
Полная версия:
Маг, разрывающий на куски
Он всё ещё сидел на полу, прижимая к себе женщину, и молчал.
Она затихла. Рыдания стихли, превратившись в тихие, прерывистые всхлипы, а потом и вовсе в ровное, спокойное дыхание. Она уснула — измученная, опустошённая, выплакавшая все слёзы, что у неё были.
А вот он не спал.
Он смотрел в пустоту поверх её головы, и в его алых глазах не было ничего. Та же пустота, что в глазах существа. Та же бездна. Тот же вопрос, на который не было ответа.
Почему?
Существо не знало, сколько ещё прошло времени, но женщина проснулась.
И вдруг цель заговорила.
Тихо, почти беззвучно, глядя куда-то сквозь стены.
— Я должен уйти, — сказал он. — Мне нужно стать сильнее. Моей силы... её не хватает.
Пауза.
— Я не могу защитить вас, оставаясь таким, какой я есть.
Существо замерло.
Приказ Создателя пульсировал в его сознании: найти. защитить. умереть.
Но сейчас цель говорила о том, чтобы уйти.
Уйти туда, где существо не сможет его защитить.
Уйти туда, где приказ станет невозможен.
Уйти туда, откуда может не вернуться.
Существо не знало, что делать.
Оно умело только ждать.
И оно ждало. Пока ждало.
Цель медленно, очень медленно, будто боясь её потревожить, высвободился из объятий женщины. Уложил её на диван, подложил под голову подушку, укрыл пледом.
Потом встал.
Существо увидело его лицо полностью.
Алые глаза, опухшие от слёз, но уже сухие. Губы, сжатые в тонкую, белую линию. Скулы, заостренные от усталости и недосыпа. Кожа, посеревшая от истощения.
Но в этих глазах не было пустоты.
В них горел огонь.
Тот самый, что существо видело в глазах Создателя, когда он отрывал свою руку. Тот самый, что зажёг мир сто лет назад и до сих пор не погас.
Цель подошла к окну.
Он долго смотрел на город — дымящийся, умирающий, но всё ещё живой.
А потом прошептал:
— Я вернусь. Обещаю.
Существо сжалось в своём углу.
Оно не знало, что такое обещания.
Но оно знало, что приказ Создателя — защищать эту цель.
И оно будет защищать.
Даже если цель уйдет туда, куда существо не может последовать.
Даже если для этого придется умереть.
Пойдёт за этим человеком.
Забившись в щель между каменными плитами, это маленькое, уродливое существо лежало и слушало, как плачет женщина, которую Создатель приказал ему не трогать.
Оно не знало, кто она.
Не знало, почему её горе отзывается в его груди странной, ноющей болью.
Не знало, почему при виде мужчины, который обнимал её, его длинные пальцы сжимались в кулаки, а в горле застревал беззвучный, шипящий звук.
Оно не знало многого.
Но оно знало одно: этот мужчина — цель. Этот мужчина — надежда. Этот мужчина — единственная причина, по которой оно существует.
И оно будет защищать его.
Глава 16
Последний дар.
Полевой госпиталь разместили в подземном ангаре, где когда-то хранились сельскохозяйственные големы. Теперь здесь пахло не машинным маслом и магической смазкой, а совсем другим — потом, кровью, гниющими ранами и тем сладковатым, приторным запахом, который оставляют после себя энты, даже мёртвые.
Старик лежал на узкой койке в самом углу, у стены, отгороженный от остальных парой грязных простыней, натянутых на верёвку. Ему выделили это место не потому, что он был важным или влиятельным. Просто никто не хотел лежать рядом с умирающим.
Он и сам это знал.
Тело больше не слушалось. Руки и ноги стали чужими, тяжёлыми, будто налитыми свинцом. Грудь едва поднималась — каждый вдох давался с хрипом, с болью, с противным бульканьем где-то глубоко внутри. Лёгкие медленно заполнялись тем, что целители называли «споровой слизью». Трое суток назад, когда его притащили сюда, они ещё пытались что-то делать. Вливали в него какие-то настойки, прижигали раны, шептали заклинания. Но слизь расползалась быстрее, чем они успевали её выжигать.
На вторые сутки целительница — молоденькая девушка с испуганными глазами и трясущимися руками — сказала ему правду. Шёпотом, чтобы никто не слышал.
— Дедушка... я не могу. Никто не может. Эта дрянь... она живёт внутри вас. Она питается вашей же магией, вашей жизненной силой. Если я буду пытаться её выжечь, я сожгу и вас. А если оставлю... — она замолчала, проглотив комок в горле.
