу топка, наверху шалаш. Итого четыре времянки. Плюс отцовская коптильня за баней.
Пять дымов. А нужно — шесть.
Шестым стал наш амбар.
Тот самый, что на отшибе, у самой воды, где я неделю с лишним назад очнулся в этом теле. Там стоял огромный отцовский чан в углу, от которого до сих пор тянуло смолой и копчением.
Отец Демида, похоже, когда-то и сам думал сделать из него коптильню. Иначе зачем бы ему эти жерди, крючья под стропилами и волоковое окошко прямо под коньком?
Я лишь довёл его мысль до конца. Мужики пробили в земляном полу дыру у дальней стены, от неё вывели вниз по склону длинный ход — шагов тридцать, длиннее всех прочих. Внизу — топка. Дым шёл по ходу, остывал, поднимался в амбар через пол и уходил в волоковое окошко под крышей. А под потолком на жердях было место пудов на тридцать.
Самая большая коптильня во всей волости.
Вот это, я понимаю, цех.
— Отец твой хотел так сделать — сказал Матвей, задрав голову к стропилам. — Всё говорил: «Вот разживусь солью — амбар под дым пущу». Не успел.
— Успел, дед — сказал я. — Мы за него успеем.
Шесть дымов. Шесть коптилен.
Только вот соли...
Я пересчитал. По нашей с матерью мерке — пуд, а то и два на пять пудов рыбы. На сто шестьдесят пять пудов сырца выходит от тридцати трёх до шестидесяти шести пудов соли. А у меня в амбаре — тридцать.
Не хватает.
Я уже открыл было рот, чтобы позвать Алёну, — а она уже и сама шла ко мне от дороги. За ней Пахом вёл в поводу лошадь. Лошадь тянула телегу. А на телеге — мешки.
— Тут ещё пятнадцать пудов, — сказала Алёна, не дожидаясь вопроса. — Сама посчитала. Тридцати на такую гору не хватит.
— Уверена? Ты ж говорила — тридцать твой вклад.
— Я говорила — соль мой вклад. — Она пожала плечами. — Сколько — не говорила. Нить, вон, тоже не жалуется.
Я посмотрел на нашу нить.
Ну девка... Ну компаньон. И умна и красива, чертовка!
Тузлук мы разводили до темноты.
В отцовский чан. В корыта. В кадки и бочки, которые бабы натащили со всей слободы. Мать ходила между ними с лукошком яиц и проверяла каждый: опускала яйцо, ждала, пока всплывёт макушкой с ноготок, кивала — и шла к следующему. А за ней хвостом ходили молодухи и учились.
К ночи вся рыба была в рассоле.
А я, сидя на чурбаке посреди двора, расписывал смены.
Вот чего я действительно умел — так это организовывать людей. Десять лет я только этим и занимался. Графики, смены, ответственные, подменные.
Здесь, правда, вместо таблицы у меня была доска и уголь, а вместо менеджеров смен — бабы с дымящимися лучинами. Но принцип оставался тот же.
— Ты, Ефимова, со своими — у отцовской коптильни. С вечера до полуночи. Потом тебя сменят Гаврилины.
— А чего это я с вечера? Я с утра хочу!
— С утра у тебя дети малые! А с вечера дети спят!
— ...И то верно.
— Матвеевы — у амбара. Там жар держать труднее всех, нужны руки поопытнее. Дров не жалеть, ольху — только сырую, щепу — горстями, а крышку — проверять ладонью каждый час. Горячо — прикрыть поддувало. Холодно — открыть. Огонь не пускать. Ни в коем случае!
— Да знаем мы...
— Знаете. А я всё одно скажу!
Бабы переглядывались, хмыкали, ворчали. Но слушались. А к концу уже и сами начали спорить, кому с кем в паре стоять и у кого рука на жар легче.
Работает.
Ей-богу, работает!
Где-то посреди этого всего ко мне подошла сухонькая старушка в чёрном платке. Бабка Феня-щетинщица — память подсказала её имя сама. Она по всей слободе вязала щётки: для льна, для коней, для печных горшков.
— Ты, барчук, вчерась у бани всё пальцем в зубах ковырял — сказала она, хитро прищурившись.
Я поперхнулся.
