
Полная версия:
С.Л.О.В.О. : Долг серебром
— Ну опя-а-ать?! Да что ж ты мне все свои сделки в трактире-то...
А Фрол...
Фрол застыл с открытым ртом. Я увидел, как от нашей сцепленной ладони вверх по его руке пробежала золотая искра...
И глаза у него вдруг стали ясными.
Муть из них вдруг ушла, а дрожь в пальцах — стихла. Он моргнул. Раз, другой. Потряс головой.
— Это что ж ты со мной сделал, малой? — шёпотом спросил он. — У меня... у меня в голове чисто. Как после бани. Я ж со вчерашнего обеда пил...
А я и сам не знал, что сделал.
Печать, похоже, выжгла из него хмель... Слово требовало ясной головы — и само её устроило.
Удобно... Надо бы это запомнить.
[Обязательство 10. Фрол: поднять и починить струг за сутки и вести его в Город с грузом Демида Корнёва. Струг — пополам (две равные доли собственничества). Срок починки: сутки]
А следом, красным:
[Внимание!]
[Нагрузка 10 при Весе Слова 9!]
[Перегрузка!]
Висок уже привычно прострелило болью.
Ну конечно, опять.
Я утёр нос рукавом, пока Фрол не заметил.
— Пошли — сказал я. — Время идёт.
Деньги я забрал у матери ещё до трактира.
И теперь эти гривны уходили одна за другой.
Фрол знал, где что брать. Смолу — бочку с половиной — у дегтяря на краю слободы. Паклю — у баб, что льном занимались. Гвозди и нагели — у кузнеца. А доски...
— Доски у меня есть — сказал Фрол, когда мы вышли от кузнеца. — Восемь штук лиственничных. Под сенником у сестры закопаны. Горлов их не нашёл.
— Восьми не хватит.
— Не хватит. Но остальное — сосна. Сосна на борт пойдёт, если просмолить как следует. До Города доживёт, а там посмотрим.
Ещё купили хлеб артели — на два дня, на всех, кто будет работать. Ещё взяли квасу и луку. Соль у меня, слава богу, своя была.
К тому моменту, как солнце поднялось над лесом, в кошеле у меня осталось восемнадцать копеек меди.
Пять рублей сорок копеек — как не бывало.
В прошлой жизни это называлось «капитальные затраты». Вкладываешь всё, что есть, в основные средства и молишься, чтобы вложения окупились.
Молиться я, впрочем, не стал. Некогда было.
До Спаса оставалось всего пять дней.
Ещё до полудня на кладбище судов собралась вся артель.
Мужики, бабы, мальчишки, старики. Кто с топором, кто с лопатой.
Пахом пригнал двух Кузнецовских лошадей. Матвей командовал мужиками. А над всем этим, как воевода над полком, стоял Фрол.
Он больше не был тем лохматым пьяницей из угла трактира. Голос у него оказался — как у Ерофея, только злее. Руки — быстрые, точные. Он знал каждую доску в этом струге по имени.
— Катки под нос! — орал он. — Брёвна ровные, без сучков! Ровные, я сказал, Гаврила, ты что, кривого от ровного не отличишь?! Верёвки — за кормовой упруг! Лошадей — на берег! На счёт три! Раз! Два! Взяли!
Струг вздрогнул, захлюпал илом, застонал, как живой!
И медленно, нехотя, пополз из грязи на катки.
Народ ахнул. Кто-то закричал «ура». Но Фрол даже не обернулся.
— Ещё! Взяли!
К полудню струг ровно стоял на катках, килем вниз. Мужики уже срывали с нижнего борта гнилую обшивку. Доски отваливались кусками, сочились чёрной водой и воняли так, что бабы зажимали носы.
— Фрол! — крикнул я. — Лиственницу — на нижний пояс, к килю! Сосну — выше! И на шпангоутах...
— На чём?! — Фрол развернулся ко мне так резко, что Гаврила рядом с ним выронил топор.
— На шпангоутах. Ну, на рёбрах этих...
