
Полная версия:
ТЕНЬ ВОРШУДА (МУЛТАНСКОЕ ДЕЛО)
А двенадцатого июня тысяча восемьсот девяносто второго года следователь Казанский вызвал на допрос старика Моисея Дмитриева.
Шестидесятипятилетний хозяин куалы стоял перед столом следователя прямо, спокойно и с полной, бесхитростной откровенностью рассказал все как на духу: и про то, что в его шалаше молятся четырнадцать дворов рода Учур дважды в год — в Крещение и Пасху — хлебом и пивом; и про то, как четыре года назад на Покров резали всем родом купленного у Кузьмы Антонова бычка; и про то, кто состоит в куале бадӟым-вӧсясем, а кто тӧр-вӧсясем; и про то, что в корыте он весной солил оставшуюся от осени нетель, потому что семьей в семь человек за зиму всю говядину не съели.
— Виновным себя не признаю, ваше высокоблагородие, — твердо сказал старик Моисей. — Нищего я вечером четвертого мая на улице не видал, и человеческих жертв у нас, вотяков, от века не бывало. То великий грех перед Инмаром.
Ему не поверили. Старика Моисея Дмитриева тут же взяли под стражу, оторвали от плачущей молодой жены Василисы Гордеевой и двенадцатилетнего сынишки Кости и под конвоем отправили за пятьдесят верст в сырой каменный каземат Малмыжского тюремного замка, откуда живым ему уже не суждено было выйти. Вслед за ним схватили и бросили в арестантскую при Старотрыкском волостном правлении двадцативосьмилетнего внука деда Акмара — тихого жреца с керемети Михаила Титова, а затем и главного молитвенника учурской куалы Дмитрия Степанова Зорина.
Вокруг запуганного, оцепленного полицией Старого Мултана закружили, как воронье над падалью, охотники до легкой поживы.
Прикомандированный к розыску полицейский урядник Аким Пантелеев Жуков — бывший приказчик мултанского торговца Репина, продувной и наглый малый в потертой форменной шинели — смекнул, что на «вотяцком деле» можно погреть руки не хуже станового пристава Тимофеева. Осенью он явился вечером в избу к самому состоятельному человеку в селе — церковному старосте Василию Кузьмичу Кузнецову, у которого в ту пору плотничал русский крестьянин из деревни Капков Павел Пивоваров.
Плотник Пивоваров, зайдя в сумерках в избу разуться перед ужином, своими ушами слышал, как урядник Жуков, подойдя к перегородке, за которой лежал больная жена старосты, фамильярно клянчил у хозяина:
— Слышь, Василий Кузьмич... Нет ли у тебя рублей пяток взаймы, не надолго? Овса купил, поиздержался!
Кузнецов вышел из-за перегородки и спокойно ответил:
— Нет, слышь, Аким Пантелеевич, у меня теперь свободных денег нет.
Но урядник Жуков не отступился. Через несколько дней, третьего ноября, после ярмарки на Кузьму-Демьяна в Волипельге, он снова подкатил на запряженной лошади к воротам Кузнецова и в присутствии Николая Петровича Мурина слезно стал просить взаймы десять рублей на неделю или десять дней — «вот только хозяйка приедет, сейчас отдам, ведь я у вас в Мултане семь месяцев в сидельцах жил, свой человек!».
Добросердечный Василий Кузьмич поверил бывшему сидельцу: вынул из бумажника две трехрублевые бумажки и четыре рублевки — всего десять рублей — и дал уряднику взаймы (так что на другой день, когда плотник Пивоваров попросил сверх заработанных восьми рублей еще двугривенный или два рубля на подать, Кузнецов развел руками: «Вчера Кощееву в Полянах триста рублей по счету отдал да уряднику Жукову десятку взаймы дал, пусто в кармане!»).
А урядник Жуков, получив десять рублей и встретив затем Кузнецова у лавки Кощеева в Вятских Полянах, вдруг потребовал с него еще двадцать пять рублей — «на новую шинель»! Поняв, что полицейский крючок просто вымогает с него деньги, честный староста наотрез отказался давать хоть копейку.
И тогда взбешенный урядник Жуков вытащил из кармана занятую десятку — две трешницы и четыре рублевки — и положил ее на стол судебному следователю Казанскому с рапортом: дескать, богатый мултанский вотяк и церковный староста Василий Кузнецов подкупал меня, урядника, десятью рублями и сулил еще двадцать пять, чтобы я «оправил и оставил его по делу об убийстве нищего»!