Ну да. Было... Привычка. Девять дней без щётки — для человека из двадцать первого века это, знаете ли, испытание похлеще погони по протокам!
— Видала — повторила бабка. И сунула мне в руку что-то маленькое, завёрнутое в тряпицу. — На вот. Из свиной щетины. Сама вязала. Для коней-то я пожёстче делаю, а тебе — помягче.
Я развернул тряпицу.
Щётка...
Маленькая, на берёзовой ручке, с жёсткой рыжей щетиной, туго перевязанной суровой ниткой. Самая настоящая зубная щётка! Ну... почти.
— Бабушка... — я даже не знал, что сказать. — Спасибо. Ей-богу, спасибо!
— Да на что тебе это, барчук? Зубы-то — они и так сами по себе...
— Зубы — святое, бабушка — серьёзно сказал я.
Бабка Феня посмотрела на меня.
И вдруг захихикала беззубым ртом.
— Святое... Ну, барчук, ну уморил...
И ушла, хихикая и крестясь.
А вскоре пришла мать. Молча подошла ко мне сзади, взяла за плечи, развернула к себе. Посмотрела на мои сползающие штаны, вздохнула.
И опоясала меня отцовским кушаком.
Широким, мягким от многих лет носки. Обернула два раза, затянула туго и завязала узлом на боку.
— Носи, — тихо сказала она.
Я подтянулся. Шагнул. Ещё шагнул.
Штаны сидели на месте.
Впервые за всю эту неделю!
Ну вот! Синдикат собрал, Печать на троих положил, сто шестьдесят пять пудов из реки вытащил. А по-настоящему счастлив оттого, что штаны больше не падают!
Вот она, жизнь.
Вечером, когда последние лодки уже разгрузили, а бабы разошлись по сменам, со стороны торга вдруг донеслась барабанная дробь.
Народ потянулся к торгу. Я — тоже. Кушак держал крепко, нога уже почти не ныла. Рядом шагала Алёна, позади — Матвей.
На торгу, у столба, где обычно вешали объявления о пропавших коровах и о новых пошлинах, стоял человек в синем кафтане. Пристав. Не горловский и не мирской — воеводский: с бляхой на груди и при двух стрельцах с бердышами. А рядом с ним — барабанщик-мальчишка.
Пристав подождал, пока соберётся побольше народу. Потом развернул лист с тяжёлой восковой печатью и стал читать — громко, на весь торг:
— По указу государеву и по челобитью! Воевода Северного Города велел объявить! В Малом Яру, у двора Корнёвых, открылся скотий падёж! Дабы падёж тот по уезду не пошёл — ставится застава на трактах! Живота и припаса из села трактом не вывозить, доколе падёж не минует! А кто ослушается — того имать и с товаром отсылать в губную избу!
Он свернул лист, приложил его к столбу и одним точным ударом молотка вогнал гвоздь в дерево.
— А с откупной грамотой как же? — крикнул кто-то из толпы. — Откупщиковы-то подводы?
— Кто с откупной грамотой, тем путь чист — равнодушно ответил пристав. — Откуп — государево дело. На то и грамота.
Горловских, значит, пропускают...
А меня — нет.
Что он вообще говорил? У двора Корнёвых... Падёж... У моего двора...
Да это же Касьянова корова, которую мне свалили под ворота четыре дня назад!
Вот, значит, какая у Горлова была ещё одна карта в рукаве. И вот почему он сегодня утром был так спокоен!
Он знал... Он знал, что я возьму артель, засолю рыбу, накопчу хоть сто пудов — и не вывезу из села ни одной рыбины!
— Какой падёж?! — вдруг взревел кто-то рядом со мной.
Я обернулся.
Сквозь толпу, расталкивая людей локтями, к столбу пёр Мокей.
— Какой ещё падёж?! — орал он, тыча пальцем в грамоту. — С опою она издохла! С опою! Клеверу мокрого нажралась! Я ж её свежевал! Я ж ей сам брюхо вспарывал! Какой, к лешему, падёж?!
Пристав даже не повернул головы.
— Грамота воеводская. Хочешь спорить — езжай в Город. Трактом — добавил он с ленивой усмешкой.
Кто-то в толпе нервно хохотнул.
А я стоял и смотрел на столб.
