
Полная версия:
Бессмертная партия
Какой бы удушающей ни была власть этой женщины над прошлым Элеоноры, какой бы ледяной ни оставалась пропасть между ними — Изабелла Вэнхольм оставалась её матерью. Кровь, пусть и отравленная ложью и амбициями, была общей в их жилах. Элеоноре стоило неимоверных усилий сохранить объективность и холоднокровие, вписывая это имя в свой список подозреваемых. Она не смотрела на мать сквозь призму детских обид или дочерней любви — только сквозь увеличительное стекло улик и мотивов. И мотив у леди Изабеллы был: Джулиан Элмвуд угрожал её абсолютному контролю над дочерью.
С трудом подавив внутреннее содрогание, графиня приняла решение. Она не могла позволить себе слепоту. Поэтому, помимо прочего, распорядилась установить за матерью негласное наблюдение — через Гривза и проверенную прислугу. Каждый шаг леди Изабеллы, каждый её разговор, каждый выход из комнаты отныне должны были фиксироваться. Элеонора понимала: если виновна окажется мать, это разорвёт её душу. Но если она промолчит и не проверит — это предаст всё, во что она верила. Охота только начиналась, и её первой жертвой могла стать собственная кровь.
Булавка 2
Подозрения, словно ядовитые ростки белены, пробились на свет почти мгновенно, едва утренний туман начал таять под первыми лучами солнца. В ближайшее утро, когда парк ещё цеплялся за прохладные объятия ночи, окутанный серебристой, осязаемой дымкой, сквозь которую с трудом пробивался бледный, нерешительный рассвет, Элеонора прогуливалась с матушкой. Леди Изабелла была закутана в дорогую шерстяную накидку цвета голубого льда — нарочито скромного покроя, что лишь подчеркивало её аристократическую стать и привычку к роскоши, не выставляемую напоказ, но ощутимую в каждой детали. Дамы размеренно вышагивали по гравийной аллее, где каждый камешек, казалось, был уложен с геометрической точностью, свойственной истинно английским садам. Хруст гравия под ногами звучал успокаивающе—монотонно, нарушая тишину, в которой, однако, не было покоя.
Поза Изабеллы была образцом невозмутимости — прямая спина, чуть приподнятый подбородок, руки, сомкнутые на муфте из чернобурки, — словно она искренне наслаждалась утренним променадом. Но Элеонора знала эту маску слишком хорошо. Под вуалью, прикрывавшей её собственное лицо от случайных взглядов и утренней росы, таилась ледяная сосредоточенность. Каждое движение матери, каждый вздох, каждая, казалось бы, небрежная фраза тотчас же фиксировались её острым, как скальпель, умом, складываясь в общую картину, где не было места случайностям.
— Последние дни ты стала тише прежнего, Элеонора, — нарушила молчание леди Изабелла. Её голос звучал ровно, почти ласково, но в этой ласке сквозила привычная стальная нотка. — Хотя понять можно. Не представляю, как бы я вела себя, случись такое в моем доме. — Она сделала выразительную паузу, давая ядовитому намёку пропитать утренний воздух, и затем, словно невзначай, поинтересовалась: — Как чувствует себя мистер Элмвуд? Всё ещё восстанавливается после того... досадного происшествия? —
— Лучше, — коротко ответила Элеонора, не позволяя себе лишних слов. — Благодарю, что спросили. —
— Его состояние... — Изабелла слегка наклонила голову. Взгляд из—под полей шляпы стал задумчивым, почти мечтательным, — напомнило мне об Эдгаре. —
— Об отце? — Элеонора не смогла скрыть лёгкого удивления. В голосе её впервые за утро промелькнула живая, неподдельная нота. — Ты не говорила о нём с самых похорон. —
— Хэээ... — выдохнула матушка. Этот вздох был долгим, полным той искусной, отрепетированной горечи, которую трудно отличить от истинной скорби, если не знать актрису. — Последние дни жизни он часто жаловался на сердце. Я умоляла его пойти к лекарю, но Эдгар... твой отец... всё откладывал. «Пустяки, Изабелла, всего лишь усталость», — говорил он, а сам бледнел с каждым днём, и круги под глазами становились всё глубже. — Она замолчала, глядя куда—то вдаль, на покрытые утренней изморозью лужайки. — Эта чудовищная болезнь забрала его так внезапно. Так... безжалостно. —
Элеонора задумчиво кивнула на слова матери. Однако мысли её, подобно ртути, скользили совершенно в ином направлении: «Жаловался на сердце? Откладывал визит к врачу?». Вслух же графиня Монтегю произнесла лишь то, что требовали приличия: — Он ушёл слишком рано. И слишком тихо. —
Леди Изабелла не ответила. Она лишь крепче сжала муфту и ускорила шаг, оставив дочь на несколько мгновений позади — одну на гравийной аллее, под бледным, ещё не успевшим согреть землю солнцем. И в этом одиночестве, среди спящего парка и едва уловимых запахов сырой земли и увядающих листьев, Элеонора вдруг с новой, пугающей ясностью осознала: смерть отца, скоропостижную кончину мужа и отравление Джулиана — связывала нить.