— Упруги, малой! — заорал Фрол на всё плотбище. — Упруги! Не шпингаты твои! Где ты слов-то таких набрался, у немцев, что ли?!
Мужики заржали. Я тоже засмеялся — и тут же пожалел об этом.
Потому что мир вокруг вдруг качнулся.
Сильно, будто кто-то выдернул из-под меня землю. Я схватился за край лодки, на которой сидел, но промахнулся и сел прямо в ил. Из носа хлынула кровь. Перед глазами всё поплыло, а уши заложило...
Перегруз...
— Малой!
Кто-то схватил меня за плечо. Я поднял голову — и увидел над собой перепуганного Фрола.
— Ты чего это? — спросил он тихо.
— Ничего... Голова... Сейчас пройдёт...
— Пройдёт — язвительно согласился Фрол.
И одним движением подхватил меня под мышки, поднял, как мешок с паклей, и понёс.
— Эй! Пусти! Мне досчитать надо расходы!
— Сосчитал уже — буркнул Фрол. — Лиственницу — вниз, сосну — вверх. Без тебя всё знаю.
Он отнёс меня в тень под старой перевёрнутой ладьей, бросил на кучу сухого мха и рогожи.
— Спи.
— Не буду я спать!
— Будешь. — Фрол навис надо мной, огромный, как медведь. — Ты, малой, людей пугаешь. Бабы крестятся, мужики шепчутся — мол, кровью Корнёв истекает, помрёт, а с ним и лодки наши. Мне такого на плотбище не надо. Спи три часа. Я тебя сам потом разбужу.
— Фрол...
— Спи, говорю! Слово даю — разбужу.
И ушёл.
Я хотел было встать...
Но мох был мягкий, тень — прохладная, а глаза закрылись сами собой.
Разбудил он меня, как и обещал, через три часа. Пинком по пятке.
— Вставай, малой. Тут к тебе гость пришёл.
Я сел. Голова была ясная, а кровь больше не шла. Перегруз никуда не делся — я чувствовал его, как тяжёлый мешок на плечах — но теперь этот мешок можно было хотя бы нести.
Мир же вокруг меня за три часа здорово переменился.
Струг всё также стоял на катках, но нижний борт у него был уже наполовину новый. Светлые сосновые доски чередовались с тёмно-рыжими лиственничными, и всё это было похоже на лоскутное одеяло. Под бортом в котле булькала смола, и над плотбищем висел густой, сладковатый, дёгтярный дух.
А у края плотбища стоял тот самый гость...
Горловский скупщик. Тот, что на торгу предлагал мне купить у меня по копейке за корзину копчёной рыбы. В руке у него был мешочек. Он подкидывал его на ладони, и мешочек весело звенел.
Вокруг него уже собрались мужики. Не все, но человек пять-шесть.
— ...так я и говорю — вкрадчиво тянул скупщик. — Лука Савельич зла на вас не держит. Кто от Корнёва отступится — тому серебро. Прямо сейчас. Не после Спаса, не «как в Городе продадим», а сейчас, прямо в руку. За тот улов, что ещё в реке. Ловите — и несите к нам, как раньше. По честной цене.
По честной цене. По копейке за корзину, ага...
Мужики переглядывались. Большинство отворачивалось. Но двое...
Братья Сидоровы — я узнал их по рыжим бородам, одинаковым, как у близнецов. Они смотрели на мешочек.
Колеблются.
Ещё чуть-чуть — и пойдут. А за ними потянутся и другие. Так всегда бывает. Первые двое — самые трудные. Потом — ручеёк.
Я встал. Отряхнулся. И пошёл к ним — не торопясь, громко шаркая босыми ногами, чтобы все слышали.
— Дед! — позвал я на всё плотбище, не глядя на скупщика. — Матвей!
Матвей поднял голову от котла со смолой.
— Чего?
— Напомни-ка людям — сказал я громко. — У кого теперь их лодки в залоге?
Тишина.