Он тогда только улыбнулся ей. Криво, одними уголками губ, потому что на полноценную улыбку уже не было сил.
— Ничего, дочка, — прошептал он, едва шевеля языком. — Я своё пожил. Ступай. Другим помогай.
И она ушла. И больше не приходила к старику.
Теперь он лежал здесь уже третьи сутки, медленно угасая, и слушал, как умирают другие. Кто-то кричал, когда боль становилась невыносимой. Кто-то молился — Великому, старым богам, кому угодно. Кто-то просто плакал, тихо, безнадёжно, уткнувшись лицом в подушку.
А старик молчал.
Он смотрел в потолок — серый, бетонный, с потёками влаги и паутиной трещин — и вспоминал.
Память работала странно... Она больше не подчинялась приказам. Не включалась по желанию. Она просто всплывала сама, кусками, обрывками, как старое, потрёпанное жизнью одеяло, из которого торчат нитки.
Вот он держит за руку внучку...
Ей семь лет. Она только пошла во второй класс. Ладошка у неё маленькая, мягкая, тёплая. Пальчики тоненькие, с обкусанными ноготками — она всегда грызла ногти, когда волновалась. Они идут по улице мимо цветущих магнолий, и она рассказывает ему про школу. Про то, как Петька дёрнул её за косу, а она приложила его портфелем. Про то, что учительница хвалила её за рисунок. Про то, что она хочет стать магом-целителем, когда вырастет, чтобы всех лечить.
— А меня вылечишь? — спрашивает он, улыбаясь.
— Вылечу! — серьёзно кивает она. — Ты только не болей сильно, ладно?
— Ладно, — с улыбкой обещает он.
Они оба врут. И она, и он. Потому что оба знают: старость не лечится. Но в тот момент это было совершенно неважно. Важна была только её тёплая ладошка в его старческой морщинистой руке.
Картинка сменяется.
Вот он на детской площадке во дворе их дома. С внуком. Мальчишке пять лет, он весь в отца — шустрый, непоседливый, вечно в синяках и ссадинах. Они играют в мяч. Старик бросает — мальчик ловит. Мальчик бросает — старик ловит. Иногда нарочно роняет, чтобы внук повизжал от радости и побежал поднимать.
— Деда, ты плохо ловишь! — хохочет мальчик.
— Старый я уже, — вздыхает старик, притворно хватаясь за спину. — Не угнаться за молодыми.
— А ты не старый! — серьёзно заявляет внук, подбегая и обнимая его за ногу. — Ты самый лучший!
Самый лучший...
Старик чувствует, как по щеке скатывается слеза. Она тёплая, солёная, щиплет потрескавшуюся, сухую кожу. Он даже не пытается её вытереть — руки всё равно его не слушаются.
Потом...
Потом память выплёскивает совсем другое.
Тот день.
Он помнит его в мельчайших деталях. Каждую секунду. Каждый звук. Каждый запах.
Утро началось обычно. Они сидели на кухне — он, его жена, внучка и внук. Завтракали. Жена пекла свои вкуснейшие оладья — те самые, с корицей и засахаренными ягодами. Дети смеялись, спорили, кто съест последнюю. За окном светило искусственное солнце. Всё было хорошо.
А потом...
Сначала он подумал, что ему показалось. Какой-то странный звук из прихожей. Будто кто-то скребётся в дверь.
— Кто там в такую рань? — удивилась жена, вытирая руки о фартук.
— Я посмотрю, — сказал он, вставая.
Он дошёл до прихожей, протянул руку к двери...
И дверь взорвалась.
Нет, не от удара. Она просто... взорвалась. Разлетелась в щепки за секунду, и в образовавшийся проём хлынуло ОНО.
Зелёное. Живое. Чудовищное.
Корни.
Они были толстыми, как его рука, и тонкими, как волосы, одновременно. Они извивались, переплетались, росли прямо на глазах, заполняя собой всё пространство. От них пахло сырой землёй, прелыми листьями и ещё чем-то — сладковатым, приторным, тошнотворным.
Он даже не успел закричать.
Один корень — тонкий, гибкий, быстрый, как змея — метнулся мимо него прямо на кухню.
Он услышал крик внучки.
Такой тонкий, пронзительный, обрывающийся на полуслове.
А потом он обернулся.
И увидел ЭТО.