Булавка 3
Слова, сказанные матерью тем утром, впились в сознание Элеоноры, как заноза, — не смертельно, но с каждой минутой всё глубже, всё болезненнее. Очевидно, что леди Изабелла, по—своему, пыталась её утешить. Или, по крайней мере, создать видимость материнского участия. Но в сказанном было нечто, что никак не укладывалось в картину мира, выстроенную острым умом графини.
«Отец часто ездил в долгие экспедиции, — мысленно перебирала Элеонора слова матери, шагая по знакомым коридорам «Черной Магнолии» после прогулки. — Человека с плохим здоровьем никак не могли допустить до столь трудного дела. Матушка никогда не говорила о причине смерти отца — ни тогда, ни позже. Ни слова о слабом сердце, ни о каком—либо недуге. А теперь вдруг эти жалобы, этот отложенный визит к лекарю... Стоит проверить. Стоит проверить её слова о состоянии отца».
Решение созрело не сразу. Оно выкристаллизовывалось в тишине ночного бдений, когда Элеонора, оставшись одна в кабинете, перебирала старые письма и отчёты, пытаясь отыскать хоть какую—то нить, ведущую в прошлое. И когда рассвет очередного серого лондонского утра окрасил небо в свинцовые тона, она знала, куда направится сегодня.
Блумсбери. Уоберн—уок, 18. Кабинет доктора Эверарда. 22 декабря 1851 год.
Старый дом на тихой улице Блумсбери хранил запахи вековых книг, йодоформа и сушёных трав. Кабинет доктора Эверарда — лечащего врача Эдгара Вэнхольма, находился на втором этаже, и Элеонора помнила эту лестницу с детства — крутую, скрипучую, с потёртыми деревянными перилами. Сколько раз она поднималась по ней, зажимая ладошкой разбитую коленку или ссаженный локоть, а добрый доктор, немолодой уже тогда, усаживал её на кушетку, промывал ранку и, улыбаясь в пышные седые усы, приговаривал: «Ну что, моя юная леди, опять покоряли вершины?»
Сегодня она поднималась по этой лестнице с иным чувством. Не боль от ушиба, а ледяная тяжесть многолетних подозрений сжимала грудь. Дверь в кабинет была приоткрыта. Элеонора постучала — три коротких, сдержанных удара.
— Войдите, — раздался из—за двери голос, хрипловатый от возраста, но всё ещё твёрдый.
Она переступила порог. Кабинет почти не изменился: те же высокие стеллажи с медицинскими фолиантами в кожаных переплётах, тот же массивный письменный стол, заваленный рецептами и банками с лекарствами, тот же запах — карболки, воска и чего—то сладковато—приторного, возможно, настойки опия, стоявшей на дальней полке. За столом, подняв голову от толстого журнала, сидел доктор Эверард.
Он постарел. Элеонора заметила это сразу: глубже стали морщины, рыжеватые некогда бакенбарды совсем поседели, а глаза, всегда такие проницательные и добрые, потускнели, приобрели цвет усталого, выцветшего неба. Доктор же узнал её мгновенно.
— Графиня... — Он начал приподниматься, но Элеонора жестом остановила его.
— Прошу, доктор, не вставайте. — Она опустилась на стул напротив, положив руки на колени. Изумрудные глаза встретила его взгляд прямо, без тени смущения или просьбы о пощаде. — Вы знаете, зачем я пришла. —
Доктор Эверард тяжело вздохнул. Вздох этот был долгим, будто он выдыхал груз, который носил в себе долгие годы. Он отложил перо, снял очки в тонкой золотой оправе и принялся медленно, почти ритуально, протирать стёкла мягкой замшей. Тишина в кабинете стала густой, почти осязаемой. Лишь маятник настенных часов отсчитывал секунды с пугающей неумолимостью.
