
Полная версия:
Мороз идёт по следу. Том 2. Москва
Со свидетельствами вышло долго.
Три дня Бекетов писал отношения в управление Московско-Казанской дороги и в контрольную часть; на четвёртый Гвоздёв сходил к знакомому кассиру и принёс то же самое за полтора часа.
Бекетов, узнав об этом, был оскорблён — не за себя, а за порядок.
— Александр Петрович, — сказал он, — сведения, полученные таким способом, к делу не подошьёшь.
— Не подошьёшь, — согласился Морозов. — Мы по ним найдём человека, а после запросим то же самое официально и подошьём ответ. Аполлинарий Львович, вы за одиннадцать лет службы в столице выучились делать всё правильно. Здесь придётся выучиться делать сначала быстро, а после правильно.
— Это, простите, софистика.
— Это Москва, — сказал Морозов. — И, между нами, в Петербурге ровно то же самое, только там об этом не говорят вслух.
За апрель месяц по льготному переселенческому тарифу в обратном направлении через Москву проследовало сто девяносто шесть человек.
Из них одиноких мужчин от тридцати пяти до сорока пяти лет — двадцать два.
Список этот Морозов разбирал двое суток, и разбирал не один: Бекетов взял на себя сверку с железнодорожными ведомостями, Гвоздёв — обход тех, кто уже отметился в московских ночлежках по видам на жительство.
Работа была та самая, за которую в его прежней жизни отвечала машина: сличить два списка, отсеять несовпадающих, оставить пересечение.
Здесь это делалось руками, и здесь это заняло двое суток вместо двух секунд.
И здесь, в отличие от машины, всякая строка была человеком, о котором приходилось выяснять, жив ли он.
Морозов взял список и начал сокращать.
Первым делом — по губерниям выхода: покойный, судя по говору... впрочем, говора его никто не слышал. Тогда по другому: по маршруту. Человек, ехавший в свою губернию, из Москвы должен был двигаться дальше, и билет ему выправлялся на конкретную дорогу.
Одиннадцать ехали на юг и юго-запад — Курск, Орёл, Полтава.
Семеро — на север и запад.
Четверо брали билет до Москвы и дальше не значились.
Четверо.
— Спиридон Афанасьевич, — сказал Морозов. — Вот наши четверо. Один из них лежит в мертвецкой.
Установили за два дня.
Двое из четверых нашлись живыми: один третью неделю жил у зятя в Дорогомилове и пропивал остатки, второй уехал в Тверь пятнадцатого числа.
Третий, по фамилии Мокеев, найден не был вовсе.
А четвёртый совпал.
Прохор Тимофеевич Скоблин, сорока одного года, крестьянин Пензенской губернии, Чембарского уезда. Выехал с семьёй в Сибирь в девятьсот девятом году по переселенческому свидетельству. Возвращался один, по льготному тарифу, свидетельство выправлено в Тюмени двадцать девятого марта тысяча девятьсот четырнадцатого года.
В Тюмени.
Морозов перечитал строку три раза и положил лист.
— Ваше высокоблагородие? — сказал Гвоздёв.
— Ничего, — сказал Морозов. — Едем в мертвецкую.
Прежде опознания Морозов сходил к московскому прозектору — не в Лефортово, а в мертвецкую при Мясницкой больнице, куда свезли покойного.
Здешний прозектор был немолод, вял и заниматься лишним не желал.
— Удар тупым орудием, затылочная область, — сказал он. — Смерть почти мгновенная. Что вам ещё?
— Мне ещё желудок, — сказал Морозов.
— Помилуйте, зачем?
— Затем, что я хочу знать, ел ли он в последние часы и что именно. Если он ел в трактире, я найду трактир. А если не ел вовсе — значит, шёл откуда-то, где не кормят.
Прозектор посмотрел на него, как смотрят на человека, придумавшего лишнюю работу, но сделал.
В желудке оказались хлеб и чай — и больше ничего.
— Стало быть, ужинал в чайной, — сказал Морозов. — Дешёвой. За пятак.
— И что вам это даёт?
— Пока ничего, — сказал Морозов. — А после будет давать час времени.
Опознали его на другой день, и опознали двое.