Черная туча нависла над Старым Мултаном. Вслед за Моисеем Дмитриевым и Дмитрием Степановым под следствие попали и одноглазый мясник Кузьма Самсонов (которого в бабьей перебранке со снохой со зла оговорила мачеха Евдокия Филимонова), и суточный Василий Кондратьев, и сотский Семен Красный, видевший передачу тридцати рублей приставу Тимофееву в чульинском лесу, и жрец Андриан Андреев за свой весенний сон о «двуногом», и даже девяностолетний полуглухой старец дед Акмар да церковный староста Василий Кузнецов.
Но то были еще только первые цветы беды. Настоящий застенок ждал мултанцев впереди — когда из Сарапула примчится вдохновитель процесса товарищ прокурора Николай Иванович Раевский, а в Старый Мултан въедет на смену Тимофееву новый становой пристав четвертого стана Николай Александрович Шмелев с кульками соленой селедки, ременной петлей и медвежьим чучелом.
Примечания к главе:
1. Долото — плотничий и столярный инструмент с узким стальным лезвием и рукоятью, по которой наносят удары деревянным молотком (киянкой) или обухом для выдалбливания пазов и перерубания твердой древесины. Впоследствии судебно-медицинская экспертиза установила, что перерубить ребра и пятый грудной позвонок внутри грудной клетки Матюнина без повреждения кожи можно было только наставленным долотом или очень узким топором уже на окоченевшем трупе.
2. Линия — старая русская мера длины, равная 1/10 дюйма, или 2,54 миллиметра.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МЕДВЕЖЬЯ ПРИСЯГА И СЕЛЕДОЧНЫЙ ЗАСТЕНОК
Глава 5. Человек с идеей
Весна тысяча восемьсот девяносто третьего года шла по Каме и Вятке тяжело, с долгими туманами, с хмурым ледоходом, ломавшим прибрежный тальник, и с вязкой, непролазной распутицей по уездным трактам. Прошел ровно год с того майского дня, когда крестьянская девушка Марфа Головизнина наткнулась на лесном бревеннике в трех с половиной верстах от Старого Мултана на обезглавленное тело припадочного нищего Конона Матюнина.
За этот год в сырых, пропахших сургучом, лампадным маслом и мышиным пометом канцеляриях Малмыжа и Сарапула дело о мултанском убийстве успело разбухнуть, обветшать по краям и покрыться бурой архивной пылью. Но чем толще становились подшитые суровой ниткой тома предварительного следствия, тем безнадежнее зияла в них пустота.
В начале июня в кабинет товарища прокурора1 Сарапульского окружного суда Николая Ивановича Раевского доставили наконец долгожданные пакеты за казенными печатями из Казани и Вятки. Это были акты судебно-химического и микроскопического исследования вещественных доказательств, произведенного в лаборатории медицинского факультета Императорского Казанского университета и во Вятском врачебном отделении губернского правления.
Николай Иванович Раевский сидел за широким, обтянутым зеленым сукном письменным столом у полуоткрытого окна, выходившего на тихую сарапульскую улицу, где в теплой пыли лениво купались воробьи, а с берега Камы доносился протяжный, глухой гудок буксирного парохода. Раевскому шел четвертый десяток. Это был человек невысокого роста, сухощавый, подтянутый, с бледным, точно выточенным из желтоватой кости лицом, тонкими, плотно сжатыми губами и холодным, пристальным взглядом серых глаз за золотыми ободками пенсне. В судебное ведомство он пришел не со студенческой скамьи юридического факультета: прежде он имел диплом врача, но рано оставил хлопотливую, неблагодарную земскую практику ради прокурорского мундира с золотым шитьем на стоячем воротнике. От прежней медицинской профессии в нем осталась лишь привычка смотреть на живого человека — будь то свидетель, потерпевший или обвиняемый — как на анатомический препарат, да еще особое, педантичное пристрастие к ученым терминам, которыми он любил щеголять в обвинительных актах.