До Спаса — шесть дней.
Мокей всё орал руганью у столба. Бабы шептались. Где-то за спиной тихо выругался Матвей.
А у меня в голове крутилось одно-единственное слово из воеводской грамоты.
Трактом...
А кто вам сказал, что я поведу товар им?
Глава 10. Мёртвый струг
Совет мы держали той же ночью.
В избе горела лучина, за столом сидели: мать, Матвей, Алёна и я. Мать то и дело вставала подкинуть щепы в печь, хотя в избе и так было душно. Руки ей, видно, некуда было деть.
Алёна из нас из всех пришла последней. Запыхавшаяся, с выбившейся из-под ленты прядью, и с порога выпалила:
— Я её у столба дочитала. Целиком. Пристав-то не всё вслух читал.
— И? — спросил я.
Алёна села на лавку, прикрыла глаза и заговорила нараспев:
— «...и того живота и припаса из села по трактам и по дорогам не вывозити, и на заставах тех людей имати, доколе падёж не минует...» — Она открыла глаза. — Тракты и дороги, Демидка. Про реку — ни слова.
— Значит, повезём рекой — сказал я.
Матвей хмыкнул в бороду. Невесело так хмыкнул.
— Рекой... — протянул он. — Река, малой, сама закрыта. Город-то вверх по течению. А вверх через Чёртов Перекат — только бурлаками. А им платить надо.
— Мухортов платил им пять гривен. Столько у меня есть.
— Пять гривен это за струг — терпеливо, как ребёнку, объяснил мне Матвей. — Бурлаки лямкой судно тянут. Судно, понимаешь? А у тебя что? Долблёнки?
Я промолчал.
Потому что дед то был прав.
Восемьдесят семь пудов — это двенадцать лодок, гружённых по самые борта. На разливе такую лодку первой же волной зальёт, а на Перекате — разобьёт о камни, и бурлаки за неё даже не возьмутся: никто долблёнки бечевой не тянет.
Да и лодки эти — не мои. Вернее, мои — но в залоге. Утоплю их на Перекате — потеряю и залог, и артель. Чем мужики будут жить, если их лодки лягут на дно? А чем буду жить я, если они от меня отвернутся?
Значит, нужно одно судно... Большое и грузовое.
А где его взять?
Купить — это ещё рублей двадцать, не меньше. У меня же лишь пять с половиной.
Нанять — у кого? Все струги, что ходят по Яри мимо Малого Яра — либо горловские, либо купеческие. Горловские мне не дадут. Купеческие — проходят мимо, к Спасскому торгу, и кто из них станет ждать мальчишку с рыбой?
Я смотрел на лучину и молчал.
А в голове крутился Мухортов и его жалоба, брошенная мимоходом: «Вода нынче падает. На Перекате новый клык вылез. Горлову об него плот разбило — так он штраф на всю бурлацкую слободу повесил. Теперь бурлаки злые, цену дерут».
Злые бурлаки... Штрафы. Новый камень на дне, о который бьются плоты.
У них беда.
А беда, если подумать — это спрос. Там, где у людей болит, там им и нужно что-то, за что они готовы платить. Причём не обязательно серебром.
Но это — потом. Сначала — судно.
— Судно нужно — сказал я вслух. — Одно. Большое. Есть где-нибудь в волости судно, которое никому не нужно?
Матвей долго молчал. Посмотрел на мою мать, будто искал у неё поддержки. Мать отвела глаза.
— Кладбище судов... — наконец нехотя выдавил он.
— Это ещё что?
— Под яром, на северном краю. Там, где раньше плотбище было. Туда старые суда стаскивали — гнить. Лодьи, насады, долблёнки... — Дед поморщился. — Дурное место, малой. Ночью туда никто не ходит.
— А днём?
— А днём тоже никто не ходит.
— Значит, пойдём сейчас, раз разницы нет — сказал я и встал.
Мать охнула. Алёна — тоже встала.
— Я с тобой.
— Ночь же...
— Моя соль в твоей рыбе лежит — отрезала она. — А твоя рыба без судна никуда не поедет. Значит, и судно — моё дело!
Ну что ты с ней будешь делать...
Кладбище судов оказалось ровно таким, каким я его себе представил по Матвеевому рассказу.