— Я знал, что однажды вы придёте ко мне, Элеонора, — наконец произнёс он. В голосе старика не было удивления, только глубокая, вековая печаль. — Знал с того самого дня, как подписал свидетельство о смерти вашего отца. —
— Выходит, мои подозрения... — Элеонора не договорила, давая ему возможность самому продолжить.
— Вы с детства были внимательной и умной леди. — Доктор надел очки и посмотрел на неё поверх стёкол. — Ваш отец... Генри... он приложил все усилия для этого. Читал вам вслух древних философов, учил отличать истину от лжи, видеть то, что другие стараются скрыть. — Он замолчал. Пальцы нервно забарабанили по столешнице. — Я не горжусь тем, что скрыл правду от вас. Не горжусь, что подписал те бумаги. Я понимаю, если вы пожелаете справедливости. Если захотите, чтобы меня лишили лицензии, отдали под суд... —
— Прошу, не надо, — перебила Элеонора. Голос её, обычно такой холодный, дрогнул едва уловимой нотой. — Отец доверял вам. Вы были его другом, а не просто лекарем. Вашего письменного признания будет более чем достаточно. Я не требую большего. —
Врач печально выдохнул. Плечи его поникли, словно невидимый груз, наконец, придавил его к земле. Он потянулся к верхнему ящику стола, достал оттуда тяжёлый, перевязанный тесёмкой конверт и положил перед собой, но не раскрыл.
— Когда я готовил к похоронам вашего отца, — начал доктор тихим шёпотом, словно боясь, что стены могут услышать, — то обнаружил несколько... странностей. На его теле. — Пожилой лекарь поднял глаза на Элеонору. — Простите, графиня, это может быть неприятно. Вы уверены, что хотите... —
— Не волнуйтесь, — перебила она. Зазвучала сталь, та самая, что заставляла трепетать самых надменных аристократов. — Я готова. Говорите. —
Доктор Эверард кивнул, словно принимая её приговор, и медленно, будто вытаскивая иглы из собственного тела, начал перечислять:
— Расширенные зрачки. Неравномерные, почти не реагирующие на свет. Венозное полнокровие кожных покровов шеи и плечевого пояса — тёмные, застойные пятна, которых не могло быть при сердечной недостаточности. И... стойкая, мелкопузырчатая пена у отверстий носа. — Он сделал паузу, давая каждому слову впитаться в тишину кабинета. — Все эти признаки... характерны для отравления некоторыми растительными алкалоидами. Те, что вызывают паралич дыхательного центра и угнетение нервной системы. —
— Белена… — закончила за него Элеонора.
Голос её был тихим, ровным, почти безжизненным, как у человека, что слышит приговор, который уже давно вынесен в его собственной душе. Слова повисли в воздухе, тяжёлые, неопровержимые, как камни на могильной плите.
Доктор Эверард медленно кивнул. Его лицо было серым, измождённым, словно сама исповедь отняла у него последние силы.
— Да. Белена. Или, возможно, смесь с чем—то ещё — я не берусь утверждать наверняка, ведь вскрытия не проводилось, а токсикологические пробы... тогда никто не требовал. Но я видел достаточно, чтобы понять: ваш отец не умер от больного сердца. Его убили. —
Элеонора не шелохнулась. Сидела прямая, как мраморная статуя, её бледные пальцы сжимали ткань платья так сильно, что костяшки побелели. Только в глубине изумрудных глаз, в их непроглядной, ледяной зелени, зажегся огонь — холодной, ослепительной ярости, которую она сдерживала огромным усилием воли.
— Кто? — спросила она, хотя ответ уже знала.
Врач покачал головой, и в этом жесте было бессилие человека, который давно догадывался, но не смел произнести имя вслух.
— Я не могу утверждать наверняка. Не имею права. Но... — он посмотрел на конверт, лежащий перед ним, и подвинул его к Элеоноре. — Здесь всё, что я смог вспомнить. Мои записи, мои свидетельства, мои... сомнения. Возьмите. Делайте с ними что считаете нужным. —
Элеонора взяла конверт. Он был тяжёлым — не столько бумагой, сколько грузом правды, которую она теперь должна была нести.