Но главным свойством натуры Николая Ивановича было затаенное, болезненное, день и ночь точившее его честолюбие. Служба в глухом уездном Сарапуле, среди купеческих лабазов, кожевенных заводов и бесконечных крестьянских тяжб о потравах, кражах хомутов да пьяных драках на покосах, казалась ему нестерпимым прозябанием. Он чувствовал себя человеком столичного склада, случайно занесенным судьбою в прикамское захолустье, и с жадным нетерпением ждал случая — громкого, необыкновенного процесса, о котором заговорили бы газеты от Казани до Петербурга, который обратил бы на скромного сарапульского товарища прокурора благосклонное внимание судебной палаты и самого министерства юстиции.
Разрезав костяным ножом плотную синюю бумагу казанского пакета, Раевский поправил пенсне и углубился в чтение. По мере того как глаза его бежали по ровным, писарским почерком выведенным строкам экспертного заключения, тонкие брови его все выше ползли ко лбу, а на скулах проступали сухие розовые пятна досады.
Вся кропотливая постройка, которую в мае и июне прошлого, девяносто второго года возводили на месте преступления полицейский урядник2 и исполнявший должность судебного следователя второго участка Малмыжского уезда Казанский, рассыпалась от одного прикосновения университетского микроскопа, как сухой торф.
Эксперты исследовали всё, что следствие с такой торжественностью изъяло при повальных обысках в Старом Мултане и отправило за сотни верст в опечатанных ящиках и банках. И что же оказалось?
В буроватых комьях земли, выскобленных следователем из глинобитного пола семейного шалаша-куалы3 старика Моисея Дмитриева — там, где уряднику и понятым чудилась пролитая человеческая кровь, — химический анализ и спектральное исследование не обнаружили ни малейших следов гемоглобина. Это была самая обыкновенная земля, смешанная с древесной золой, сажей и крупинками овсяной муки.
На четырех узких плотничьих и лесных топорах, отобранных у мултанских вотяков в качестве предполагаемых орудий обезглавливания, не нашлось ни единого кровяного пятнышка — только обыкновенная бурая ржавчина от сырости да смоляной налет от сосновой щепы.
На сером холщовом пологе и посконных штанах одноглазого мултанского резника Кузьмы Самсонова темные заскорузлые полосы оказались вовсе не кровью, а грязью, дегтем и растительными пятнами.
Но сокрушительнее всего был ответ лаборатории относительно главной улики — деревянного корыта, найденного на дворе у того же Моисея Дмитриева. Следователь Казанский в своем протоколе осмотра описал это корыто с необыкновенным тщанием: длиною в один аршин и один вершок4, шириною в девять с половиной вершков, с несквозною зарубкой на боку, залепленной мякишем ржаного хлеба, и с темными потеками в трещинах древесины. В воображении следствия это корыто уже рисовалось жертвенным сосудом, над которым язычники-инородцы5 резали живого человека, подставляя дерево под струю горячей крови.
Казанские профессора вырезали из подозрительных мест корыта тончайшие древесные стружки, размочили их в реактивах и положили под объектив микроскопа. Заключение гласило с неумолимой научной сухостью: из всех подозрительных пятен лишь в трех крохотных точках обнаружены следы крови, однако кровяные шарики в них имеют явственно выраженную овальную форму и снабжены ядрами. Всякому врачу — и бывшему медику Раевскому прежде других — с первого курса университета было известно: у человека и всех вообще млекопитающих красные кровяные тельца круглы и безъядерны; овальные же шарики с ядрами принадлежат исключительно птицам, рыбам или пресмыкающимся! В мочальной кудельке, которою была заткнута щель в корыте, и в прилипшем к стенкам соре эксперты нашли только шерстинки крупного рогатого скота и овец. Выходило в точности так, как с первого дня твердили на допросах сам старик Моисей Дмитриев и его жена Василиса Гордеева: в старом корыте зимой солили говядину от заколотой дома нетели6, а в будние дни чистили в нем речную рыбу да ощипывали домашнюю птицу.
Мало того: из ста двух волосков, собранных следователем со стен, бревен и пола общественного шалаша-куалы, девяносто семь оказались коровьей, конской и овечьей шерстью от обычных крестьянских тулупов и жертвенных шкур, а пять человеческих волосков по цвету, толщине и строению не имели ничего общего с волосами убитого Конона Матюнина.
Раевский отбросил казанскую бумагу на зеленое сукно, снял пенсне и долго протирал стекла батистовым платком. Без очков его узкое лицо с прищуренными, близорукими глазами казалось еще суше и жестче.