Матвей выпрямился. Вытер руки о фартук. И ответил — так же громко, глядя прямо на братьев Сидоровых:
— У Корнёва. — Он помолчал. — Продадите его — Печать треснет. А лодки к Горлову вернутся. А с ними — и вы. Обратно в кабалу.
— А Печать, ежели порушишь — подал голос Гаврила, не отрываясь от доски — так ещё и откатом приложит, что Горлову и не снилось. Слыхали небось, как его самого скрутило? Руки до сих пор не подымает!
Братья Сидоровы переглянулись.
Старший сплюнул под ноги скупщику.
— Иди-ка ты, мил человек, со своим серебром — сказал он. — Нам тут струг конопатить надо.
Скупщик побледнел, потом покраснел, а затем сунул мешочек за пазуху и, ни слова не говоря, пошёл прочь.
Я проводил его взглядом.
И тут заметил.
Наверху, на краю яра, стоял Евсей. Он смотрел вниз.
Долго смотрел.
А потом развернулся и ушёл.
Докладывать, надо думать.
Ну и пусть докладывает.
Той же ночью. Стан Чумака в камышах разлива.
Костёр горел в яме, обложенной дёрном — так, чтобы с реки его было не видно. Дым стлался низко над водой и уходил в камыши.
Вокруг сидело десятка полтора людей. Кто чинил сеть, кто точил нож, кто просто спал, завернувшись в рваный армяк.
Чумак сидел у самого огня.
Жилистый, сухой, будто свитый из верёвок. Через всю левую щёку — от виска до подбородка — тянулся старый белый шрам. В правом ухе поблёскивала серебряная серьга. Он неторопливо ел печёную рыбу, снимая мясо с костей длинными тонкими пальцами.
Из камышей бесшумно вынырнула лодка. Из неё выбрался щуплый парень в мокрой рубахе.
— Атаман.
— Говори, Ерошка.
Голос у Чумака был тихий. Настолько тихий, что парню пришлось подойти ближе.
— С тракта я. Из Малого Яра. В трактире у Кузьмы сидел, слушал. — Ерошка присел у огня, протянул к нему руки. — Там струг из гнили подняли. Весь день всем селом конопатили. К Спасу повезут копчёное в Город. Пудов под сотню, говорят.
— Кто везёт?
— Малой какой-то. Корнёв. Он Горлову должен. На заставе-то его рыбу не пустят — вот он рекой и надумал. — Ерошка помолчал. — А с ними купеческая девка. Кузнецова, вроде. Вместе с ним рыбу повезёт, говорят.
Чумак перестал жевать.
— Кузнецова — повторил он негромко. — Это которая Саввы-то дочь?
— Она, самая атаман. Купеческая.
— Боярская, дурень, — всё так же тихо поправил Чумак. — Кузнецовы — род старый. Боярский. — Он снова принялся за рыбу. — Тем дороже за неё выкуп.
У костра кто-то хохотнул.
Чумак доел. Аккуратно сложил кости на лист лопуха. Вытер пальцы о траву.
— Купца пощипать — дело — сказал он. — Девку — отцу сдадим за выкуп. Без крови, коли можно. Боярская кровь — она потом нам дорого встаёт.
— А коли нельзя?
Чумак посмотрел на спросившего. Тот сразу опустил глаза.
— Ждём на разливе — сказал Чумак. — Вверх по Перекату они бечевой пойдут, медленно. А как выйдут на разлив — гружёный струг ползёт, как вошь по стене. Возьмём голыми руками.
Он поворошил угли палкой. Искры взлетели вверх и погасли в темноте над камышами.
— Пудов под сотню... — задумчиво повторил он. — И боярская девка. Хороший нынче Спас будет, братцы.
***
Плотбище не спало и ночью.
Фрол велел жечь костры — по одному у кормы, у носа и у каждого борта. При их свете мужики продолжали работать. Стучали молотки. Шипела смола в котле. Пахло дёгтем, паклей и потом.
Я сидел у маленького костерка чуть в стороне, на краю плотбища. Выспавшийся днём, я теперь не мог уснуть, а перегруз давил ровно и тупо, как зубная боль. Так что я просто сидел и смотрел на огонь.