— Благодарю вас, доктор, — произнесла девушка, вставая. — Вы поступили честно. Ныне, когда время упущено, когда все улики остыли... ваше признание — единственное, что осталось. Этого достаточно. —
Она повернулась к выходу, но на пороге остановилась и, не оборачиваясь, добавила: — Я сохраню ваше имя в тайне. Вы не заслуживаете суда толпы. Только... пожалуйста, будьте осторожны. Тот, кто однажды отравил отца, может убрать случайного свидетеля. —
— Я стар, графиня, — тихо ответил доктор Эверард. — Мне немного осталось. Помнить… я буду помнить вашего отца. И молиться, чтобы правда восторжествовала. —
Элеонора не ответила. Она вышла в коридор, и тяжёлая дубовая дверь закрылась за ней с глухим, окончательным стуком. В руке она сжимала конверт, в котором лежала не просто бумага — в нём лежало доказательство убийства. Доказательство того, о чем она смела и предполагать.
Солнце, наконец, пробилось сквозь тучи, но его свет показался Элеоноре холодным, безжизненным — как и её собственное сердце, которое только что получило тяжелый удар.
Булавка 4
Тем временем по грязным, запорошенным снегом улицам беднейших кварталов носился Томми. Его огненно—рыжие вихры, как сигнальный флажок, мелькали среди толпы, а быстрые ноги, привыкшие к погоням и увёрткам, стучали по булыжникам. Он знал каждую подозрительную аптечную щель в Уайтчепеле. Искал старую Мэгги — «аптекаршу от отчаяния», чья память была хроникой темных дел Ист—Энда. Нашел её, кряхтящую над ступкой в закопченной лавчонке, пахнущей сушеными травами и крысиным пометом. Мальчишка с природным обаянием и энергией быстро разговорил старушку. Подробности же долгой беседы передал леди Элеоноре уже в типографии «Гриффин».
Стоя перед строгой графиней, Томми, едва отдышавшись, выпалил свой доклад. Его щеки пылали от мороза и волнения, а глаза победно горели: — Старушка Мэгги, мисс! — Начал он, пытаясь выровнять дыхание. — Помнит, как ломоту в своих костях, что пару недель назад к ней заходила важная дама! В добротном платье и лицом, скрытым за вуалью! Назвалась миссис Смит. — Юный разносчик газет презрительно фыркнул. — Говорила, мол, что ей нужны корни белены. Для отвара от зубной боли[6]. — Томми вдруг замялся, сглотнув. Его взгляд метнулся к непроницаемому лицу Элеоноры. — Мэгги, не дура, заподозрила неладное. Но дама дала золотую монету, такую толстенькую! — Томми показал размер пальцами. — После чего пригрозила тихонько, да так что у старухи мороз по коже пошел! Та и продала ей сушеный корень белены. — Склонив голову, юный О,Лиризамолчал.
— Ясно… — Элеонора сидела за массивным столом в «Гриффине». Слушая рассказ Томми, графиня непроизвольно сжала пальцы в тугой замок. За несколько дней, она мало продвинулась в деле. Попытка отравления слилась с её семейной драмой. С каждым шагом, с каждой новой деталью в голове начинал бушевать хаос. Внутреннее чутье, то самое, что помогало ей не раз, вопило неистовым набатом, заглушая голос разума, который ещё пытался найти рациональное объяснение.
— Мне стоит ещё раз всё проверить. — Скромный ответ прозвучал больше для нее самой, чем для Томми. Откинувшись на спинку стула, она устремила взгляд в пустоту за окном, где в ярком танце кружились снежинки. Голос звучал устало, но непоколебимо.
Булавка 5
Пока Элеонора продумывала следующий шаг, вернулась Мэри. Секретарь конторы одолела очередной светский рейд, скидывая мокрый от снега плащ. Её лицо, обычно игривое, сейчас было крайне серьезным.
— Леди Сент—Клер, — начала она тихо, подходя к столу. — Я была у леди Агаты Мелфорд. Той самой древней маркизы, которая помнит Наполеона и знает все сплетни до потопа. — Мэри имитировала старческий, но пронзительный шепот маркизы:
— Милая моя, — пила она свой эрл грей, а глаза так и блестели,— драгоценная матушка нынешней графини... Она ведь встречалась с её супругом, графом Монтегю, незадолго до его печального ухода! Наедине. В каком—то салуне. Ох, многие тогда шептались, что у них роман! Прямо у неё под носом, представьте! Скандал назревал нешуточный! А потом... бац! И его светлость скоропостижно скончался. Странное совпадение, не находите? Очень... очень странное. —
Элеонора откинулась в кресле. Её пальцы сомкнулись на ручках. Новые нити сходились в одну точку с неумолимой точностью часового механизма. Она закрыла глаза, погружаясь в воспоминания того рокового дня, когда умер муж: «Скрип дубовой двери кабинета Уильяма. Его голос, раздраженный, доносящийся из—за порога. Закрытая дверь, что оставила Элеонору стоять в холле с чашкой остывающего чая, с холодком недоумения и плохого предчувствия под сердцем. Через полчаса, когда графская чета собралась на ужин, Уильям пожаловался на «боль» и ушел в кабинет... чтобы не вернуться…»
«Жаль, Фэрнсворт мертв…»— мысль пронеслась холодной искрой. «Непотопляемый»банкир, тот самый, кого Джулиан считал «надутым индюком», утонул в собственных интригах, оказавшись последним, кто мог бы пролить свет на скоропостижную смерть бывшего компаньона. Элеонора открыла глаза. Шанс узнать что—то ещё был.