Первым был артельщик с Рязанского вокзала, признавший «мужика, что третьего дня спрашивал, где дешевле переночевать».
Вторым — и это сделал Гвоздёв, догадавшийся послать телеграмму в Чембарский уезд, — был родной брат покойного, приехавший через шесть дней и опознавший его по шраму на подбородке и по зубам.
Брата звали Игнат Тимофеевич, был он на четыре года старше, держал в деревне мелочную лавку и был единственным человеком в этом деле, который заплакал.
От него Морозов и узнал всё.
История была обыкновенная — то есть такая, каких по России в те годы были тысячи.
В девятьсот девятом Прохор Скоблин, имея жену и четверых детей и три десятины худой земли, продал избу, взял ссуду и уехал в Сибирь на казённый надел.
Первые письма приходили хорошие. Земли много, лес есть, дали лошадь, ссуду отработали. На третьем году — хуже: рожь вымерзла, скот пал.
В девятьсот двенадцатом умерла жена. В тринадцатом, летом, умерли двое младших.
— И он поехал домой, — сказал Игнат Тимофеевич, вытирая лицо. — В марте написал: продал всё, что было, еду. Двоих старших везу.
Морозов очень медленно положил перо.
— Двоих старших?
— Мишку и Груню, — сказал брат. — Мальчику двенадцать, девочке девять.
— Игнат Тимофеевич, а он писал, с чем едет? Деньги были при нём?
— Писал, — сказал брат. — Писал: продал дом, лошадь и всё, что было, выручил сто восемьдесят рублей, из них на билеты пойдёт сорок. Стало быть, вёз рублей полтораста.
Морозов записал.
Сто пятьдесят рублей в поясе у мужика на вокзальной площади — этого довольно, чтобы убить человека в любом городе мира и в любом веке.
— И вот ещё что, — сказал Игнат Тимофеевич. — Он в последнем письме чудное написал, я, признаться, не понял.
— Что написал?
Брат порылся за пазухой и достал сложенный вчетверо лист — письмо возил с собой, как возят такие письма.
Морозов развернул.
Почерк был неровный, крупный, с сильным нажимом — писал человек, привыкший к лопате, а не к перу.
«...А ещё, братъ, повезу тебѣ гостинецъ, каковой у насъ въ ямѣ нашли, когда колодезь копали. Мужики говорятъ, вещь старинная и за неё въ городѣ дадутъ денегъ. Я показывалъ въ Тюмени одному, онъ давалъ три рубля, а я не отдалъ, потому какъ, я думаю, она дороже стоитъ. Она, братъ, ночью свѣтится, вотъ те крестъ, и ребята боятся».
Морозов дочитал до конца, аккуратно сложил письмо и положил на стол.
Руки у него были совершенно спокойны.
— Игнат Тимофеевич, — сказал он. — Это письмо я у вас изыму под расписку. Оно вам вернётся, но не скоро.
— Берите, — сказал брат. — А что там такое-то?
— Гостинец, — сказал Морозов. — Из-за которого его, я думаю, и убили.
В комнате стало очень тихо.
— Игнат Тимофеевич. Дети. Их с ним не было.
— Как не было? — не понял тот.
— При нём никого не было, — сказал Морозов. — Его нашли одного.
Брат смотрел на него, ничего не понимая, и Морозов увидел, как до человека доходит.
Дальше пошло так, как идёт всегда, когда в деле появляются дети.
Быстро и очень скверно.
Первое, что сделал Морозов, — установил час, до которого детей ещё видели. Артельщик с Рязанского показал, что мужик спрашивал про ночлег «с двумя ребятишками» в субботу. Дальше — пустота: с воскресенья их не видел никто.
Второе: он взял у Игната Тимофеевича приметы, и приметы вышли те, какие бывают у детей, — то есть никакие. Мальчик русый, девочка русая, оба худые, одеты по-сибирски.
И третье, о чём он подумал прежде всего, но сказал вслух только Гвоздёву, отойдя в сторону.
— Спиридон Афанасьевич. Отца убили в ночь на четырнадцатое. Нынче восемнадцатое.
— Четверо суток, — сказал надзиратель.
— Четверо суток, — сказал Морозов. — И вот что мы с вами будем помнить всё это время: их, скорее всего, уже нет в живых. А искать будем так, будто они живы. Потому что если они живы, то каждый час против нас.