Алёна пришла ко мне с узелком.
Села рядом. Развязала узелок — хлеб, лук, кусок копчёного леща. Нашего.
— Ешь, — сказала она. — Мать твоя передала. Сказала, ты с утра ничего не ел.
— Ел.
— Врёшь.
— Ну... Почти ел.
Она фыркнула и сунула мне хлеб в руку. Я послушно откусил.
Мы помолчали. Где-то у струга Фрол орал на кого-то за кривой шов. Костёр трещал.
— Дай руку — вдруг сказала Алёна.
— Зачем?
— Дай, говорю, голова дубовая.
Я протянул ей руку. Ладонью вверх.
Она вытянула свою — и остановила в вершке от моего запястья. Не касаясь. Чуть прищурилась.
И мои пальцы вдруг сжались в кулак.
Сами. Без моего на то желания. Будто кто-то дёрнул за невидимые ниточки, протянутые к каждому суставу.
Я уставился на свой кулак.
Попробовал разжать — он разжался... Легко, как обычно.
— Это... ты? — тихо спросил я.
Алёна опустила руку. Пальцы у неё мелко дрожали.
— Я — сказала она. — Ткачество это. Дар Ткача — так матушка его звала. От неё и достался. Нити видеть — это полдела. А можно ещё и... дёрнуть за них. Чуть-чуть. Не сильно. Шагов на десять, не дальше. — Она сжала дрожащие пальцы. — И потом трясёт. Как сейчас.
Ткачество...
Ну вот. Ещё одно слово в копилку.
— А раньше ты так не умела?
— Раньше — нет. — Алёна помедлила. Потом сунула руку за ворот рубахи и вытянула шнурок.
На шнурке, рядом с простым медным крестиком, висел маленький серебрянный медальон с выбитым узором — какие-то переплетённые линии, похожие не то на ветви, не то на нити. Посредине — гладкий мутный камешек.
— Матушкин — тихо сказала Алёна. — Я его с девяти лет ношу. Сколько себя помню он — просто железка. А весной... — Она сжала медальон в кулаке. — Весной он проснулся. Стал тёплым. Иногда — горячим. И я начала видеть нити. А потом — и... Вот дёргать научилась.
— Поэтому ты и боялась камня на смотринах.
— Поэтому. — Она кивнула. — Позапрошлым летом он молчал. А нынче бы засветился.
— И ещё — Алёна вдруг заговорила быстрее, будто боялась передумать. — В ту ночь... Когда ты в реке тонул. Мне видение было. Не во сне — наяву. Будто кто-то позвал. Я потому и встала, вышла на берег... И увидела нить.
— Мою?
— Твою. — Она подняла на меня глаза. — Только она была не как у людей, Демид. У людей нити тянутся к людям. К матери, к отцу, к друзьям, к должникам. А твоя... Твоя уходила в воду. В темноту. Далеко-далеко. Будто тебя кто-то держал с того конца — и не отпускал.
Я молчал.
В горле вдруг стало сухо...
— Я по ней и пошла — тихо закончила Алёна. — Вдоль берега. К заливу. А там — ты. На бревне лежишь.
Костёр трещал. Где-то у струга Фрол снова на кого-то орал.
А я сидел и думал о том, кто мог держать меня с того конца.
«Я... я должен перед одним человеком извиниться...»
Моё неисполненный долг.
— Алёна — сказал я наконец. — Ты не спрашиваешь меня о моих странностях. Я не спрашиваю о твоих. Ты молчишь о своём, я — о своём. Мы партнёры. Так ведь?
Она долго смотрела на меня. Потом кивнула.
— Партнёры — повторила она, будто пробуя слово на вкус. — Чудное слово. Немецкое, что ли?
— Что-то вроде того.
Она улыбнулась.
А потом положила ладонь мне на руку.
Утро первого августа пришло к нам с колокольным звоном.
Медовый Спас. Маковей. Первый Спас из трёх — до моего, Яблочного, оставалось ровно четыре дня.
Церковь звонила с самого рассвета. Бабы понесли святить мёд и мак. А к полудню двор Корнёвых превратился в ярмарку.
Не знаю, кто это придумал. Наверное, мать. А может, Матвеева жена. А может, оно как-то само получилось. Только вдруг во дворе выросли столы — доски на чурбаках, — и на этих столах появилось всё и сразу.
Мёд. Сотовый, в рамках. Жидкий, в горшках. Тёмный гречишный и светлый липовый.
Маковники — пироги с маком, пышные, румяные, с хрустящей корочкой.
Блины. Каша с мёдом. Кисель. Квас.
И рыба копчёная. Первая из коптилен — на пробу.
— Это вам за струг — сказала Ефимова, ставя на стол очередной горшок. — Мужики сутки не спали.
— И тебе, барчук, — добавила бабка Феня, подсовывая мне маковник. — На-ка. А то совсем истощал. Кушак-то еле держит!
Я послушно откусил и застонал от удовольствия!
Мак... Мёд... Тёплое, мягкое тесто, которое буквально таяло во рту! Сладость — не магазинная, а настоящая, густая, пахнущая липой и летом.
ВОТ ЭТО ЕДА...
Я съел один маковник. Потом второй. Потом бабка Феня сунула мне третий, а мать поставила рядом миску с мёдом, и я макал в него хлеб, обжигаясь и облизывая пальцы.
Вокруг же гудела артель. Мужики хлопали друг друга по плечам. Бабы смеялись. Кто-то затянул песню — нестройно и весело, перевирая слова. Гаврила плясал вприсядку и падал. Мальчишки таскали со столов маковники и прятались с ними под телегами.
Фрол сидел в углу двора, с кружкой кваса. Я видел, как ему кто-то протянул брагу — и он молча отодвинул её.
А я сидел посреди всего этого и думал, что в Москве у меня ни разу не было такого праздника.
Корпоративы были. Банкеты были. Фуршеты с канапе и шампанским по пятнадцать тысяч за бутылку были.
А такого — не было.
Ни разу.
К полудню я наконец открыл коптильни.
Все шесть. Отцовскую, четыре времянки и амбар.
Рыба висела рядами — золотая, сухая, с тёмной лакированной кожицей. Я снимал её с крючьев, нюхал, ломал на пробу. Мать шла следом и складывала всё в корзины. Бабы взвешивали.
Восемьдесят семь пудов.
Восемьдесят семь! Даже чуть больше, чем я считал!
Вот это, я понимаю, производство.
А потом мы спускали струг.
Фрол — на носу, орёт так, что вороны снимаются с яра. Лошади Пахома тянут с берега. Струг ползёт по каткам, скрипит, стонет...
И с шумным всплеском садится в воду.
Тишина.
Все смотрели на струг, а он сам мирно покачивался на воде.
Уродливый, правда... Ох, какой же он был уродливый! Один борт — чёрный, старый, лиственничный. Второй — лоскутный, светло-жёлтый от свежей сосны и рыжий от лиственницы, весь в каких-то чёрных потёках смолы. Старой мачты не было — Фрол поставил временную, из молодой сосны. Руль — новый, ещё белый.
Но он держал воду!
— Держит — сказал я Фролу.
— Держит — хрипло согласился он. — Пополам, малой. Как уговаривались.
Струг свели вниз по течению — к берегу под двором Корнёвых, поближе к коптильням. Там, у мостков, где вода уходила в тёмную яму вира, его и поставили на якорь. Отсюда грузить — рукой подать.
Мать спустилась к воде. Посмотрела на струг. Перекрестилась.
— Господи... На этом — через Перекат?
— На этом, мам.
Она перекрестилась ещё раз. И пошла наверх — накрывать столы для второго захода.
К вечеру артель гуляла уже вовсю.
Сверху, со двора, доносились песни, смех и топот — кто-то снова плясал. Гудок пиликал что-то развесёлое и бесконечное. Пахло мёдом и дымом.
А я был в трюме.
Один.
Мне нужно было проверить днище перед погрузкой. Каждую доску и каждый шов. Восемьдесят семь пудов — это не шутки, и если где-то пропустим течь — до Переката не дойдём, утонем прямо в виру.
Так что я ползал на четвереньках по днищу, клал ладонь то на одну доску, то на другую и слушал.
Сухо. Сухо. Сухо. Вот тут — чуть влажно, надо будет Фролу сказать. Сухо...
И вдруг Водослух дёрнулся.
Снаружи. Под бортом.
В воде.
Там был пульс!
Частый, напряжённый и сдавленный! Совсем рядом! В двух шагах от меня — только по ту сторону доски.
Я замер.
Пульс поплыл вдоль борта. К носу. Туда, где от струга уходил в воду якорный канат.
Я рванулся наверх, к люку, ударился головой о бимс, выругался...
И увидел...
Из чёрной воды у самого носа высунулась рука. В руке — нож. Он лёг на якорный канат и в два быстрых движения перепилил его.
Канат лопнул... Конец плеснул по воде и ушёл в глубину.
Рука исчезла.
А струг вздрогнул.
Палуба под моими ногами качнулась. Медленно и лениво, будто нехотя, струг развернуло носом по течению.
И он пошёл...
Наверху всё так же пели. Гудок пиликал. Кто-то смеялся.
А струг — пустой и лёгкий — несло на камни.
Глава 11. Набор смертников
Думать было некогда.
— ФРОЛ! — заорал я так, что голос у меня вмиг сорвался. — СТРУГ!
И прыгнул за борт.
Вода в виру была холодная и злая. Она тут же закрутила меня, потащила вниз и вбок — туда же, куда тащила струг.
[Активирован навык: Водослух 4 ур.]
Река раскрылась.
Яма вира — глубокая и круглая, как чаша. Обратная струя ходит по её краю, под берег и снова в глубину. У дальнего же её края, под самыми камнями — воронка. Туда, на дно, уходит вода — и всё, что в ней плавает.
А вот и пульс!
Он никуда не делся и частил прямо подо мной, в двух саженях. Человек, задержавший дыхание, уходил по дну вдоль берега. Быстро и умело — по-рыбацки, держась за коряги. Ещё немного — и вынырнет где-нибудь под ивами, а там поминай как звали.
Ну уж нет, родной...
Я нырнул следом.
Темно. Ничего не видно — только муть и пузыри. Но мне и не нужно было видеть. Водослух рисовал всё сам: очертания дна, коряг. И человека — светящийся контур, как в компьютерной игре.
Я догнал его у самой коряги. Вцепился в рубаху на спине.
Он рванулся, развернулся и махнул наугад ножом. Лезвие свистнуло у самого моего лица. Я отпрянул, но рубаху не отпустил.
А потом сделал то, ради чего нырял.
Я упёрся ногами в корягу, оттолкнулся и потянул его за собой — не вверх, к воздуху, а вбок. К камням. К той самой маленькой злой воронке, что крутилась под берегом.
Он не понимал, куда я его тащу. Он вообще ничего не видел — для него то вокруг была только чёрная муть. Потому он бился, лягался и крутил головой, ища воздух.
А воронка уже взяла нас в оборот...
Нас закрутило. Мир под водой поехал по кругу, как карусель. Вверх — вниз — вбок. Вода давила на уши и на грудь. В лёгких у меня начало жечь.
У него видимо тоже... Только вот он сидел под водой с самого начала. А я — нет.
Я почувствовал, как его пульс сорвался, заскакал, захлебнулся! Он дёрнулся раз, другой — и выпустил изо рта воздух. Целый пузырь, большой и серебристый. И следом неизвестный выронил и нож. Я увидел, как он, кувыркаясь, ушёл вниз, в чёрную глубину.
А у меня в груди уже не жгло, а горело.
Держаться... Ещё чуть-чуть... Воронка выплюнет нас под камни, там мелко, там...
[Навык повышен: Крепкие лёгкие 2 ур.]
Вдруг в груди будто открыли второй клапан. Огонь в лёгких не исчез — но отступил, стал терпимым. Я мог держаться. Ещё немного, но мог.
И воронка, наконец, выплюнула нас!
Я нащупал ногами дно, рванул своего пленника вверх и вытолкнул его голову из воды. Затем я вынырнул и сам.
Воздух!
Мы оба хрипели, кашляли и плевались водой. Он уже не дрался — просто висел у меня в руках, как мокрая тряпка, и судорожно хватал ртом воздух.
Я развернул его к себе лицом.
Тощий... Востроносый... С глазками, как у хорька.
Стёпка.
Ну конечно! Кто же ещё.
— Демид! — донеслось откуда-то сбоку.
Я обернулся.
По виру, загребая веслом, неслась моя же отцовская лодка. На носу стоял Фрол с багром наперевес. На вёслах грёб Ерёма, артельный силач, здоровенный, как Ерофей. А за ними, совсем рядом, медленно разворачивался струг.
Фрол, не раздумывая, перегнулся через борт, зацепил багром струг за носовую уключину и навалился всем весом. Ерёма упёрся вёслами. Струг дрогнул, скрежетнул бортом по крайнему камню — у меня аж сердце сжалось от этого звука — и встал.
В вершке от камней.
— Держу! — заорал Фрол. — Держу, зараза! Ерёма, конец мне! Конец давай!
С берега уже бежали люди. Кто-то сбрасывал с плеч рубаху, готовясь нырять, кто-то тащил верёвку.
Я выволок Стёпку на камни и сел рядом. Ноги меня не держали.
Вокруг тут же собралась толпа: мужики, бабы, мальчишки. Кто-то узнал Стёпку — и по толпе пошло недоброе гудение.
— Стёпка Рябов!
— Канат резал, гадёныш!
— Да в омут его! В вир! Пускай там с раками договаривается!
Двое мужиков уже потянулись было к Стёпке, а тот сжался на камнях, закрыв голову руками.
— Стоять. — громогласно крикнул я.
Мужики остановились.
Я подождал, пока откашляюсь. И прислушался к себе.
Система молчала.
Значит, нарушения нет...
Тут же я понял почему. Струг то пока не мой. Он Фролов — до Города, до самого раздела. А Стёпка, получается, резал канат у чужого судна.
Хитро. Знали, куда бить? Или повезло?
— Кто велел? — спросил я Стёпку, встряхивая его за грудки.
Он молчал и трусливо трясся.
— Кто велел, я тебя спрашиваю?! Горлов?! Евсей?! Или отец твой?!
Стёпка поднял на меня глаза.
— Сам ты... сдохнешь, — прохрипел он. — Всё одно сдохнешь! Касьян к ночи с конными придёт... Груз — по заставе брать. А струг твой — на дрова! Вот так!
Ага... Диверсию значит устроить мне удумали?
Я посмотрел на небо. Солнце уже клонилось к лесу. У нас часа три до темноты. Может, четыре.
— Свяжите его — бросил я. — И кликните Ерофея. И старосту.
— Да в вир его, Демид! — не унимался кто-то. — Чего с ним возиться?!
— В вир — это вы потом сами в холодной воде сидеть будете — жёстко отрезал я. — А мне вы на струге нужны.
Мужики переглянулись. Нехотя, но всё-таки повязали Стёпку.
Ерофей пришёл быстро — видно, сам был где-то неподалёку. За ним, отдуваясь, притрусил и староста, а двое десятников — следом.
— Об чём звали? — прогудел Ерофей, глядя на связанного Стёпку.
— Стёпка Рябов — сказал я громко, чтобы слышали все, — при свидетелях перерезал якорный канат у Фролова струга. Струг понесло на камни. Это порча чужого судна. Свидетелей — полберега. Забирай его, Ерофей. Пусть посидит у тебя, пока суд не решит, что с этим разбойником делать.
Ерофей перевёл взгляд на старосту. Староста — на десятников. Десятники молча подхватили Стёпку под руки.
— Порча судна это серьёзно... — прогудел Ерофей. — Тем паче при свидетелях. — Он кивнул. — Садите в холодную его.

