
Полная версия:
Высохшее сердце
Доктора по-прежнему не было, и после полудня санитар велел всем идти по домам, принять аспирин, а завтра попробовать снова. Амбулатория закрывается, ему надо запереть двери. Дежурный врач, наверное, плохо себя чувствует. „Идите домой, нечего вам больше тут делать, завтра приходите. Завтра он будет. А сейчас я закрываю“.
Биби нашла такси, и мы отвезли маму обратно. Ночью дышать ей становилось все труднее и труднее, и она пыталась заговорить, но у нее изредка вырывался только громкий всхлип, в котором можно было различить что-то отдаленно похожее на слово. К утру дыхание превратилось для нее в такую муку, что мы боялись ее тронуть, боялись заговорить с ней из страха, что она попытается отвечать, боялись ее оставить, но слушать ее было невыносимо. Через несколько часов она умерла. Она не могла больше дышать. Ее сердце разорвалось. Мне было четырнадцать, Амиру – десять, и, когда мамины страдания прекратились, мне стало легче. Наверное, ужасно так говорить, но, когда все кончилось, это было облегчением.
После того как мама умерла, я поняла, что у меня нет ее фотографии. Мы столько всего оставили в нашем старом доме и боялись попросить, чтобы нам это вернули: книги, часы, фотографии, не говоря уж об одежде и мебели… Шли дни, и я стала пугаться, что забуду, как выглядела моя мама. Мой взгляд не мог на ней сфокусироваться, и ее черты расплывались, ускользали. Когда я придвигалась ближе, мама чуть поворачивала голову, пряча от меня свое лицо. А все потому, что я не смотрела на нее по-настоящему, пока она была жива, не смотрела на нее так, чтобы запомнить ее лицо навсегда, не держала ее за руку, когда она старалась дышать, и не любила ее изо всех сил, как надо было. От этих мыслей мне становилось стыдно и горько, но прошла неделя, другая, третья, и мамино лицо начало постепенно ко мне возвращаться – иногда только блеск глаз или форма улыбки, хотя само лицо отступало в тень, однако понемногу деталей прибавлялось, и каждый вечер, еще долго, я вызывала к себе перед сном ее образ, чтобы она не решила снова от меня спрятаться. Я и сейчас иногда вызываю ночью в памяти ее лицо: просто хочу убедиться, что она придет».
2. Когда папа ушел
Саида и Масуд – вот как их звали, мою мать и моего отца. Они познакомились на мероприятии, организованном Молодежной лигой [18], когда оба еще учились в школе. Добыть у матери это признание стоило мне больших трудов; я упрашивал ее рассказать об их первой встрече, а она сидела и угрюмо молчала. «Это же такой простой вопрос, мам», – настаивал я. Ее упрямство было частью общего нежелания рассказывать о моем отце и о себе в том, далеком прошлом. Наконец я добился своего. Это случилось на одном конкурсе, устроенном Молодежной лигой, сказала она; тогда от них некуда было спрятаться, они заставляли нас то работать добровольцами на стройке, то каждое утро петь хвалебные песни в честь президента, то ходить на митинги. Просто терроризировали. Но сообщать о себе и папе что-то еще она отказывалась наотрез, и это длилось много лет. Если я задавал ей прямые вопросы, касающиеся конкретных фактов, она на них отвечала, но если пытался выяснить подробности их отношений, то сразу же упирался в стену.
Я знаю, что поженились они, когда ему был двадцать один, а ей двадцать – не слишком молодые, по нашим меркам. Я родился через два года, а спустя всего несколько дней умерла биби. После ее смерти дядя Амир перебрался жить к нам. Так что я по крайней мере присутствовал на той сцене, где действовали основные персонажи моей ранней жизни, хотя какое-то понимание событий, в которых я участвовал, пришло ко мне гораздо позже. Дядя Амир был принцем нашего королевства, и малышом я его обожал. Он смешил меня, дарил мне маленькие подарки и разрешал играть со своим транзисторным приемником. Когда у меня на тарелке оставался кусочек жирного мяса, который я не мог съесть, или ломтик почки, или комок йогурта, он забирал его раньше, чем замечала мать. Но обожал я его просто вслед за моими родителями, а почему они так к нему относятся, я не задумывался.
Тогда мой отец сильно отличался от того человека, каким стал позже, но я был слишком мал, чтобы сформировать воспоминания, которые могли бы сложиться в связный и цельный рассказ о нем. Помню только его удивительную мягкость, и этот задыхающийся смех, и еще множество маленьких, но очень ярких эпизодов: как я сижу у него на коленях, как он обнимает меня, рассказывает мне сказку, его глаза, когда он меня слушает. Я не помню, кто в первый раз отвел меня в кораническую школу, когда мне исполнилось пять. Скорее всего, он, потому что ему очень хотелось, чтобы я начал побыстрее, как только достаточно подрасту. Зато я хорошо помню, что первый урок был посвящен буквам алфавита, которым мама успела научить меня дома. Алиф, ба, та, ха… Эта картина и сейчас стоит у меня перед глазами. Но в обычную государственную школу – тогда мне было уже почти семь – совершенно точно привел меня именно отец. Там нам первым делом велели учить алфавит задом наперед, начиная с Z: иногда дети в колониях просто вызубривали его в правильном порядке, будто скороговорку, не разобравшись по-настоящему, как читаются буквы, и с помощью этой уловки учителя пытались помешать нам жульничать. Но благодаря матери я уже знал и латинский алфавит, так что первый день в школе стал для меня приятным.
В том же году, когда я пошел в государственную школу, где мне понравилось с первого дня, мою мать взяли на работу в правительственное ведомство, а один из друзей дяди Амира открыл в Каменном городе [19] отель с английским названием «Корал-риф-инн» и назначил моего дядю ответственным за организацию досуга постояльцев. Это было начало нашествия туристов, подобного которому никто никогда не видел. По-настоящему большой волной они нахлынули не сразу, но начиналось все тогда. Правила валютного регулирования стали мягче, и жителям богатых стран захотелось посмотреть на наш захудалый островок. В том же году мне исполнилось семь и мой отец нас покинул.
Сначала его уход ускользнул от моего внимания. Должно быть, в моем семилетнем мозгу царила непрерывная и очень основательная будничная сумятица, поскольку я далеко не сразу понял, что в нашей жизни произошло нечто важное. Я спал с родителями в одной комнате и мгновенно заметил отсутствие отца, но на мой вопрос мама ответила, что он уехал на несколько дней. Это положило начало череде серьезных обманов, продолжавшейся много лет, но тогда у меня не было причин ей не верить. Наверное, я включил пропажу отца в ряд обычных перемещений взрослых, чьи дела никогда не были мне до конца ясны. Тогда я еще не знал, что таинственность, которую они на себя напускают, порой объясняется их робостью или коварством, а порой служит ширмой для тревоги и растерянности. Дядя Амир тоже исчезал на несколько дней, но потом вернулся как раз перед тем, как исчез отец.
Эта чехарда помешала мне осознать истинный смысл папиного отсутствия, но наконец я все-таки стал понимать, что он больше с нами не живет. Поначалу эта мысль пугала меня физически, до приступов сердцебиения, словно я отпустил руку отца и оторвался от него в огромной толпе незнакомых людей далеко от дома или соскользнул с бетонного ограждения в черно-зеленую воду и отец не слышит моих криков. Мне чудилось, что он мечется в отчаянии, пытаясь найти меня и отвести домой. Поскольку я был еще маленьким, беспокойство из-за того, что меня бросили, воплощалось в конкретных навязчивых образах: я потерялся в толпе или беззвучно тону в черно-зеленой воде у набережной.
В эти дни я продолжал спрашивать про отца у матери, но она снова и снова повторяла, что через несколько дней он вернется. Когда несколько дней прошли, она сказала, что папе мы больше не нужны. По ее тону я понял, что обсуждать это она не хочет. Она говорила без злости, но в ее голосе слышались одновременно упрямство и смирение, а глаза угрожающе блестели, точно готовые в любую секунду брызнуть искрами гнева или наполниться слезами. Поэтому я опасался приставать к ней с новыми расспросами, но все равно спрашивал, снова и снова, и она не выходила из себя. Это вообще случалось с ней редко, а когда случалось, повергало меня в панику: она говорила такие ужасные вещи! Когда я спросил, можно ли мне пойти и увидеться с папой там, где он теперь живет, она сказала, что нет. Он не хочет видеть никого из нас. Может, когда-нибудь потом. Под конец всякий раз, когда я спрашивал ее, почему мы больше не нужны папе, она резко втягивала в себя воздух, как будто я ее ударил, или сжимала руки в кулаки и отворачивалась, показывая, что не желает отвечать мне и даже глядеть на меня. Не знаю, сколько это тянулось, – кажется, долго. Именно в эту пору мама и стала несчастной.
Потом я узнал, что папа переехал в Муэмбеладу [20], в съемную комнату за магазином, принадлежащим человеку по имени Хамис, который доводился ему дальним родственником по отцовской линии. Ежедневно в течение многих лет мама посылала туда папе корзинку с едой. Каждый день, придя домой из Министерства конституционных дел, она готовила нам обед и под палящим предвечерним солнцем относила папину порцию к нему в Муэмбеладу. Первое время дядя Амир пробовал ее отговаривать, но она пропускала его слова мимо ушей, только изредка откликаясь на них гримасой боли и отвращения, а однажды сердито сказала брату, чтобы он оставил ее в покое. Тогда они с ним шумно повздорили, и это повторялось еще не раз. Позже каждый день носить в Муэмбеладу корзинку с едой стал я. Но это произошло лишь через несколько лет, когда мой отец полностью утратил ко мне интерес – как будто, отказавшись от маминой любви, он сделался совершенно безучастен и ко всему остальному.
Отец больше не был государственным служащим. Из Водного управления в Гулиони его уволили. На пропитание он зарабатывал тем, что каждый день по нескольку часов торговал на рынке – ходил туда каждое утро и возвращался к себе в магазин вскоре после полудня. Он сильно оброс, а потом и на голове, и в бороде у него начала пробиваться седина, так что лицо отливало чернотой в обрамлении этих спутанных косм. Ему было тогда около тридцати, признаки старения на его молодом лице выглядели странно, и кто-то, наверное, гадал, что за беда с ним приключилась, хотя многие другие знали. Он проходил по улицам с опущенной головой и нарочито пустыми глазами, стараясь не вступать ни с кем в разговоры и не смотреть ни на что вокруг. Я стыдился его жалкого убитого вида: уже в семь лет мне было известно, что такое стыд. Взгляды, которые бросали на него люди, жгли меня как огнем. Мне хотелось, чтобы мой отец исчез насовсем, без следа. Даже спустя годы, когда я стал носить ему еду вместо матери, он почти не говорил со мной и ни разу не спросил, чем я сейчас занят и что меня волнует. Иногда мне казалось, что он болен. Дядя Амир сказал, что он сам себя губит, хотя для этого нет никакого повода. Абсолютно никакого.
Сразу после того, как папа ушел, дядя Амир сменил место работы с «Корал-риф-инн» на Министерство иностранных дел, куда он давно хотел попасть. Еще до гостиницы он проработал пару лет в туристическом агентстве, и это, по его словам, пробудило в нем страстную тягу к большому миру. Он хотел отправиться путешествовать, посмотреть мир, а потом использовать все свои новые знания на благо народа. Такова была его мечта. Дядя Амир любил выражаться высокопарно. Стоило ему войти в дом, как он сразу наполнял его своим голосом, своим смехом и своими планами. Он рассказывал нам, с какими важными персонами он трудится бок о бок, как они восхищаются им и его элегантностью, о раутах, на которых он побывал, и заведенных там полезных знакомствах и о том, как он однажды станет большим человеком – послом или даже министром.
В те годы у нас в доме прибавилось комфорта. Дядя Амир предпочел бы дом попросторнее и в более благоустроенном районе. «Это же не значит, что тебе придется платить за аренду», – не раз повторял он, но мама всегда обрывала его и меняла тему. «Мне и здесь хорошо», – говорила она. Иногда они косились на меня, и я тоже говорил, что мне здесь хорошо, поскольку думал, что их интересует именно это. На то, чтобы разобраться, о чем они спорили на самом деле, мне понадобилось немало времени.
Многие улицы в нашем районе правительство распорядилось привести в порядок. Маленькие домики, ветхие и убогие, снесли, а вместо них вдоль расширенных дорог с новым хорошим освещением выросли современные многоквартирные дома. Такие здания, выкрашенные в яркие цвета, появились не только в разных частях города, но и в небольших поселках, где они угрожающе нависали над старыми покосившимися домишками. Из-за перебоев с электричеством улицы иногда погружались во тьму, а насосы переставали работать, так что вода не добиралась до верхних этажей и обитатели новых квартир жаловались на дурной запах из переполненных туалетов, в жару особенно сильный. Некоторые уголки, включая наш, избежали переделок, и мы продолжали жить в путанице узких улочек. Временами я слышал, как дядя Амир ругает наше жилье и спорит из-за него с мамой: тут, мол, вечный шум, никуда не спрячешься от глупых назойливых соседей, которые всюду суют свой нос, эта крикливая толстуха постоянно со всеми собачится, у нас не дом, а дыра, и каждый день мне приходится смотреть на эти жуткие безобразные трущобы. Дядя Амир часто называл наш дом дырой. Они спорили и по другим поводам: из-за денег и из-за корзинки с едой для папы. Иногда дядя Амир сердито выбегал из комнаты, напоследок бросая через плечо обидные слова. Он говорил, что скоро переедет в собственную квартиру, но пока неплохо было бы привести в нормальный вид хотя бы кухню. И у нас стали появляться мастеровые – они поставили нам электроплиту, смонтировали шкафчики и рабочие поверхности, установили раковину и посудомойку, натянули на окно сетку от мух и комаров, повесили вентилятор, привезли холодильник. «Теперь можешь делать нам глазированные пончики и жарить отбивные с картошкой», – подкалывал дядя Амир мою мать, зная, как она не любит готовить. Этим его кормили раньше в отеле, и он порой принимался расписывать свои отбивные с картошкой, чтобы позлить мать, когда она в очередной раз подавала на стол зеленые бананы и карри с рисом. Дядя Амир без конца шутил и валял дурака.
Но теперь в наших спальнях стояли кондиционеры, а у дяди Амира – еще и цветной телевизор. Когда он работал, его было слышно по всему дому. Едва придя домой, дядя Амир включал его просто для того, чтобы убедиться, что он еще в исправности, поскольку бывало и наоборот. Тогда дядя Амир раздражался и возился с ним до тех пор, пока не приводил его в чувство, хотя иногда он оставался немым по нескольку дней кряду. Когда дяде Амиру не удавалось наладить телевизор самому, он ругал мастера, которого обычно вызывал для починки, и отправлялся его искать. Потом он нашел другого мастера, и тот сказал ему, что антенна настроена неправильно, однако на этом мучения дяди Амира не кончились. Он только стал злиться еще сильнее: теперь он грозил телевизору кулаком и клялся, что разнесет его вдребезги, но я подозреваю, что это делалось с дополнительной целью нас рассмешить.
Я по-прежнему спал с матерью в одной комнате, и это тоже было поводом для дядиных шуточек: он напоминал мне, что скоро от нас уедет и тогда мне волей-неволей придется отказаться от моей детской кроватки и привыкнуть спать в отдельной комнате, как взрослому. Он знал, что меня пугают все эти возможные перемены. Мне нравилась моя кроватка, нравилось спать в одной комнате с мамой, и я обожал слушать сказки, которые она рассказывала мне, когда была в настроении. Кроме того, я не хотел, чтобы дядя Амир от нас уезжал.
Он все время куда-то уходил и приходил, наш дядя Амир, все время дергался, не мог усидеть на месте – то клал ногу на ногу, то снова снимал, беспокойно подрагивая лодыжками. Ему надо что-то делать, говорил он. Не может он просто сидеть и пялиться в стену. Он включал музыку и смотрел телевизор с открытой дверью, бренчал на гитаре и пел во весь голос так, будто все еще играл в любительской группе, как в молодости. Он сыпал идеями, подтрунивал надо мной и матерью, смеялся, подкалывал нас и подначивал. Так что в следующем году, когда он и впрямь уехал, по дому разлилась необычная тишина. В том возрасте я еще не мог толком понять, куда он уезжает и зачем, но он все равно объяснил это, а потом повторил свои объяснения. Его отправляют в Университетский колледж Дублина на трехгодичные курсы международных отношений, предназначенные, как сказал он мне и маме, для будущих дипломатов высокого полета. Эти слова – курсы международных отношений в Университетском колледже Дублина – застряли у меня в памяти на годы, хоть я и не понимал полностью их смысла.
– Это очень престижная программа, – сказал он нам, – туда очень трудно попасть, и европейские правительства дают студентам очень щедрую стипендию. Знаете, что такое стипендия? Это как жалованье, только шикарней. Латинское слово. Знаете, что такое латынь? Древний язык, на котором говорят в престижных университетах. Для этой программы отбирают только самых лучших, вроде вашего дяди Амира. Знаете, зачем они придумали такую программу? Чтобы те, у кого есть индивидуальность и стиль, побыстрее достигали высоких должностей.
Отъезд дяди Амира в Ирландию последовал за вестью о том, что он принят на курсы, почти мгновенно – так ему не терпелось туда отправиться. «Это мое правило, – сказал он, – ловить удачу за хвост». Он планировал пройти полугодичный курс английского для продвинутых, а заодно приспособиться к ирландскому образу жизни. Вообще-то этот курс ему не нужен, объяснил он, но его стоимость покрывается грантом, так почему бы и нет, а стипендию он будет получать с самого первого дня.
Когда дядя Амир уехал в Дублин учиться на дипломата, я перебрался в его комнату. С незапамятных времен я спал в просторной комнате родителей. Угол c моей кроватью был отгорожен занавеской, чтобы я не очень им мешал. Потом папа ушел, привычный порядок нашей жизни сломался, и теперь мама не всегда задергивала на ночь занавеску. После отъезда дяди Амира я занял его комнату. Дядин телевизор мама выбросила, сказав, что это хлам и от него больше хлопот, чем проку. Через некоторое время у нас появился другой, гораздо лучше, и она поставила его в своей комнате, потому что ребенку, по ее мнению, нехорошо было бы иметь телевизор у себя. Мне разрешалось приходить в ее комнату и смотреть его вместе с ней, когда я захочу, но она не особенно любила мультфильмы и приглушала звук, если я включал их, а при первой же возможности отправляла меня в постель. Зато ей нравились новости и бесконечные сериалы с женщинами в длинных платьях и мужчинами, сидящими за огромными столами, причем все они жили в гигантских усадьбах и ездили на длинных сверкающих автомобилях. Однажды я признался, что мне скучно, и она посоветовала не принимать все это всерьез – тогда, мол, смотреть будет интереснее. Я пытался вникнуть в происходящее и получить удовольствие, но тщетно: я не понимал, что говорят эти люди, и вдобавок мама говорила одновременно с ними, размышляя вслух, как мог бы сложиться сюжет на ее вкус, и посмеиваясь над собственными шуточками. Иногда она и вовсе выключала звук – тогда события на экране развивались безмолвно, и мама сочиняла забавные истории о том, что мы видели.
Дверь в свою новую комнату я по возможности старался не закрывать. Мне было там очень одиноко. Маленькое окошко почти под самым потолком выходило на улицу, но я не оставлял его открытым на ночь, потому что иначе туда заливалась тьма и наполняла меня страхом. Я с тоской вспоминал, как мама иногда тихонько напевала себе под нос, когда мы лежали в темноте недалеко друг от друга, или рассказывала о прошлых временах что-нибудь такое, о чем ей было не слишком больно говорить. «Пора повзрослеть, хватит хныкать, ты уже большой, тебе скоро десять», – укоряла меня она, когда я жаловался на одиночество. Едва потушив свет, я забирался под одеяло с головой, чтобы не слышать пугающих ночных шорохов, и осмеливался вылезти из-под спасительной москитной сетки только с первыми лучами утра. Понемногу эти предосторожности отмирали – особенно помогло то, что вскоре я научился читать книжки с начала до конца, стал больше времени проводить в постели без сна и забывать бояться. Порой я зачитывался допоздна – тогда мать стучала мне в дверь и просила выключить свет, но эта привычка появилась у меня не сразу. Полностью от страха перед вкрадчивыми ночными шумами я так и не избавился; мне было невдомек, что все люди чувствуют то же самое.
Примерно тогда же, когда у меня появилась своя комната, или вскоре после этого пожилая женщина из дома, примыкающего к нашему сзади, умерла, а еще немного позже исчез ее сын. Он был рыбаком; говорили, что однажды он вышел на своей лодке в море без спутников, как обычно, и не вернулся. Несколько лет их дом простоял пустым, а потом превратился в развалины. Позднее, когда мне довелось пожить в других краях, я осознал, что у нас в доме никогда не звучало эхо – мягкие стены поглощали любой шум.
Я начал каждый день носить отцу корзинку с едой, когда мне исполнилось одиннадцать. Тогда он жил отдельно от нас уже много лет, и я научился думать о расставании с ним без горечи. Этому помогло то, что он стал выглядеть совсем жалким и понурым. После его ухода мы изредка встречались на улице, но он всегда проходил мимо с отстраненным видом и ни разу не ответил на мое приветствие, как будто вовсе перестал меня узнавать. Если это было и не так, я все равно твердо знал, что он не хочет иметь со мной ничего общего. Порой мне казалось, что он тронулся умом и от него можно ждать чего угодно. Так что, когда мама попросила меня отнести ему корзинку, я не сдержал постыдных слез и признался, что боюсь его. Я думал, что мама обругает меня и даже сорвется на крик – временами у нее случались необъяснимые вспышки ярости, – но она сохранила спокойствие, хотя было видно, каких трудов ей это стоит. Она усадила меня перед собой и сказала, что я не должен бояться своего папу, поскольку другого папы у меня нет и никогда не будет, поэтому пусть я вытру слезы, отнесу ему поесть и пожелаю доброго здоровья. Я не очень понял, почему мысль о том, что он мой единственный папа и другого не будет, должна меня успокоить, но оценил ее усилия и как мог постарался унять свою тревогу.
На следующий день я доставил корзинку владельцу магазина Хамису, тихому медлительному человеку, который принял ее с улыбкой и вежливо назвал меня по имени: Салим, худжамбо [21]! Ты пришел повидаться с папой. Я надеялся, что отца нет и я просто оставлю корзинку и уйду, но он был у себя, и Хамис позвал его, чтобы он забрал корзинку и поздоровался с сыном. Когда папа вышел, я смог только промямлить приветствие, не глядя ему в глаза. Он взял корзинку, поблагодарил меня и отдал вместо нее вчерашнюю, пустую. Это было как носить еду заключенному. Всякий раз, когда я приходил с полной корзинкой, отец оказывался дома и возвращал мне пустую, и так продолжалось годами. Постепенно я привык к этому ритуалу, и через пару месяцев мне уже не верилось, что раньше я боялся своего отца, в чьих глазах – по крайней мере, теперь, когда я научился в них смотреть, – можно было увидеть только обреченность и апатию.
В обмен на выброшенный из моей комнаты телевизор мать разрешила мне взять себе одну из отцовских коробок со старыми книгами – их у нас осталось несколько. Сама она не слишком любила читать, но была уверена, что мне это полезно. «Нет ничего важнее чтения», – говорила она, хотя позже, когда я сделался заядлым книгочеем, стала проповедовать умеренность. Выйдя ночью в уборную и заметив, что у меня еще горит свет, хотя до уроков в школе остаются считаные часы, она стучала в мою дверь и требовала немедленно его погасить. Лет в десять я впервые прочел книгу целиком, хотя в ней были одни только слова без единой картинки. Помню, что она называлась «Племена бури»; я нашел ее в одной из отцовских коробок, а рассказывалось в ней о людях, которые жили в лесах, горах и пещерах и восстали против своего лесного царя-тирана, потому что какой-то добрый англичанин приехал к ним и объяснил, какой у них отсталый и несправедливый царь. По зрелом размышлении я полагаю, что все это происходило где-нибудь в Азии, потому что там была прекрасная принцесса, а историй с прекрасными принцессами, обитающими в африканских джунглях, не бывает. Я не все в ней понял – отчасти потому, что некоторые слова были длинными и незнакомыми, а отчасти потому, что не мог уловить смысла происходящего, – но все равно прочитал ее от корки до корки. После этого я взялся за другую книгу, а потом за третью. На то, чтобы одолеть всю коробку, ушло много времени, хотя некоторые книги из нее я так и не прочел. Я обнаружил, что мне проще читать детективы, вестерны и сказки Шахерезады. Потом я отправился к матери за второй коробкой, и так продолжалось до тех пор, пока в мою комнату не переехали все пять.
Как-то я положил одну из книг в корзинку с едой для отца и в последующие месяцы и годы продолжал отдавать ему книги таким образом, предварительно начитавшись ими досыта. Некоторые я перечитывал по нескольку раз, прежде чем с ними расстаться, – в основном это были детективы и вестерны. «Всадников пурпурного мудреца» [22] я отнес отцу только после шестого прочтения, и то скрепя сердце. Некоторые я и вовсе оставил себе, потому что они мне никогда не надоедали: «Шахнаме» Фирдоуси, «Шекспира в рассказах для детей» Лэма и «Книгу тысяча и одной ночи». Сказка о бедном дровосеке и девушке, заточенной ифритом в подземелье, не выходила у меня из головы много лет: как он нашел ее, полюбил и хотел помочь ей сбежать, но ифрит поймал их и страшно отомстил. Когда я наконец принес корзинку прямо в комнату отца за магазином и он позволил мне немного с ним посидеть, я заметил все эти книги в ящике из-под фруктов, аккуратно выстроенные вверх корешками, – видно было, что отец ими очень дорожит.