Всякому другому юристу на его месте вывод представился бы ясным и бесспорным: первоначальное подозрение, павшее на жителей села Старый Мултан по слепому навету русских соседей из деревни Тайши и починка Ишек, опровергнуто точным знанием. Труп Матюнина был найден на земле мултанского общества, близ лесной тропы, но ведь за неделю до того в трех верстах, в русской деревне Анык, этого самого Матюнина с его товарищем Максимом Марковым напоили до бесчувствия на деревенской свадьбе, а наутро видели, как какой-то человек в белом понитке7 тащил хмельного старика за воротник к лесу. Могли убить из озорства или ради нищенских грошей, а потом, желая свалить вину на ненавистных «богатеев-вотяков», изуродовать остывшее тело и подбросить его на мултанский выгон...
Но мысль об отказе от первоначальной версии показалась Николаю Ивановичу почти личным оскорблением. На краю его стола лежала книга в серой бумажной обложке, изданная три года назад в Казани: «Вотяки. Историко-этнографический очерк» профессора Ивана Николаевича Смирнова. Вся она пестрела карандашными пометками Раевского. Ученый профессор, собирая по прикамским и вятским уездам старинные предания и рассказы о языческих верованиях удмуртов, глухо упоминал о том, что в глубокой древности, во времена войн, голодовок и повальных падежей скота, предки вотяков будто бы приносили своим грозным божествам — Кереметю или Курбону8 — человеческие жертвы. Правда, сам автор оговаривался, что сведения эти почерпнуты больше из темной молвы соседнего русского населения да из преданий о временах незапамятных, но для воображения Раевского этих книжных страниц было совершенно достаточно.
«Кровь на корыте птичья? — мысленно возражал он казанским химикам, шагая по кабинету от окна к изразцовой печи. — Положим! Но разве фанатики, совершающие вековое таинство, станут оставлять немытую посуду на виду у всей деревни целых три недели, дожидаясь приезда станового и следователя? Они вымыли корыто щелоком, а после нарочно резали над ним кур или чистили рыбу, чтобы сбить с толку правосудие! Наука смотрит в пробирку, а прокурор должен смотреть в бездну народного изуверства!»
Ему уже мерещилась картина будущей выездной сессии суда: переполненный зал, корреспонденты газет, затаившие дыхание присяжные заседатели... И он, Николай Иванович Раевский, спокойным металлическим голосом вскрывает перед девятнадцатым столетием страшную язву: под боком у православных храмов и земских школ в тени языческих шалашей поныне льется человеческая кровь во славу идола Курбона!
Одно только мешало этому построению: в деле не было ни единого прямого свидетеля, ни единого сознания, ни одной улики, кроме отрезанной головы и вырезанных внутренностей нищего. Судебный следователь Казанский топтался на месте и явно клонился к тому, чтобы прекратить дело.
— Тут нужен не белоручка в форменной фуражке, — вслух произнес Раевский. — Тут нужен человек с железной хваткой, перед которым мужик не посмеет отмалчиваться...
В конце июня Николай Иванович выехал по делам службы в Малмыжский уезд. Формально село Старый Мултан входило в третий полицейский стан, которым заведовал становой пристав9 Тимофеев — служака неповоротливый и не веривший в басни о человеческих жертвоприношениях. Зато в соседнем, четвертом стане служил другой пристав — Николай Александрович Шмелев.
О Шмелеве по всему уезду шла грозная слава. Это был коренастый, широкоплечий человек лет сорока пяти, с бычьей шеей, багровым лицом, жесткими усами с проседью и тяжелыми волосатыми кулаками. Говорил он сиплым басом и на всю полицейскую службу смотрел просто, без либеральных затей, занесенных судебными уставами шестьдесят четвертого года10. По убеждению Шмелева, всякий мужик — а тем паче безответный лесной вотяк — сказывает правду лишь тогда, когда у него в глазах потемнеет от страха и крутого полицейского кулака. Еще недавно в том же уезде, расследуя дело об убийстве старухи Чайкиной, Шмелев сумел в несколько дней так «прижать» подозреваемых в арестантской избе, что те подписали всё, что требовалось.