Морозов поднял по тревоге всё, что у него было, и поднял в тот же час, не откладывая до утра. К вечеру приметы двоих детей — мальчика двенадцати лет и девочки девяти, в сибирской одежде, говорящих на пензенский лад, — разошлись по всем частям Москвы, по вокзалам, ночлежкам, приютам, больницам и полицейским домам.
Он сделал больше: он поехал к Пересветову домой, в девятом часу вечера, чего в Москве не делали.
Пересветов жил на Пречистенке, в собственном доме, и Морозов, поднимаясь по лестнице в девятом часу вечера, отлично понимал, что делает: чиновник, явившийся к начальнику домой, либо приносит нечто чрезвычайное, либо теряет место.
Пересветов выслушал в халате, стоя у стола.
— Двое?
— Двое, ваше превосходительство. Прибыли с отцом в Москву числа десятого-одиннадцатого. Отец убит в ночь на четырнадцатое. С тех пор четвёртые сутки.
Начальник отделения помолчал ровно секунду.
— Берите людей, сколько нужно, — сказал он. — Всех, кого найдёте в отделении. И городовых по частям я через градоначальство подниму сегодня же.
— Благодарю.
— Не благодарите, — сказал Пересветов и посмотрел на него тяжело. — Александр Петрович. Вы понимаете, что мы четверо суток потеряли?
— Понимаю.
— И я понимаю, — сказал Пересветов. — Мы потеряли их оттого, что дело шло по вокзальному разряду, а по вокзальному разряду у нас ищут неделю и списывают.
Он потянулся за сюртуком.
— Идёмте. Я с вами.
Искали трое суток.
Искали так, как в Москве искали редко: Пересветов поднял через градоначальство городовых по всем частям, отделение бросило текущее, и сто с лишним человек обходили ночлежки, чайные, ярмарочные балаганы, приюты, богадельни, извозчичьи дворы и подвалы.
Морозов вёл поиск сам и построил его не по-московски, а по-своему: не расширяющимися кругами от вокзала, а от вопроса.
— Двое детей, — говорил он агентам, собрав их в четвёртом часу ночи. — Мальчик двенадцати лет, девочка девяти. Отец убит в ночь на четырнадцатое. Четверо суток они где-то живут. Спрашивайте себя: где может четверо суток прожить пара детей в чужом городе, без денег и без языка?
— Как это — без языка? — не понял кто-то.
— Они говорят по-пензенски, — сказал Морозов. — В Москве это слышно с первого слова. Значит, всякий, кто с ними заговорил, это заметил и запомнил.
Он расписал места, где детей подбирают: рынки, где им дают работу за еду; чайные, где их пускают греться; монастырские ворота, где подают; и, наконец, те дома, где детей берут не из жалости.
Последнее он не стал произносить вслух при всех, а сказал отдельно Гвоздёву и двум старшим агентам.
— Спиридон Афанасьевич, вы этот разряд знаете лучше меня. Девять лет девочке.
Гвоздёв побагровел.
— Знаю, — сказал он. — Я по этому разряду сам ходить буду.
Морозов не спал две ночи и на третью заснул сидя, в отделении, и был разбужен Гвоздёвым в шестом часу утра.
— Нашли, — сказал надзиратель.
Морозов встал.
— Живы?
— Девочка жива, — сказал Гвоздёв. — Мальчика нет.
Глава 58
Груню Скоблину нашли в Марьиной роще, в чайной у Крестовской заставы, где она третьи сутки мыла посуду за еду.
Нашёл её не агент и не городовой. Нашла её посудомойка той же чайной, сорокалетняя баба по имени Настасья, которая три дня назад пустила девочку погреться и оставила при себе, а на четвёртый услышала от разносчика газет, что по Москве ищут двоих детей из Сибири, — и пошла в полицейский дом сама.
Морозов приехал в чайную через сорок минут.
Девочка сидела в углу у печки, на низкой скамейке, и держала на коленях жестяную кружку.
Ей было девять лет. Она была маленькая для своих лет, стриженая после болезни, в чужой кофте с подвёрнутыми рукавами, и смотрела на входящих так, как смотрят зверьки в клетке: не с испугом, а с готовностью.