Корни уже были везде. Они оплели всю кухню, как паутина. Они свисали с потолка, ползли по стенам, застилали пол. Сквозь эту зелёную, шевелящуюся массу он видел...
Внучка сидела на своём стуле. Вернее, не сидела — её удерживали в вертикальном положении три корня, пронзившие её насквозь. Один вошёл в спину и вышел из груди. Второй — в плечо. Третий — в живот. Она не кричала. Она уже не могла кричать — только тихо булькала... Из её рта текла кровь, смешанная с какой-то зеленоватой слизью. Глаза — те самые, синие, как у матери — были широко открыты и смотрели прямо на него. В них не было боли. Только удивление. И вопрос:
— Деда, почему?
Рядом, на полу, лежал внук.
Его тело было... разорвано. Не по частям, а как-то иначе. Будто огромная сила выдернула из него всё живое, оставив только пустую, сморщенную оболочку. Мяч, тот самый, с которым они играли во дворе, валялся рядом, придавленный толстым корнем.
А жена...
Жена стояла у плиты, всё ещё сжимая в руках лопатку для вафель. Она смотрела на детей, и её лицо... оно менялось. Прямо на глазах. Кожа серела, сморщивалась, обтягивала череп. Глаза западали, губы истончались, превращаясь в две бледные ниточки. Она пыталась крикнуть, но изо рта вырвался только сиплый, булькающий хрип.
А потом из неё, из её собственного тела, начали расти корни.
Они прорывали кожу на животе, на груди, на спине. Тонкие, белесые, они выползали наружу, извивались, тянулись к нему. Жена смотрела на него — уже почти не узнавая, почти не видя — и медленно оседала на пол, превращаясь в иссохший, серый скелет, туго обтянутый кожей.
Он закричал.
Он не помнил, что было дальше. Как его вытащили. Как он оказался в этом госпитале. Память обрубило, словно ножом. Остался только этот образ — зелёная, шевелящаяся масса, тёплая ладошка внучки, ставшая холодной и безжизненной, и глаза жены, полные немого вопроса.
— За что?
Теперь, лёжа на узкой койке и чувствуя, как слизь поднимается всё выше, заполняя лёгкие, он снова видел это. Снова слышал. Снова чувствовал тот запах...
Из глаз потекли слёзы. Тяжёлые, старческие, бессильные. Он даже не пытался их сдерживать. Кому какое дело до слёз умирающего старика?
Он закрыл глаза.
Губы сами собой сжались. Зубы впились в сухую, потрескавшуюся кожу. Он закусил губу так сильно, что почувствовал вкус крови — солоноватый, металлический, ещё живой...
Боль помогла. На миг отвлекла от того кошмара, что творился в голове.
Он потерял всех.
ВСЕХ.
Жену, с которой прожил пятьдесят три года. Внучку, которая хотела стать целителем. Внука, который называл его самым лучшим.
Остался только он. Старый, бесполезный, умирающий в грязном подвале от чужеродной заразы, которую даже целители не могут вылечить.
— Зачем? — прошептал он в пустоту. — Зачем я ещё жив? Почему я, а не они?
Ответа не было. Только тихие стоны других умирающих, шарканье санитаров вдалеке, редкие всхлипы и кашель.
Он уже не ждал ничего. Ни чуда. Ни спасения. Ни даже быстрой смерти — то, что было внутри, не торопилось, наслаждалось своей медленной, мучительной работой.
А потом он почувствовал что-то странное.
Что-то маленькое, тёплое и... живое заползало под его ладонь.
Рука старика лежала на тощем матрасе, свесившись с койки почти до пола. Он давно не мог её поднять — сил не было. И вот теперь под его иссохшие, скрюченные пальцы протискивалось нечто...
Он хотел отдёрнуть руку, но не смог. Тело не слушалось.
Тогда он открыл глаза.
И увидел ЭТО.
Под его ладонью, устроившись в изгибе между большим и указательным пальцами, лежало какое-то существо.
Маленькое. Убогое. Костлявое.
Оно было размером с котёнка, но на кошку не походило совершенно. Тельце — тощее, прозрачно-бледное, сквозь тонкую кожу угадывались очертания рёбер и позвонков. Лапки — короткие, с длинными, непропорционально большими пальцами, которые сейчас были поджаты под брюшко. Хвост — длинный, гибкий, почти как у крысы, но покрытый не шерстью, а редкими, тонкими волосками.
И глаза.
Огромные, чёрные, без зрачков и белков. Они занимали половину его мордочки и смотрели на старика с таким выражением... Которое он не мог его определить. Не страх. Не мольба. Не голод. Что-то другое... Что-то, чему он не знал названия.
Существо лежало под его рукой и мелко дрожало.
Ему было холодно. Здесь, в этом сыром, промозглом подвале, где даже воздух, казалось, пропитан смертью, оно замёрзло. И пришло греться к единственному источнику тепла, который нашло — к умирающему старику.
Старик смотрел на него и не мог пошевелиться.
А потом существо пошевелило хвостом.
Длинный, гибкий хвост медленно, осторожно обвился вокруг его пальца. Не сдавливая, не пугая. Просто... коснулся. Погладил. Как кошка, которая трётся о ногу, прося ласки.
И с кончика хвоста, с каждой шерстинки, слетели крошечные золотые искорки.
Они падали на его руку, на матрас, на пол, и гасли, не долетев до них. Но несколько штук всё же коснулись его кожи — и там, где они касались, боль отступала. Там, где секунду назад слизь выжигала ткани изнутри, вдруг становилось тепло, спокойно, почти хорошо...
Старик замер.
Он не верил своим глазам.
Но существо продолжало лежать под его ладонью, дрожать и гладить его пальцы своим хвостом, рассыпая золотые искры.
И тогда старик сделал то единственное, что мог.
Он закрыл глаза.
И сам, медленно, осторожно, насколько позволяли иссохшие, обессиленные пальцы, начал гладить это маленькое, замёрзшее, уродливое существо.
Он гладил его по тощей спинке, по длинным ушам, по лобастой голове с огромными глазами. Его пальцы путались в редкой шерсти, натыкались на острые позвонки, но он продолжал. Потому что это было единственное тёплое, живое, настоящее, что случилось с ним за последние трое суток.
Существо замерло.
А потом... заурчало.
Тихо, едва слышно, как крошечный моторчик. Оно прижалось к его ладони покрепче, свернулось в клубок, спрятало мордочку в своём хвосте. И золотые искры посыпались чаще, гуще, стало теплее.
Они облепили руку старика, поползли выше, к локтю, к плечу, к груди. Они проникали под кожу, в мышцы, в кости, в самую кровь. Они выжигали слизь, залечивали раны, восстанавливали порванные ткани.
Старик чувствовал, как наполняется силой.
Не той, грубой, магической, которую используют боевые маги. Другой. Тихой, тёплой, уютной. Силой, которая была нужна не для битв и разрушений, а для жизни.
Он открыл глаза.
Золотой свет застилал всё вокруг. Он лился с его рук, с его груди, с его лица. Он освещал тёмный угол госпиталя, пробивался сквозь грязные простыни, касался лиц других умирающих.
Но старик видел только одно — маленькое, уродливое существо, которое пришло к нему погреться и, кажется, спасало ему жизнь.
— Кто ты? — прошептал он, и его голос, ещё недавно хриплый и слабый, прозвучал почти звонко.
Существо подняло голову. Его огромные чёрные глаза встретились с глазами старика.
И в них не было пустоты. Не было той бездны, что он видел в глазах магов, в глазах солдат, в глазах умирающих. В них было что-то другое.
Благодарность? Привязанность? Любовь?
Старик не знал.
Но он знал одно: он больше не один.
И когда существо снова уткнулось мордочкой в его ладонь и заурчало ещё громче, старик улыбнулся.
Впервые за много дней.
Девочка и тушканчик.
Лагерь беженцев раскинулся на окраине того, что когда-то было южным жилым сектором. Теперь это была просто грязная равнина, усеянная палатками, шатрами и наспех сколоченными будками. Десять тысяч человек, чудом выживших после нашествия энтов, ютились здесь, в ожидании неизвестно чего.
Палатка, в которой жила маленькая девочка, стояла в самом дальнем углу, у заграждения из колючей проволоки. Место тут было плохое — сырое, продуваемое всеми ветрами, и далёкое от пунктов раздачи еды. Но мама выбрала его, потому что здесь их никто не видел. Здесь можно было спрятаться от чужих глаз, от очередей, от толпы.
Девочке было шесть лет.
Время в лагере тянулось очень странно — то бешеннобежало вперёд, когда что-то случалось, то замирало на совсем, когда ничего не происходило.
Сейчас же оно снова замерло.
Она сидела на полу палатки, поджав под себя худые ножки, и смотрела на вход. Ткань, закрывающая проход, колыхалась от ветра, но никто не входил...
Мама не приходила уже два дня.
Первое время, когда их только привезли сюда, они жили вместе. Мама обнимала её по ночам, когда становилось страшно, грела своим теплом, рассказывала сказки. Потом еда закончилась. Вернее, её стало слишком мало. Пайки урезали — так сказали по громкоговорителю. Теперь на всех еды не хватало.
Мама сначала отдавала свою порцию ей. Говорила, что не голодна, что поела в очереди, что ей хватает. Но девочка видела, как у мамы вваливаются глаза, как осунулось её лицо, как руки стали тонкими, а кожа - прозрачной...
А потом мама ушла.
В первый раз это случилось вечером. Она оделась в ту единственную одежду, что у них оставалась чистой, пригладила волосы, посмотрела на дочь долгим, странным взглядом и сказала:
— Я скоро. Сиди тихо и никуда не выходи.
И ушла.
Девочка сидела и ждала. Час. Два. Три. На улице стемнело, а мамы всё не было. Она уже начала плакать, когда ткань у входа дёрнулась и внутрь ввалилась мама.
Только она была... какая-то другая.
Грязная. Усталая. На подкашивающихся ногах... Её одежда была изорвана и перепачкана чем-то тёмным. От неё пахло потом и ещё чем-то — чем-то чужим, противным, от чего хотелось зажать нос.
Но в руках у неё была еда.
Настоящая еда! Не та жидкая баланда, что раздавали в очереди, а хлеб, кусок сыра и даже яблоко — одно, маленькое, но настоящее!
Мама протянула это всё девочке, улыбнулась кривой, болезненной улыбкой и прошептала:
— Ешь, доченька...
И девочка ела. Жадно, торопливо, давясь и обжигаясь. А когда подняла глаза, мама сидела в углу палатки, зажав руку между ног, и горько плакала.
Девочка никогда раньше не видела, чтобы мама плакала. Мама вообще никогда не плакала. Даже когда умер папа — она только сжимала зубы и молчала...
А тут плакала. Навзрыд, как маленькая, размазывая слёзы по грязным щекам и стараясь не смотреть на дочь.
— Мамочка... — позвала девочка. — Мамочка, что с тобой?
Мама не ответила. Только покачала головой и зажала рот ладонью, чтобы не всхлипывать слишком громко.
С тех пор это повторялось каждый день.
Мама уходила. Возвращалась поздно, грязная, усталая... и с едой. И каждый раз после возвращения ей было больно. Девочка видела, как она морщится, когда ходит, как сводит ноги вместе, как долго сидит потом, не двигаясь, глядя в одну точку.
Но мама никогда не жаловалась. Никогда не говорила, где была. Только гладила дочь по голове, когда та засыпала, и шептала:
— Всё будет хорошо, маленькая. Я всё устрою.
А потом, два дня назад, мама ушла и не вернулась...
Девочка ждала.
Первый день она просидела у входа, выглядывая в щёлку и всматриваясь в толпу. Но мамы нигде не было.
На второй день живот скрутило от голода. Желудок бурчал, ныл, выл. Девочка пыталась не обращать внимания, но боль становилась всё сильнее. Она пила воду из фляги — ту, что мама оставила. Но вода не помогала. Только раздувала пустой живот, делая боль ещё острее.
К вечеру второго дня она уже не могла сидеть. Она лежала на полу, свернувшись калачиком, и тихонько плакала, зажимая живот руками.
— Мамочка... — шептала она. — Мамочка, вернись... Мне страшно... Я хочу кушать... Мамочка...
Но никто не отвечал.
И тут ткань у входа дёрнулась.
Девочка вздрогнула. Сердце забилось часто-часто, выскакивая из груди.
— Мама!
Она поползла вперёд, забыв про боль, забыв про слабость, забыв про всё. Руки тряслись, когда она откидывала тяжёлую, грубую ткань в сторону.
— Мама, я так ждала...
И замерла.
На пороге стояло нечто.
Маленькое, на двух коротких лапках, с большим пушистым хвостом. Оно было похоже на тушканчика — тех, что девочка видела на картинках в старых книжках. Но только похоже.
Потому что настоящие тушканчики не бывают такими... странными.
У него не было шерсти. Совсем. Только редкие, тонкие волоски торчали кое-где, делая его похожим на облезлого котёнка. Оно было очень худым — сквозь тонкую, почти прозрачную кожу угадывались очертания костей, рёбер, позвонков. Глаза — большие, чёрные, влажные — смотрели прямо на девочку, и в них было столько боли, столько голода, столько тоски, что у девочки сжалось сердце.
Оно тоже голодное, — поняла она. — Оно замёрзло. Оно потерялось. Оно одно, как и я...
Существо сделало шаг вперёд, смешно перебирая короткими лапками. Его длинный хвост волочился по земле, оставляя в пыли странный, извилистый след.
Девочка смотрела на него.
И вдруг ей стало невыразимо жалко и себя, и этого странного зверька, и маму, которая не вернулась, и весь мир, который стал таким страшным и непонятным.
Она заплакала.
Громко, навзрыд, как умеют плакать только маленькие дети, когда им очень больно и очень страшно. Слёзы текли по щекам, капали на пыльную землю, смешивались с соплями и слюной.
— Ты тоже голодный... — всхлипывала она сквозь рыдания. — Ты тоже хочешь кушать... И ты один... И мамы у тебя н.. не-е-ет...
Существо замерло. Его большие чёрные глаза смотрели на неё, не мигая. А потом оно сделало ещё шаг вперёд — и ткнулось мордочкой в её коленку.
Девочка вздрогнула от неожиданности. Нос зверька был тёплым и влажным. Он тыкался в её худую, острую коленку, словно просил:
— Не плачь. Я здесь. Я с тобой.
И девочка, забыв про всё — про то, что нельзя трогать уличных животных, про то, что мама велела никого не впускать, про то, что этот зверёк странный и, наверное, опасный — протянула руки и взяла его.
Зверёк был лёгким. Почти невесомым. Он поместился у неё на ладонях, как пушистый — нет, не пушистый, голый — комочек. Он дрожал. Всем телом, мелко-мелко, как осиновый лист на ветру.
— Так ты замёрз, — прошептала девочка, вытирая слёзы свободной рукой. — Бедненький...
Она занесла его в палатку, опустилась на пол и посадила зверька рядом с собой. Тот сразу же свернулся в клубок, спрятал мордочку в длинном хвосте и затих.
Девочка смотрела на него. И на душе стало чуточку теплее. Она больше не одна. У неё есть он. Странный, голый, дрожащий, но есть.
А потом живот снова скрутило от боли...
Девочка вскрикнула и согнулась пополам, прижимая руки к животу. Боль была острой, режущей, невыносимой. Голод напоминал о себе самым жестоким способом.
— Ой... — простонала она. — Ой, как больно...
Зверёк поднял голову.
Его чёрные глаза внимательно следили за ней. А потом он сделал нечто странное.
Он пододвинулся ближе, вытянул свой длинный хвост и коснулся им её руки.
Девочка сквозь слёзы посмотрела на него.
И увидела, как на кончике хвоста, прямо из редкой шерсти, начинает расти... ягода.
Маленькая, круглая, золотисто-красная. Она росла прямо на глазах, набухала, наливалась соком, и от неё исходил такой умопомрачительный, сладкий, манящий запах, что у девочки перехватило дыхание.
Клубника.
Самая настоящая клубника.
Она видела такую на картинках в старых книгах. Мама говорила, что раньше, до войны, клубника росла в каждом саду, и её можно было есть прямо с грядки.
Девочка не верила своим глазам.
Зверёк ткнулся носом в её ладонь, потом снова в ягоду, потом опять в ладонь. Словно говорил:
— Возьми. Это тебе. Ешь.
Девочка, ничего не понимая, протянула руку и взяла хвостик в свои пальцы.
Ягода отделилась мгновенно, будто и не держалась ни за что. Просто отпала от хвоста и осталась лежать у неё на ладони — настоящая, тёплая, пахнущая летом.
А зверёк... изменился.
Его мордочка, ещё секунду назад почти человеческая в своей печальной осмысленности, вдруг поплыла. Черты стали проще, примитивнее, зверинее. Глаза уменьшились, потеряли ту глубину, что была в них. Теперь это был просто тушканчик. Обычный, голодный, дрожащий тушканчик.
Он ткнулся носом в её ладонь, где лежала ягода, и тихонько пискнул.
— Ты... ты хочешь, чтобы я съела это? — прошептала девочка.
Тушканчик пискнул громче.
И девочка решилась.
Она поднесла ягоду ко рту, закрыла глаза и опустила её на язык.
Вкус взорвался у неё во рту.
Сладкий, сочный, невероятный. Она никогда в жизни не ела ничего подобного. Ягода таяла на языке, растекалась теплом по горлу, по пищеводу, по всему телу.