Двадцать восьмого июня тысяча восемьсот девяносто третьего года — спустя четырнадцать месяцев после убийства Конона Матюнина — товарищ прокурора Раевский имел со становым приставом Шмелевым долгую беседу с глазу на глаз. Впоследствии Шмелев с солдатской прямотой напишет в первой же строке своего рапорта: «Вследствие личного поручения господина товарища прокурора Сарапульского окружного суда Раевского, данного мне 28 июня сего года, я прибыл в село Мултан для производства негласного разведывания...»
Разговор между бледным питомцем университетской науки и багровым уездным бурбоном11 происходил за плотно притворенными дверями.
— Поймите меня правильно, Николай Александрович, — чеканя каждое слово и поблескивая стеклами пенсне, говорил Раевский. — Перед нами круговая порука целой языческой общины, совершившей обрядовое, жертвенное убийство. Старики-вотяки связаны страхом перед своими богами и клятвою молчания. Но в каждой такой толпе есть слабые звенья — молодежь, женщины, люди, затаившие обиду на своих богатеев. Стоит вынуть из свода один камень — и рухнет вся постройка!
Шмелев сидел на краешке стула, широко расставив обутые в тяжелые дегтярные сапоги ноги, и с полным пониманием слушал начальство.
— Так точно, Николай Иванович, — прогудел он. — С ними в белых перчатках каши не сваришь. Они в своем Мултане как в крепости засели: старики богатые, хлеба у каждого по восьми скирдов стоит, староста сельский у них свой... Только вы уж, ваше высокородие, дозвольте мне в чужом стане руки не связывать. Коли взяться за них по-нашему, по-полицейски — в неделю все потроха выложат!
Раевский тонко улыбнулся одними углами сухих губ.
— Меня интересует результат — раскрытие истины в интересах правосудия. А какими путями вы побудите свидетелей и соучастников к откровенности — это дело вашей служебной находчивости. В помощь вам дается полицейский урядник Жуков, прекрасно знающий местное население, а со стороны лесного ведомства вам окажет содействие лесничий Кронид Васильевич Львовский.
Через два дня тарантас пристава четвертого стана с грохотом и звоном колокольчика влетел по пыльному проселку в село Старый Мултан. Только-только отсеялись яровыми и собрались ладить косы к Петрову дню12 — и вдруг снова у крыльца съезжей избы13, которую содержала в селе бойкая мещанка Марья Ивановна Шлеймер, остановилась полицейская повозка, и в раскрытые окна полетел громовой бас:
— Старосту сюда! Сотских! Живо, одна нога здесь, другая там!
Вокруг приехавшего Шмелева в тот же день собралась целая компания доброхотных помощников. Первым явился полицейский урядник Аким Пантелеев Жуков — высокий, жилистый детина с бегающими глазками и щегольски закрученными усиками. С мултанскими вотяками у него были давние счеты. До поступления в полицию он несколько лет жил в этом селе, служа приказчиком в лавке купца Репина, и вдоль и поперек изучил достаток каждого двора.
Когда год назад разнеслась весть о найденном в лесу безголовом теле, Аким Жуков смекнул, что из этого дела можно выжать немалую поживу. Самым зажиточным и грамотным человеком среди мултанских удмуртов был тридцативосьмилетний церковный староста Василий Кузьмич Кузнецов — крестьянин умный, степенный, читавший русские книги и газеты. К нему-то и подъехал однажды урядник Жуков с двусмысленной ухмылкой:
— Слышь, Василий Кузьмич, худое дело про вас бают... Будто вы нищего-то всем миром зарезали. А впрочем, я человек свой... Выручи по-дружески: одолжи десять целковых, мне как раз новую форменную шинель справить надо!
Расчет урядника был коварен: даст богатый вотяк десятку — значит, откупается от полиции, и тогда из него можно будет тянуть сотни рублей; а не даст — можно повернуть дело так, будто Кузнецов сам пытался подкупить урядника! Но Василий Кузнецов сразу раскусил ловушку. Спокойно глядя в бесстыжие глаза Жукова, он ответил:
— Денег я тебе, Аким Пантелеевич, не дам. Греха за нами перед Богом и царем нет, бояться мне нечего, а шинель себе справляй на свое жалованье.
Жуков ушел тогда ни с чем, поклявшись при случае упечь гордого церковного старосту под каторгу. И вот теперь этот час настал.