Морозов остановился в дверях.
— Настасья, — сказал он, не подходя. — Она ела нынче?
— Ела, — сказала посудомойка. — Я ей щей налила.
— Тогда сядьте с ней рядом и не отходите. И вот что: я к ней подойду не сразу, а вы ей скажите, кто я и зачем. Пусть от вас услышит.
Он снял пальто, сел за стол в трёх шагах и просидел так минут двадцать, пока Настасья говорила девочке вполголоса.
Потом Груня посмотрела на него сама.
Морозов подошёл и сел на пол — не на скамейку рядом, а на пол у печки, чтобы глаза оказались ниже её глаз.
— Аграфена Прохоровна, — сказал он. — Меня зовут Александр Петрович. Я из полиции. Я ищу вашего брата Мишу.
Девочка кивнула.
— Он побежал, — сказала она.
— Куда?
— Не знаю, — сказала она. — Он мне сказал: сиди тут, я приду. Я сидела.
— Сколько сидела?
— До темна, — сказала Груня. — А после холодно стало.
Разговор шёл полтора часа, с перерывами, и Морозов не задал за это время ни одного вопроса, начинавшегося со слова «почему».
Он спрашивал только о том, что можно увидеть и потрогать.
Постепенно сложилось.
Приехали они в Москву в субботу, одиннадцатого. Отец повёл их не в ночлежку, а к какому-то человеку, который встретил их на площади и сказал, что у него есть комнаты по пятиалтынному и что там чисто.
— Как он выглядел?
— Хороший, — сказала Груня. — В шапке.
— Молодой?
— Не знаю.
— С бородой?
Она подумала.
— С бородой, — сказала она неуверенно, и Морозов, слушавший за год сотни таких ответов, отметил про себя: этому верить нельзя. Девять лет, четверо суток на улице, чужой город — она сейчас согласится с любой приметой, которую ей подскажут.
Он переменил дорогу.
— Груня. А куда он вас привёл?
Вот тут пошло полезное.
Комната была в подвале. Спускались по ступенькам — она считала, семь. В комнате стояли нары в два яруса и пахло «как в бане, только холодной». Было ещё много народу, все взрослые. Ночью кто-то храпел, и Мишка не спал.
— А во дворе что было?
— Лошади, — сказала Груня. — Много. И телеги.
— Много лошадей?
— Много. И дядька их водил.
Морозов посмотрел на Гвоздёва.
Извозчичий двор с ночлегом в подвале. В Москве таких было десятки, но не всякий держал ночлежку, и не всякая ночлежка стояла в десяти минутах ходьбы от Каланчёвской площади.
— А отец ваш куда вечером ходил?
— Он с дядькой ходил, — сказала девочка. — Который нас привёл. Они пошли, и он сказал: я скоро.
— И не пришёл.
— Не пришёл, — сказала Груня и в первый раз за полтора часа заплакала — тихо, без звука, только у неё задрожал подбородок.
Дальше Морозов спрашивал ещё осторожнее.
Наутро, когда отец не вернулся, Мишка сказал: пойдём искать. Они ходили по площади весь день. К вечеру вернулись в подвал, и хозяйка — какая-то баба — сказала, что за место не плачено и чтоб уходили.
Ночевали на вокзале, в третьем классе, покуда не выгнали.
На третий день Мишка сказал сестре сидеть у чайной, а сам пошёл: он, по её словам, кого-то увидел и сказал: «Это он, что нас вёл».
И побежал за ним.
И не вернулся.
Морозов сидел на полу у печки, и всё внутри у него было очень холодно и очень ясно.
Двенадцатилетний мальчик, у которого пропал отец, увидел на площади человека, приведшего их в подвал, — и побежал за ним.
Один. В чужом городе. Без денег.
— Груня, — сказал он. — Ты умница. Ты всё правильно сделала: и что сидела, и что тётю Настасью послушалась. Теперь слушай меня. Ты поедешь со мной, и я тебя устрою в тёплом месте, где кормят. Через несколько дней приедет твой дядя Игнат из деревни и увезёт тебя домой.
— А Мишка?
— Мишку я ищу, — сказал Морозов. — Я тебе про него скажу правду, какая будет. Хорошая или плохая — скажу.