— Джек, — её голос резал тишину, как нож. — Заканчивайте с официантом. Я знаю ещё одного человека, кто может его найти... Запишите показания у старушки Мэгги. Мэри, — взгляд скользнул к секретарю, — леди Агате... стоит напомнить, что столь беззаботная откровенность ценится только в мемуарах. — Графиня встала. Черный силуэт словно стал выше и темнее в полумраке конторы. — И... — в голосе появился опасный, стальной оттенок, — узнайте, как сейчас поживает вдова Арчибальда Фэрнсворта. Даже мертвые банкиры иногда оставляют живые секреты. —
***
Тишина больничной палаты в Святом Варфоломее была гнетущей, нарушаемой всё тем же мерным тиканьем часов на стене и ровным дыханием спящего Джулиана. Серый свет декабрьского утра, пробиваясь сквозь запотевшее окно, слабо освещал помещение, выхватывая из полумрака бледное лицо пациента на подушке и строгую, неподвижную фигуру у его изголовья.
Элеонора стояла как изваяние. Черное платье сливалось с тенями, сильнее выделяя холодный блеск изумрудных глаз, что был отчетливо виден в этом унылом свете. Она смотрела на Джулиана. Мужчина выглядел несравнимо лучше, чем в тот страшный вечер в Голубой гостиной. Смертельная бледность отступила, сменившись обычной, для выздоравливающего, слабостью. Щеки слегка порозовели, дыхание стало глубоким, без тех ужасающих хриплых рывков. Но он был хрупким, уязвимым. Жилистая рука, лежащая поверх одеяла, казалась слишком тонкой, а тени под глазами — слишком глубокими. Вид его спокойного сна, после всех кошмаров, вызывал в Элеоноре странную смесь облегчения и новой волны леденящего гнева.
Булавка 6
Дверь палаты открылась с едва слышным скрипом. Вошел главный токсиколог больницы. Человек сухой, как гербарий, и педантичный, как швейцарские часы. Его движения были точными, экономными, а лицо, обрамленное седыми бакенбардами, выражало лишь профессиональную сосредоточенность. В руках он держал папку с бумагами, а под мышкой — старую, потрепанную тетрадь в кожаном переплете.
— Графиня, — произнес он тихим, но отчетливым голосом, слегка склонив голову в формальном поклоне. Элеонора не ответила на приветствие, лишь слегка кивнула. Её внимание всецело принадлежало тому, что принес врач. Воздух в палате словно сгустился в ожидании.
Доктор подошел ближе, положил папку на тумбочку и открыл её. Внутри хранилось множество старой пожелтевшей бумаги, исписанной мелким, убористым почерком, до боли знакомым Элеоноре — почерк санитара, что готовил её мужа к похоронам.
— Как вы и просили, графиня, — начал токсиколог, понижая голос до шепота и бросая осторожный, быстрый взгляд на дверь, словно проверяя, не подслушивает ли кто. — Записи о состоянии сэра Уильяма Сент—Клера. —
Девушка едва заметно вздрогнула. Имя покойного супруга прозвучало, как приговор. Граф взял её в жены из своих корыстных побуждений, дабы потешить взвинченное «эго». Однако осудить его за это Элеонора не могла, ведь, в действительности, он любил её.
— Официальное заключение, вам известно — слабое сердце. — Указательным пальцем доктор заскользил по строчкам. — Знаю, что вы настаивали на вскрытии, но прочие родственники отказались его проводить. —
— Доктор, вы осматривали тело моего супруга. Прошу, скажите мне правду. —
— Нехарактерное, для классического инсульта, расширение зрачков. Аномальное количество слюны... — Он поднял глаза, снял очки и протер линзы платком. Его взгляд стал острым, пронзительным. — Очень напоминает действие определенных растительных алкалоидов. Вызывающих паралич нервной системы. Тот же механизм угнетения дыхательного центра. —
Элеонора не двигалась. Казалось, даже не дышала. Её лицо было маской из белого мрамора, где изумрудным ледяным пламенем горели драгоценные камни, впиваясь в старую бумагу.
— И... — мужчина сделал ещё одну паузу, более долгую. Он вернул очки на переносицу и посмотрел на Элеонору. — Боюсь, графиня... вы оказались куда более прозорливы. Симптомы схожи с апоплексией и сердечной недостаточностью, однако грубо было отрицать токсикологическое вмешательство. —
Ледяная рука сжала сердце Элеоноры. Не метафорически — физически. Острая, сковывающая боль пронзила грудину, заставив её чуть согнуться, опереться ладонью в черной перчатке о холодный металл спинки кровати. Перед глазами, ярче серой больничной реальности, всплыли картины прошлого.
Волна леденящей ярости, смешанной со жгучим стыдом за свою былую слепоту, накатила на Элеонору. Она сжала пальцы так, что тонкая кожа перчатки натянулась на костяшках. Её взгляд, острый как бритва, метнулся от старых записей к лицу Джулиана. Тот мирно спал, не подозревая какую бездну ненависти и коварства раскопала его «Мраморная Сирена».
— Благодарю вас... — Голос прозвучал удивительно ровно, почти монотонно, но в нем стояла сталь, закаленная в горниле этой страшной правды. — Ваша профессиональная добросовестность... неоценима. — Она сделала шаг вперед. Тонкая тень упала на спящего Джулиана. — Прошу, сделайте копию. — Доктор лишь кивнул, понимая всю серьезность ситуации.
— Конечно, графиня. — Оценивающий взгляд врача ещё раз прошелся по больному. — Прогноз для мистера Элмвуда благоприятный. Слабость пройдет. Последствий, я полагаю, не будет. Но ему нужен покой. И... осторожность. — Последнее слово он произнес с особым ударением.
Элеонора кивнула, не отводя взгляда от спящего. Врач тихо вышел, оставив её наедине с тяжелой правдой и беззащитным сном того, кто чудом избежал участи её отца и мужа.
Уже будучи в палате одна, она подошла к окну. Сосредоточенный взгляд принялся рассматривать серые крыши Лондона, окутанные зимней мглой. В отражении на стекле её лицо было спокойным, бесстрастным. Но внутри бушевала буря. Охота была почти закончена. Девушка медленно повернулась. В изумрудных глазах мерцали слезы и непоколебимая решимость молчаливого мщения.
— Спи, мой милый друг… —
Булавка 7
Вдова Фэрнсворта встретила Элеонору в полумраке гостиной, укутанной в траурный креп, как в саван. Воздух был тяжел от ладана и несвежих цветов. Женщина казалась тенью былой роскоши — глаза запавшие, руки дрожали, обвисая в складках черного шелка.
— Арчи... — голос её сорвался в шепот, когда Элеонора, не тратя слов на соболезнования, осторожно коснулась темы последнего дня графа Монтегю. Вдова сжала платок так, что костяшки пальцев побелели. Страх боролся в ней с горечью и, возможно, запоздалым желанием справедливости. — В тот день... когда граф... — она выдохнула, глядя куда—то мимо Элеоноры, в прошлое. — Арчи вернулся от него... странный. Весь — как струна. Не страх... нет. Волнение. Лицо серое. Говорил... бормотал, что граф должен был вечером встретиться с кем—то оченьважным... в том самом... уединенном месте. У Гайд—парка. В «Элизиуме». — Последнее слово она произнесла с отвращением, как будто это было логово змей. — Говорил, что это... переломный момент. Или конец. Я не поняла тогда... — Слезы, жгучие и бессильные, выступили на глазах. — А наутро... графа не стало. И Арчи... Арчи стал молчать. Бояться. Пока его самого... —
Элеонора подошла к вдове как можно ближе и положила руку ей на плечо. Девушка и сама уже больше полутра года носила траур, и только сейчас поняла, что совершенно не умеет утешать. Возможно, это лишь потому, что и её саму никто не утешил, когда она потеряла, пусть не любимого, но все—таки мужа. Из вежливости она ещё какое—то время пробыла в особняке Фрэнсвортов. Убедившись, что одинокая жена банкира успокоилась, скорее поспешила в Гайд—парк.
Булавка 8