Следом за урядником в съезжую избу потянулись главные деревенские недоброжелатели вотяков — русские крестьяне, жившие в земельных спорах с удмуртским обществом: двоюродные братья Константин и Дмитрий Степановы Мурины. Земля у мултанских вотяков была ухоженная, жили они дружно, подати платили исправно и нередко нанимали обедневших соседей на жнитво или ссужали хлебом. Зависть к чужому достатку, переплетенная с суеверным презрением к «нехристям», давно искала выхода, и оба брата Муриных тотчас сделались при становом добровольными сыщиками и наушниками.
Но самой колоритной фигурой в этом кружке был местный лесничий Кронид Васильевич Львовский, готовившийся занять властное кресло земского начальника14. Грузный, представительный барин с окладистой бородой, в зеленой тужурке с лесными пуговицами, Львовский считал себя великим знатоком народного быта и следопытом. В прихожей его дома стояло во весь рост огромное черное чучело медведя с оскаленной пастью, в передние лапы которого практичный хозяин приспособил ставить свои трости, зонтики и длинные ясеневые чубуки для трубок.
Еще зимой, семнадцатого и восемнадцатого января девяносто третьего года, поверх глубоких полуторааршинных сугробов, Львовский лично составил для следователя топографический план местности между селом Мултаном, деревней Анык, починками Ишек и Кузнеркой и местом находки трупа у ручья Табанек. План этот стал главным козырем товарища прокурора Раевского: на нем из деревни Анык выходили только две дороги, образуя узкий лесной клин, острием упиравшийся прямо в Старый Мултан! Всякому, кто смотрел на этот чертеж, казалось: куда бы ни пошел пьяный нищий Конон Матюнин из деревни Анык, он неизбежно должен был попасть прямо в руки мултанских вотяков, которые затем по прямой летней тропинке вынесли обезглавленное тело в лес.
Правда, любой пастух знал, что план лесничего — сплошная выдумка. В действительности из деревни Анык шла еще третья, торная дорога — на починок Кузнерку, и именно у этой кузнерской дороги лежал тот самый «клин» пахотной земли Тимофея Вершинина, о котором говорили первые свидетели! А прямая «тропинка», которую Кронид Васильевич провел пунктиром от Мултана к месту находки трупа, в майское половодье проходила через такую бездонную трясину и разлившийся ручей, что пробраться там ночью с тяжелой ношей было совершенно немыслимо. Однако такие мелочи нисколько не смущали Львовского. Когда при нем зашла речь о том, что казанские профессора не нашли на мултанском корыте человеческой крови, он с апломбом старого охотника заявил:
— Экая невидаль — микроскоп! Узнать человеческую кровь проще простого: надобно взять сытую, до отвала накормленную собаку и подвести к пятну. Ежели кровь скотская или птичья — сытый пес отвернется; а ежели человеческая — непременно станет лизать! Уж это верная примета!
В первый же вечер по приезде в Старый Мултан пристав Шмелев устроил в чистой половине съезжей избы у Марьи Ивановны Шлеймер военный совет. На столе кипел пузатый медный самовар, стояла четверть очищенной водки, тарелка с солеными рыжиками и нарезанная крупными ломтями копченая колбаса. В горнице было накурено так, что сизый махорочный и папиросный дым плавал слоями вокруг жестяного абажура висячей лампы.
Шмелев в расстегнутом мундире, без галстука, сидел во главе стола, наливал граненый стаканчик и, прищурив левый глаз, слушал доклады урядника Жукова и Дмитрия Мурина.
— Значит, так, — гудел становой, пристукивая тяжелым кулаком по клеенке. — Главное гнездо у них — род Моисея Дмитриева и старика Андрея Григорьева, которого по-деревенски Акмаром кличут. Так я понимаю?
— Точно так, ваше благородие, — угодливо поддакнул Дмитрий Мурин, пододвигаясь ближе и понижая голос до заговорщицкого шепота. — У них тут три рода вотяцких живут: род Учур, род Чунья и род Зюмья. И у каждого рода свой шалаш моленный есть, куала по-ихнему. А самая большая, семейная да старинная куала — как раз на дворе у Моисея Дмитриева, возле самой речки. Они в той куале всем родом молятся: телят, овец, гусей да уток режут, в котлах варят, кумышку15 пьют, а старик Акмар — хоть ему без малого восемьдесят годов и ногами он еле бродит — у них за главного молельщика, за жреца состоит. И внук его, Михайло Титов, парень молодой, двадцати восьми лет, тоже при деде в лесной керемети за попа-вӧсяся16 правит!