Под яром, у самой воды, где берег выгибался пологой подковой, лежали остовы кораблей и лодок. Десятка два, не меньше. Одни — почти целые, только почерневшие и поросшие мхом. Другие — одни рёбра, торчащие из ила, как кости огромных рыб. Всюду вокруг пахло гнилым деревом, тиной и почему-то дёгтем — будто дёготь въелся в эти доски навсегда и даже гниль его никак не брала.
Факелы трещали. Тени от рёбер плясали по воде.
Алёна держалась поближе ко мне. Матвей шёл впереди, светил и бормотал себе под нос что-то вроде молитвы.
— Вон он — наконец сказал он, останавливаясь. — Струг грузовой.
Я поднял факел повыше.
Струг лежал на боку, наполовину вросший в ил. Большой — шагов двадцать в длину, если не больше. Высокий нос, широкое брюхо. Один борт — тот, что смотрел в небо — был ещё чёрный, плотный и ровный. Второй, лежащий в иле, выглядел так, будто его пожевали и выплюнули.
Мачты не было. Руля не было. Половины палубы — тоже.
Мертвец. Самый настоящий.
— И что ты с ним делать собрался? — спросил Матвей. — Его ж только на дрова...
Я не ответил. Подошёл, опустился на колени прямо в холодную жижу и положил ладонь на мокрые доски, активируя водослух.
Меня тут же замутило.
Дерево под моими руками было... разным.
Доски нижнего борта — те, что лежали в иле — были полны воды. Прямо таки пропитаны ею насквозь, как губки. Дерево под ладонью было мягким и рыхлым. Ткни пальцем — продавишь.
А вот под ними...
Под гнилой обшивкой шли рёбра. И вот в них воды не было совсем.
Вода билась об них, обтекала, пыталась пролезть — и не могла. Если гнилые доски под ладонью гудели глухо, как пустая бочка, то эти рёбра прямо таки звенели. Будто я стучал не по дереву, а по колоколу.
Этот водослух как эхолот, ей-богу.
Я переполз дальше, вдоль днища. Киль — цел. Тоже звенит. Верхний борт — цел, разве что пара досок у самого края подгнила. А нижний — одна гниль.
Я поднялся. Вытер ладони о штаны. Меня всё ещё мутило, но голова оставалась ясной.
— Набор целый — сказал я. — Рёбра, киль, верхний борт. Сгнила только обшивка нижнего борта. Её снять, поставить новую — и он поплывёт.
Матвей смотрел на меня так, будто я предложил ему воскресить покойника.
— Ты почём знаешь?
— Знаю.
— Рёбра у него лиственничные, наверное — вдруг тихо сказала Алёна. Она стояла у носа и гладила почерневшее дерево. — Отец говорил: лиственница в воде не гниёт, только крепчает. Из неё сваи под Городом бьют.
Лиственница, значит. Ну конечно! Кто-то когда-то строил этот струг на века.
— Его можно поднять — предложил я. — Если знать, как.
— Знать... — Матвей сплюнул. — Знать-то Фрол знал. Да только Фрол нынче, окромя дна кружки, ничего больше не разумеет.
— Фрол?
— Это ж его струг, малой. — Дед кивнул на остов. — Его плотбище тут было. Всё, что от него и осталось. Горлов его съел, а этот — последний был. Фрол, говорят, его сам в ил утопил, чтоб Горлову не достался.
Фрол... Кажется я уже слышал это имя...
Точно! Да это же тот самый лохматый детина, что храпел в углу Кузьминого трактира в мой первый вечер там. «Лучший корабел волости был, пока Горлов его плотбище не съел».
Ну что ж.
Значит, утром — в трактир.
К Кузьме я пришёл на рассвете.
Трактир ещё спал. Обозники храпели по лавкам, телеги во дворе стояли с поднятыми оглоблями, в печи едва тлели угли.
Кузьма дремал за стойкой, подперев щёку кулаком. Услышав скрип двери, он разлепил один глаз, увидел меня — и тут же разлепил второй.
— Опять ты... — простонал он. — Чертёнок, ты хоть знаешь, который час?
— Знаю. Самое время для дела.
— Для какого ещё дела?! У меня ещё петухи не пели!