Девочка посмотрела на него внимательно и кивнула.
Показания её Морозов записал полностью — четыре страницы, — и записал не в отделении, а тут же, на конторке хозяина чайной, потому что везти ребёнка в сыскное отделение не собирался.
Настасья стояла рядом всё время и один раз сказала:
— Вы бы её не мучили.
— Я её не мучаю, — сказал Морозов. — Я её слушаю. Её четверо суток никто не слушал, Настасья. Ей это нужнее супа.
Настасья-посудомойка провожала их до двери и в дверях сказала:
— Ваше высокоблагородие. Вы уж её в приют-то не отдавайте.
— Не отдам, — сказал Морозов. — До дяди она поживёт при больнице, там сестра милосердия за ней присмотрит. Я договорился.
— Вы бы... — Баба помялась. — Вы бы, коли что, ко мне её. У меня своих нет.
Морозов посмотрел на неё.
За полтора часа он выучил про эту женщину следующее: она три дня кормила чужого ребёнка из своего котла, а на четвёртый, узнав, что девочку ищут, пошла в полицию сама, вместо того чтобы промолчать и оставить её при себе.
— Настасья, а как ваша фамилия?
— Кулагина.
Он записал.
Груню Морозов устроил в тот же вечер — не в приют, а в Мясницкую больницу, к сестре милосердия, которую нашёл через того же вялого прозектора и которая, к его удивлению, согласилась немедленно и без бумаг.
Бумаги, впрочем, он написал наутро: рапорт о помещении малолетней свидетельницы под попечение до прибытия родственника, с указанием расхода на её содержание из сумм отделения.
Пересветов, подписывая, буркнул:
— Опять расход.
— Опять, — сказал Морозов.
— Александр Петрович, а вы понимаете, что у нас на весь год отпущено на такие надобности двести рублей?
— Понимаю. Из них я истратил семнадцать.
Начальник отделения хмыкнул и подписал.
Ночлежку нашли на другой день.
Извозчичий двор Никиты Сенина в Домниковском переулке: сорок лошадей, телеги, сеновал и подвал с нарами на шестьдесят человек, сдаваемый по пятиалтынному за ночь.
Семь ступенек вниз.
Хозяйка, баба лет пятидесяти, показала: были такие, мужик с двумя детьми, ночевали с субботы на воскресенье и с воскресенья на понедельник. Кто привёл — не знает, к ним всякий день ведут.
— Кто ведёт?
— Артельщики, — сказала хозяйка. — С площади. Приведут — им с ночи по копейке.
— Сколько их?
— Да человек десять, — сказала она. — Они не мои, они сами по себе.
Вот тут дело и увязло на неделю.
Неделя эта была худшая за всю московскую службу Морозова.
Он допрашивал артельщиков днём, а ночью его будили с известиями: нашли мальчика — не тот; нашли девочку — не та; в Богородском уезде видели двоих детей — оказались местные.
Пересветов дважды спрашивал, не пора ли перевести розыск в обыкновенный порядок, и дважды соглашался подождать.
А на седьмой день Гвоздёв принёс версию, которая всё объясняла.
Артельщиков было не десять, а больше двадцати, и все они были люди, живущие ровно на границе закона: официально — носильщики и посыльные, неофициально — все понемногу.
Морозов взял их всех, по одному, с разговором. За неделю он допросил девятнадцать человек, и девятнадцать человек сказали одно и то же: мужика с двумя детьми не помню, водил многих, всех не упомнишь.
И на седьмой день Гвоздёв принёс версию, которая всё объясняла.
— Ваше высокоблагородие, — сказал он. — Тут Ерёма-Косой есть. Он на площади шестой год, водит в номера, а сам, между нами, наводчик: приведёт мужика с деньгами в подвал, а ночью его обчистят. За ним два дела было, оба развалились.
— Он в те дни на площади был?
— Был.
Ерёму взяли, и Ерёма оказался ровно тем, чем описал его Гвоздёв: битым, наглым, привычным.
Он запирался двое суток, а на третьи, прижатый показаниями хозяйки ночлежки и двух своих же товарищей, признал, что мужика с детьми водил.
— Водил, — сказал он. — Ну и что? Я его в номера свёл, копейку взял, и всё.
— В какой вечер?
— В субботу.
— А в понедельник?
— В понедельник не видал.
Морозов работал с ним три дня и на исходе третьего понял, что это не тот.
Понял он это не по показаниям, а по арифметике.
У Ерёмы-Косого на ночь с тринадцатого на четырнадцатое было алиби, и алиби скверное, но настоящее: он в ту ночь сидел в участке Сущёвской части, взятый за драку в трактире, и был выпущен утром четырнадцатого.
— Вот же гнида, — сказал Гвоздёв с горечью. — И сидел-то в участке, а мы неделю потеряли.
— Не потеряли, — сказал Морозов. — Мы узнали, как это устроено. Он водит в подвал за копейку и наводит на тех, у кого есть деньги. Значит, есть кому наводить.
— Кому?
— А вот это, Спиридон Афанасьевич, и есть наш вопрос, — сказал Морозов. — Ерёма — глаз. Ерёме платят. Ищем руку.
Он вернулся в отделение поздно и застал там Бекетова, сидевшего над бумагами при лампе.
Прежде того, впрочем, был ещё один разговор — с Пересветовым, и разговор скверный.
Начальник отделения вызвал его в среду и начал не с дела.
— Александр Петрович. Из департамента пришла бумага.
Морозов сел.
— По вашему делу о Кислякове, — сказал Пересветов, и Морозов не позволил себе выдохнуть. — Запрашивают копию обвинительного акта и подробное изложение хода дознания. С пометкой: «для сведения».
— Отчего департаменту московское бытовое убийство?
— Вот и я о том, — сказал Пересветов. — Уголовный розыск у нас ведает не департамент, а судебное ведомство. Департаменту наши мужики с гирями без надобности.
Он побарабанил пальцами.
— Александр Петрович, я вам скажу, как это выглядит со стороны. Кто-то в Петербурге собирает всё, что вы делаете. Не мешает, не запрещает — собирает. Ваши акты, ваши дознания, ваш почерк.
— Зачем?
— Вот это, — сказал начальник отделения, — вы, я полагаю, знаете лучше меня.
Морозов промолчал.
Он действительно знал — вернее, догадывался, и догадка была неприятная.
Человек, собирающий дознания, ищет не преступление. Он ищет систему: как этот чиновник думает, что замечает, чего не пропускает. Так изучают не подозреваемого. Так изучают орудие — перед тем как решить, куда его применить.
— И вот ещё что, — сказал Пересветов. — В бумаге есть приписка, и приписку эту я вам прочту. «Присовокупить свѣдѣнія о состояніи здоровья и о томъ, не было ли за истекшій періодъ случаевъ, вызывающихъ сомнѣніе въ его состояніи».
— И что вы ответите?
— Правду, — сказал Пересветов. — Что за три месяца случаев не было. Их ведь не было, Александр Петрович?
— Не было, — сказал Морозов.
Он вернулся к себе, дописал текущее и застал в комнате стола Бекетова при лампе.
— Александр Петрович, — сказал Аполлинарий Львович. — Я, пока вы ходили, сделал одну вещь. Не по вашему поручению, а по своему разумению, и, ежели это лишнее, скажите.
— Что за вещь?
— Я поднял все дела по вокзальному разряду за полтора года, — сказал Бекетов. — Все убийства и все безвестные исчезновения у трёх вокзалов с осени двенадцатого. Их сто девять.
Он придвинул четыре листа, исписанных своим безукоризненным почерком.
— Из ста девяти я отобрал те, где потерпевший был приезжий, при нём не обнаружено денег, и при этом не тронуты вещи, имеющие цену: одежда, обувь, инструмент. — Он положил палец на список. — Таких оказалось семь.
Морозов взял листы и просмотрел их при лампе.
Работа была сделана так, как её сделал бы он сам, и в одном месте лучше: Бекетов не поленился выписать против каждого случая, что именно осталось при покойном, и колонка эта била в глаза сильнее всякого рассуждения.
«Полушубокъ, сапоги, шапка, ножъ». «Пиджакъ, сапоги, часы серебряные». «Тулупъ, валенки, кошель пустой».
Часы серебряные.
— Аполлинарий Львович, — сказал Морозов. — Вот тут, в четвёртом случае, часы. Их не взяли?