— Да не к тебе оно, Кузьма. Спи.
Я прошёл через всю избу в дальний угол.
Фрол спал там же, где и в прошлый раз. Будто и не уходил никуда. Здоровый, лохматый, в той же рваной рубахе. Голова его лежала на столе, между пустыми кружками. Одна кружка — полная. Он прижимал её к себе локтем, как ребёнка.
Брага.
Я осторожно вынул кружку из-под его локтя и вылил её на пол. Прямо перед его носом.
Фрол дёрнулся, открыл красные глаза, посмотрел на лужу. Потом перевёл мутный взгляд на пустую кружку в моей руке. Потом поднял его чуть выше — на меня.
— Ты... — просипел он, медленно поднимаясь. — Ты чё, щенок, совсем...
Он встал и оказался выше меня на две головы.
Вот это, я понимаю, детина...
— Фрол — сказал я, не двигаясь с места. — Дело у меня к тебе есть.
— Какое ещё дело?! — Он сгрёб меня за ворот одной рукой и легко, как котёнка, приподнял над полом. — Ты мне брагу вылил! Последнюю!
— Я струг твой видел — сказал я, болтаясь в его руке. — На кладбище под яром.
Фрол замер.
Хватка у него не ослабла. Но что-то в лице переменилось.
— Чего?
— Струг. Грузовой. Я ходил сегодня ночью к нему.
Фрол медленно опустил меня на пол.
— Откуда знаешь? — спросил он глухо.
— Матвей сказал.
— Матвей... — Он сел обратно на лавку. — Ну и что тебе с моего струга? Его ж только на дрова пускать.
— Ты сам знаешь, что не всё годится лишь на дрова.
Фрол промолчал.
Я сел напротив него.
— Слушай. Мне надо до Спаса довезти в Город восемьдесят семь пудов копчёной рыбы. Тракты закрыты — на них застава. Значит, пойду рекой. Мне нужен твой струг.
— Мой струг гнилой.
— Твой струг можно поднять, и ты это знаешь лучше меня.
Фрол криво усмехнулся.
— Поднять... Его неделю поднимать. У тебя есть деньги, малой?
— Есть. Пять рублей и сорок копеек серебром. Всё готов пустить на струг.
Фрол перестал усмехаться.
— Знаешь, что Горлов со мной сделал? — вдруг тихо спросил он. — Он у меня три струга заказал. Три! А потом взял все три — по весне, на соль. А про расчёт, говорил, «к сроку сочтём». Год он считал. Второй. А потом плотбище моё за долги ушло с молотка.
Мда уж... Узнаю его почерк...
— Вот и я тебе о том же — сказал я. — Я дам тебе шанс утереть Горлову нос. Чиню струг на свои деньги. Струг идёт со мной в Город, с моим грузом. А после струг делим — пополам. Твоя половина и моя половина. Кто захочет — выкупит долю у второго.
Фрол уставился на меня.
— Пополам? Мой же струг — и пополам?
— Твой струг сейчас — гниль в иле. А будет — половина живого судна. Выбирай.
— Срок?
— Сутки.
— Сутки?! — Фрол аж поперхнулся. — Ты сдурел, малой? Его неделю...
— Сутки — с нажимом повторил я. — Больше у меня нет. И у тебя, если подумать — тоже. Не сможешь — так и сдохнешь в этой луже. — Я кивнул на разлитую брагу. — А Горлов тебя даже хоронить не придёт.
Фрол посмотрел на лужу у наших ног.
Потом поднял голову — и вдруг нагловато улыбнулся. Так улыбаются люди, которым терять уже нечего и которые вдруг вспомнили, каково это — драться.
И вновь у меня кольнуло под сердцем...
Также когда-то улыбался и Максим. Когда мы в гараже делили мелом будущую прибыль, и он вдруг поднимал голову от стены и говорил: «А давай попробуем. Чего терять-то?»
Я поспешно отогнал эту мысль. Сейчас ей не время.
Фрол протянул мне руку.
— По рукам, малой. Сутки так сутки.
Я ударил по ней.
Свет вспыхнул — на весь трактир. Кто-то из обозников вскочил с лавки, крестясь спросонья. А Кузьма за стойкой застонал так, будто у него зуб выдрали:

