
Полная версия:
Я тебе не все прощу
Она открыла и поняла: он записал для неё звук дождя в Купавне. У неё в Твери в тот же вечер шёл дождь. Она слушала его запись и свой дождь за окном одновременно, и это было как будто они в одной комнате. Потом приложила телефон к стеклу, чтобы он записал её дождь. Поняла, что он не записывает. Продержала так минуту — пока не замёрзли пальцы.
Если она долго не отвечала, он писал:
«Алиса, ещё занята? Я не тороплю. Я просто тут, если что».
Ни разу за всё это время он не написал: «Почему молчишь?». Он просто был рядом.
Она подумала, что ни один мужчина никогда не записывал ей дождь. И это почему-то было не столько приятно, сколько странно.
Ей показалось.
Телефон она с тех пор носила с собой из комнаты в комнату, даже в ванную. Ставила на стиральную машину, пока чистила зубы. Она бы сказала, что это ничего не значит, если бы кто-нибудь спросил.
У неё был самый тяжёлый класс в школе, шестой «Б». После него она приходила с тяжёлой головой, и дома, в телефоне, уже лежало: «Ты моя умничка».
Родитель одного мальчика приходил в школу и полтора часа объяснял ей, как она должна воспитывать его сына.
— Вы слишком мягкая, — сказал он. — Мне нужен мужчина в доме.
А она кивала. Кивала и думала: вот сейчас надо бы сказать, что в доме есть мать, и она справляется, и в школу приходят не воспитывать учителя. Но вместо этого она кивала и держала в руках журнал, как держат щит — просто чтобы было чем закрыться.
Вечером она рассказывала это в трубку.
— А этот родитель работает кем? Прораб? — спросил Василий.
— Не знаю. Наверное.
— Раз он тебе в школе претензии предъявляет, — сказал он. — Ладно. Мужчина в доме. А что он сам?
Алиса засмеялась, и голова прошла. Она не заметила, что он не сказал ей, как ответить, и не заметила, что уже ждёт, чтобы он сказал.
Она рассказывала ему про Петрова, который не понимает проценты и стесняется спросить, и про то, что уже не помнит, что она любила до школы. Раньше она рассказывала это Ларисе на перемене. Теперь рассказывала ему — и не замечала, что больше никому не рассказывает. Лариса спрашивала «как дела», и Алиса отвечала «нормально», и это была правда: дела были нормально, просто теперь они были не её.
Он слушал и отвечал не «ну ты держись». Он вставал на её сторону против всего мира, и от этого голова проходила.
Вечером — звонки. Сначала короткие, потом по часу, потом по два.
Она перестала проверять тетради вечером. Проверяла утром, в школе, до звонка. Один раз не успела и поставила оценки по памяти — и потом весь урок ждала, что кто-нибудь поднимет руку и спросит, за что.
Он рассказывал про прошлое — больше, чем раньше. Про жену, которая много кашляла и развела дома бардак. Про то, что на выходных ему приходилось убираться, а не заниматься с дочками. Алиса слушала и представляла: женщина, кашель, немытая посуда, уставший мужчина с пылесосом. Картинка была ясная, и в ней не было ни одного пустого места — не было ни того, что она чувствовала, когда кашляла, ни того, почему в доме стало так.
Про свою работу он рассказывал редко. Она знала только, что он работает с поставками. Когда спрашивала, он переводил на другое, и она думала, что ему просто неинтересно про себя. Она и сама не любила рассказывать про школу, потому что от рассказов она делалась меньше, чем была.
Про детей говорил много: как он их любит, как забирает раз в месяц и проводит с ними время.
— Ты бы хотел ещё детей? — спросила она один раз.
Он помолчал.
— Однозначно да.
Алиса сидела с телефоном у окна и смотрела, как фонарь напротив растекается по стеклу жёлтым пятном. Она не сказала ему ничего в ответ. Она просто сидела и думала: «Господи. Со мной это вообще происходит?» И тут же, следом, другая мысль, тише: а что она, собственно, ответит, если спросит он.
Раз в месяц — это мало. Но, может, так у всех, кто в разводе. Она не знала. И она вдруг поняла, что ничего не знает про его дочерей, кроме того, что они есть и что старшая играет на фортепиано. Она знала про фортепиано, про кашель и про бардак. Про самих девочек — ничего.
Она положила телефон и поняла, что снова не перезвонила Ларисе. Уже третий день. Лариса тоже не звонила.
В четверг она задержалась в школе до семи, проверяла контрольные. В стопке у одного мальчика вместо решения была нарисована лошадь. Лошадь была хорошая, с гривой и с тенью под копытами, и Алиса минуту на неё смотрела, прежде чем вспомнила, что ей за это ставить.
Она сфотографировала лошадь и отправила Ларисе.
«Это его итог по всей теме», — ответила Лариса.
И вдруг зазвонил телефон. Василий.
— Слушай, у меня тут мысль. — Голос бодрый, шаги слышно. — Ты в пятницу после работы во сколько свободна?
— После пятницы я свободна всегда. В пятницу я убитая.
— Отлично. То есть ты убитая с семи. Значит, я приеду к семи.
Алиса остановилась посреди коридора. Мимо прошла уборщица с ведром и посмотрела на неё.
— Куда приедешь?
— К тебе. В Тверь. Куда ж ещё.
— Как в Тверь? Это же три часа.
— Да, если пробки. Я выеду в четыре. Ко времени буду.
— Хорошо.
— Ну вот. Значит, пятница. Семь-восемь часов. Я позвоню, как буду у тебя, адрес помню, записан.
— Василий, это поздно.
— Я знаю, что поздно. Я поэтому и говорю — на восемь, чтобы не обманывать тебя. Я не могу приехать в шесть и врать, что смогу. Я лучше приеду в восемь честно.
Она стояла в коридоре/
— Тогда жду тебя, — сказала она.
Потом удивилась, что сказала. Слова вышли раньше, чем она успела решить, и это было приятно — так, будто внутри неё есть кто-то, кто уже всё решил и знает лучше.
Она пошла в учительскую и села. Села не туда, где сидела всегда, а напротив Ларисы, будто ей нужно было, чтобы та подняла глаза.
Лариса подняла глаза от тетрадей.
— Что?
— Он приезжает.
— В Тверь?
— В пятницу. В восемь вечера.
Лариса положила ручку.
— В восемь вечера мужчина едет из Подмосковья в Тверь, чтобы встретиться с женщиной, которую видел только на фотографии. Шесть часов дороги туда и обратно, чтобы погулять по ночной Твери.
— Ну.
— Алиса.
— Что?
— А спать он, где будет?
Алиса смотрела в журнал.
— Не знаю.
— Вот и я не знаю.
— Он не говорил ничего такого.
— Ага.
— Я его не пущу.
— Ага.
Лариса вернулась к тетрадям и поставила оценку. Алиса сидела и смотрела, как она ставит оценку, — быстро, уверенно, — и завидовала её руке. Лариса знала, за что ставит четыре. Алиса уже не знала ничего, за что ставить.
— Ты не сердишься? — спросила она.
— Я сержусь, — сказала Лариса, не поднимая головы. — На тебя и на себя.
Лариса открыла рот, чтобы сказать что-то ещё, и закрыла.
— Ладно. Ты взрослая.
И снова взяла ручку.
— Я его не пущу, — сказала Алиса, тише. — Правда, не пущу.
Она пришла домой и до пятницы убрала квартиру трижды. Стопку тетрадей убрала в шкаф, чтобы не было видно.
В пятницу она пришла с работы, приняла душ и надела синее платье, которое надевала только на дни рождения.
Колготки поехали с первого раза. Она стянула их, надела другие.
В платье она постояла перед зеркалом и сняла его. Натянула джинсы, посмотрела на себя — в джинсах она была как на работе.
Снова платье. Молния сзади не шла, и она застегнула её вслепую, вывернув руку, и зацепила прядь волос.
Посмотрела в зеркало и сказала вслух:
— Ты дура.
В восемь ноль-ноль во дворе остановилась машина. Не сразу — она сделала круг, будто искала место.
Алиса услышала её из окна. Она не призналась себе, что смотрела в окно с прихода домой.
Она накинула куртку, потом сняла. В куртке не было видно платья.
Взяла ключи и подумала, что не возьмёт сумку. Потом взяла сумку. В сумке лежали кошелёк, ключи и пачка влажных салфеток — всё, что берут, когда не знают, сколько пробудут.
Она стояла в дверях с ключами в руке. Ей показалось, что можно ещё вернуться, снять платье, написать «прости, я не могу».
Она вышла и закрыла дверь.
На улице было холодно, и платье сразу стало не для погоды, а для него.
Она не сразу поняла, он это или нет, и это её почему-то задело. Машина стояла так ровно, будто её тут поставили, а мужчина рядом с ней был ещё не совсем тот мужчина, которого она знала по фотографии, — крупнее и тише.
Он стоял возле подъезда, в свете лампы, которая там всегда мигала. И первое, что она увидела, — пиджак. Плюшевый, тёмный, густого синего цвета. Такой, что его хотелось потрогать.
Он был высокий. Улыбался ей. В костюме. Туфли блестели.
— Добрый вечер, — сказал он и улыбнулся совершенно спокойно. — Я не буду спрашивать, ты ли это. Это ты.
— Здравствуй, — сказала Алиса и поняла, что говорит шёпотом.
Он приобнял её. Тёплый. Она замерла. Он отпустил, и она поняла, что не дышала.
Он положил руку ей на спину, чуть ниже лопаток, и повёл к машине. Она пошла, куда он ведёт, и ей это понравилось. От его ладони шло тепло через платье, ровное такое тепло, и она вдруг подумала, что её никто не держал вот так — просто ладонью в спину, уверенно.
Ей показалось, что это неправильно — что ей нравится.
Он открыл дверь, помог сесть. Кожа была холодная сначала и нагрелась под ней. Свет мягкий, пахло чем-то дорогим и однообразным. В салоне было так тихо, что слышно было, как шуршит её собственное пальто.
Он сел, улыбнулся.
— Ну что, куда поедем? Я в этом городе был последний раз лет пятнадцать назад.
— Я знаю одно место, — сказала она. — Работает и ночью, если заседимся, не прогонят.
И подумала, что впервые за два месяца она сказала ему что-то, чего он не знал. Ей захотелось сказать ещё что-нибудь такое же — чтобы он снова посмотрел на неё так, как посмотрел сейчас.
Он вёл спокойно, обе руки на руле. На знаки не жаловался, на других водителей — почти нет. Один раз сказал:
— Вот что за водитель. Едет медленно, а не перестроится, что бы и другим было удобно.
Она было расслабилась. И потом поняла, что точно расслабилась.
Заведение оказалось тем самым. Единственным в Твери, которое работало ночью. Алиса жила здесь всю жизнь и ни разу там не была: повода не было, а одной идти в такое место было странно. Мягкие диваны, много дерева, музыка, которая не мешала говорить.
Он быстро выбрал несколько блюд. Алиса выбрала скромнее, без сладкого.
— А десерт? — спросил он.
— Пока не хочу.
Он согласился. Но пока ели, часто предлагал попробовать. Смотрел, как она ест, и подкладывал.
— Ты ешь, как человек, который давно не ел нормально.
— Я нормально ем.
— Наверняка ешь бутерброды.
Она замерла с вилкой.
— Откуда ты знаешь?
— Ты рассказывала. В первый вечер.
— Я не рассказывала этого.
— Рассказывала, забыла? — Он весело подмигнул.
Алиса положила вилку, потому что руки стали не свои.
— Василий.
— Что?
— Ты вообще настоящий?
Он засмеялся и показал ей свои руки.
— Вот. Настоящий. Ладно, не буду тебя пугать. Расскажи лучше, как ты дошла до жизни такой. Учительница математики из Твери.
И она рассказала.
Про маму и отчима, с которыми видится раз в месяц по телефону и раз в год на день рождения, и им обоим так удобнее. Про школу. Про то, что у неё была одна большая любовь, в двадцать, и он уехал в Питер и через полгода прислал сообщение: «я женюсь, прости».
— А потом? — спросил он.
— А потом пустота. — Она усмехнулась. — Нет, не пустота. Просто ничего.
Он ждал. Он умел ждать так, что это не выглядело давлением, — просто человек сидит и слушает, и от этого говорить было легче, чем молчать.
— Я в этом году стояла на линейке первого сентября, — сказала она. — У всех моих сверстниц есть дети. А у меня дети — это тридцать человек в кабинете. — Она замолчала. — Я не знаю, зачем я это говорю.
— Говори.
Он налил ей воды. Стакан поставил не перед ней, а сбоку, чтобы не мешал, — и она это заметила.
— Это, оказывается, не то же самое, — сказала она и посмотрела в сторону.
— А ты? — спросила она потом.
Он вздохнул.
— А я что. У меня всё просто и нехорошо. Жил, работал, построил дом. Женился, потому что надо было. Родились девочки. А потом оказалось, что я живу не с женой, а с человеком, который ко мне относится как к функции.
Он помолчал.
— Она не убиралась. И это не про уборку, ты понимаешь. Это про уважение.
— Как это?
— Я приходил с работы. Двенадцать часов. Она сидит. Посуда стоит — не в раковине, а рядом, в два ряда. В ванне стоит. Она не мыла её, она её складывала. Я понимаю, звучит смешно.
— Не смешно.
— Я говорил ей: давай так, один день — кухня, один — стирка, один — комната. Она говорила, что я её не люблю, потому что прошу помыть ванну. А мне что, мне надо было в грязной ванне мыться? Я как Папа Карло работаю. Я свои обязанности выполняю. Она свои — не хочет. Мы договорились на берегу: я деньги, дом, всё материальное, она — быт. И всё. И вот это всё.
Он усмехнулся и посмотрел в сторону. Алиса подумала, что если бы у неё был муж, который двенадцать часов работает, она бы тоже мыла посуду сразу. Она не сказала этого вслух. Она хотела спросить, почему он не попробовал иначе — нанять кого-то, попросить, помочь, — и не спросила, потому что у неё тоже дома было грязно, и она не знала, что бы ответила на это сама.
— А хуже всего — она при детях кашляла. Маленькие, только уснули. Я ей говорю: выйди. Никакие убеждения её не брали. И она мне ещё говорила, что если я недоволен, пусть я найду другую. Ну и как-то дошло до того, что она ушла к родителям и подала на развод. Видимо, за то, что убираться заставлял.
Он говорил «жил», «уходила», «развод» — так, будто женщины больше нет, будто она осталась где-то в прошлой жизни.
— А девочки? — спросила она.
— Девочки — это моя жизнь. Старшая на меня похожа, ей восемь. Средней пять. Младшей два. Они со мной не живут, но я их вижу. Я хочу, чтобы у них было нормально. Я для этого дом и строю.
— Ты хороший отец.
— Я обычный отец, — сказал он.
За окнами было темно и тихо. Они просидели три часа подряд. Алиса потом не могла вспомнить, о чём они говорили ещё два часа после того, как всё уже было сказано, — просто говорили, и не было ни одной паузы, в которой было бы неудобно.
Он расплатился картой, не глядя на сумму. Она не видела, сколько он оставил. Ей было приятно, что не видела.
Он помог ей надеть пальто. У двери, когда она поправляла воротник, он сказал:
— Ты говорила, что в детстве хотела быть ветеринаром.
Она не говорила этого никому.
Ей показалось, что она всё-таки рассказывала.
Она вышла на улицу. Ночь была холодная.
— Ну что, домой?
— Домой.
Он не повёз её через какие-то задние дворы. Он привёз к подъезду. Вышел, открыл ей дверь, взял её руку. И стал целовать.
В щёчки. В бровки. В носик. Медленно, без спешки, без движения куда-то дальше.
После третьего она закрыла глаза. После пятого поняла, что стоит, чуть наклонившись вперёд, и что он держит её за плечи, чтобы она не упала. Губы у него были тёплые, и пахло от него чем-то знакомым — тем же, чем в машине, — и от этого знакомого запаха у неё внутри делалось тихо.
У неё остановилось дыхание.
Он выпрямился.
— Спасибо за вечер, принцесса.
— Ты…
— Что?
Она хотела сказать «останешься». Не сказала.
— Ничего.
— Ты думала, я полезу, — сказал он спокойно. — Я не полезу. Я не в том возрасте, чтобы портить то, что мне дорого.
Значит, есть возраст, в котором портят.
Он ни разу не поцеловал её в губы.
Он открыл ей дверь подъезда, подождал, пока она войдёт, и пошёл к машине. Она стояла за стеклянной дверью и смотрела, как он садится, как заводит, как выезжает со двора. Фары прошли по стене и исчезли.
В два часа ночи он написал:
«Доехал. Не спрашивай, как я доехал, спроси, как я теперь буду работать. Спокойной ночи, красавица».
Алиса лежала в темноте одетая, потому что забыла переодеться. Он не остался. Она думала, что должна радоваться. И почему-то не могла. Лежала в платье, в котором ездила в ресторан, и чувствовала, как от него пахнет чужим заведением — дымом свечи и вином, которого она не пила.
Наутро в дверь позвонили. Курьер, коробка. Внутри — ваза. Стеклянная, высокая, тяжёлая, как раз под белые розы.
В карточке было написано: «Красавице за прекрасный вечер». Без подписи.
Она вынула розы из банки и переставила их в вазу. Банку помыла и убрала в шкаф, на верхнюю полку, где держала то, что не нужно, но жалко выбросить.
Ей показалось, что он и это решил за неё — какая у неё будет ваза.
В субботу у неё была замена — шестой «В» вместо химички, которая уехала на свадьбу к сестре. Алиса вышла из школы в час и впервые за много лет не пошла домой проверять тетради. Она шла и ждала, что внутри заноет — как всегда, когда что-то не сделано. Не заныло.
Она пошла в магазин и купила нормальные продукты. Не пельмени, не бутерброды. Мясо, овощи, зелень. Она собиралась готовить. Для кого — она себе не признавалась, но взяла две порции. У кассы посмотрела на пакет и подумала, что если не приедет, она это съест за три дня. Подумала так, чтобы не сглазить.
Он позвонил в три.
— Привет, принцесса. Ты дома?
— Дома.
— А я вот думаю, ты сегодня не работаешь?
— Работала. Сейчас дома.
— Отлично. Слушай, ты только не смейся. Я сейчас не смогу приехать.
— Я и не ждала.
— Ждала, — сказал он спокойно. — Я же слышу.
Она молчала. Он был прав, и от этой правоты ей стало неловко. Неловко так, что она переложила телефон в другую руку, будто он мог услышать, как она стоит.
— У меня средняя заболела, температура, — сказал он. — Бывшая не может, у неё смена. Я забрал дочек к себе на выходные. Всех трёх, так проще. Сижу с ними, варю им курицу. Младшая таскает за ногу, средняя спит.
— Как это — смена?
— Она работает в клинике. Смены такие. Планировать нельзя. Я поэтому и говорю всегда «я приеду, я не приеду», потому что не знаю. У меня дети, Алиса. Так будет всегда.
Она стояла с пакетом мяса в руке посреди кухни. Пакет был холодный и оттягивал руку, но она не перекладывала его и не ставила.
— Какой ты молодец, что ты их к себе берёшь.
Он молчал. Она успела испугаться, что сказала что-то не то.
— Василий?
— Ты знаешь, — сказал он тише, — мне это никто не говорил. За всё время. Ни один человек. А я это делаю уже год.
— Ну как. Я не понимаю. Это же твои дети.
— Не понимаешь, потому что для тебя это нормально. А для большинства — нет. Большинство женщин, которые мне писали, слышали «трое детей» и исчезали.
Она хотела сказать, что большинство — дуры. И остановилась. Он таких слов не любит. Он любит точное. И ещё она подумала — с холодком, который тут же прогнала, — что «большинство» — это и Лариса.
— Курицу часто помешивай, — сказала она. — Если на среднем огне, она не пригорит, но бульон может убежать.
— Ты мне сейчас курицу советами спасаешь.
— Я просто знаю.
— Ты много знаешь, принцесса.
Алиса улыбнулась в пустоту и поймала себя на том, что улыбается в пустоту. Раньше она за это на себя злилась. Теперь просто отметила — и улыбнулась ещё раз.
Он просил рецепты. Она рассказывала, как варить бульон, как отбивать мясо, как солить в конце, а не в начале. Он говорил «записал» и потом присылал фотографии: кастрюля, бульон, плавающая курица, — с припиской «получилось или я всё испортил?». Кастрюля на его снимках была светлая, эмалированная, с пятном на боку, и Алиса смотрела на неё дольше, чем на курицу.
Она понимала, что он, скорее всего, умеет готовить. И всё равно рассказывала. Ей это было нужно больше, чем ему.
Она представила кухню, трёх девочек, кастрюлю — и себя, которая там стоит и мешает. Представила так ясно, что даже почувствовала запах варёного лука. И это ощущение было настолько тёплым, что она испугалась — не его, а того, как сильно ей хочется быть в этой картинке.
Вечером она пожарила мясо. Две порции. Одну съела, вторую убрала в холодильник. Потом достала и выбросила. Мясо было ещё холодное внутри и пахло нормально, и она всё равно выбросила — потому что если ты готовишь одну порцию и убираешь вторую, значит, ты кого-то ждёшь, а ждать она себе запрещала.
Ей показалось, что она смотрит на телефон чаще, чем на сковородку.
Вечером пришло:
«Добрый вечер, моя принцесса. Желаю хорошего сна».
Она лежала с телефоном и не отвечала минут десять. Просто держала. Потом написала:
«Доброй ночи»
Через неделю он снова не смог. Потом снова. То у старшей врач, то у младшей сопли. Алиса слушала и кивала телефону, как кивала бы человеку в комнате, и в её жизни стало как-то удивительно мало одиночества. Она перестала смотреть на девушек с кольцами в автобусе. Класс, дом, звонок в девять, звонок в одиннадцать, уснуть под его «как твой день» — и всё, и вроде жизнь.
Лариса однажды сказала:
— Ты светишься. Это плохой знак.
— Почему плохой?
— Не знаю. Просто плохой.
— Ты всегда так мрачно говоришь?
— Я тридцать лет учительница. Я по лицам читаю.
А она не читала. Не хотела.
На третьей неделе он приехал днём. Сказал: «вырвался между делами, буду у тебя в четыре, на сколько отпустишь» — и приехал в четыре, лишь немного задержался.
Днём, при свете, в её квартире это было совсем другое. Он был в джинсах и свитере, и оказалось, что он большой, широкий, что у него очень крупные руки, которые всё время что-то делают: открывают кран, поправляют штору, ставят на место чашку. От него на её кухне делалось теснее, и теснота эта была приятная — как будто в комнате прибавилось мебели.
Он починил карниз в ванной, который держался на честном слове. Потом подклеил тот самый угол в зале. Тюбик клея он принёс с собой. Значит, помнил про этот угол. Значит, всё это время думал об уголке её квартиры. Ей показалось. Она уже знала, что это «показалось» будет возвращаться, и не мешала ему возвращаться.
Алиса смотрела, как он аккуратно, пальцами, прижимает обои к стене. Она стояла рядом, держала тряпку, которую он попросил, и чувствовала себя школьницей, у которой в гостях взрослый.
— Ты чего стоишь как памятник? — Он посмотрел на неё снизу, с корточек.
— Смотрю.
— А, ну ладно. — И подмигнул.
Она не поняла, что именно случилось в тот момент. Он поднялся, а она не отступила. И он не отступил. И так они оказались близко, и она видела, что у него на висках седина, которой не видно на фотографии, и что глаза у него серые, светлые, и что вблизи он не такой ровный, как на снимке, — живой, с расширенными зрачками.
Он погладил её по щеке тыльной стороной ладони. Ладонь была шершавая от клея.
— Принцесса.
— Что?
— Ничего. Просто принцесса.
И поцеловал в лоб. И повёл дальше: в бровь, в висок, в ухо, за ухом, в шею, в уголок губ. Осторожно. Не жадничал, не давил, никуда не шёл дальше.
Алиса стояла, прижавшись спиной к стене — к тому самому углу, который он только что подклеил, и она этого не заметила. Она закрыла глаза и не считала, сколько это длилось. Губы у него были тёплые, шершавые, и он дышал ей в висок, и от этого дыхания у неё подгибались колени — не от поцелуя, а от того, что на неё кто-то дышит и никуда не торопится.
В этот момент она сдалась. Сдалась вся, до конца.
Он отступил первым.
— Хорошо, — сказал он, поправляя её волосы. — Достаточно.
— Почему?
— Потому что я не хочу тебя пугать. У тебя дрожат руки.
Она посмотрела на свои руки — и правда дрожали.
— Я не боюсь.
— А я боюсь. Тебе чай делать?
Они пили чай. Ваза с цветами стояла на столе — он присылал их раз в две недели, и она перестала удивляться, начала ждать. Он сидел на её кухне под её лампой, стучал ложкой по чашке и рассказывал что-то про поставщиков, а она смотрела на него и думала, что надо купить ему тапки.
Слишком быстро. Ей показалось.
Она сказала этому беспокойству «спать» и накрыла его одеялом.
В девять он уехал. В полночь написал: «Доехал. Скучаю».
Тетради лежали в шкафу. Она их не доставала.
В тот вечер она села и посмотрела на свой календарь. Полтора месяца знакомства. Полтора месяца — а в календаре уже не осталось чистых клеток: каждая была чем-то занята, подчёркнута, отмечена. Она полистала назад, до сентября, и увидела пустоту. Раньше календарь был пустой, и она думала, что это плохо. Теперь он был полный, и она не знала, что думать.
Она знала про него: что он разведён, что детей трое, что строит дом, что работает с поставками, что не пьёт. Что родителей у него нет. Что есть где-то брат, с которым не разговаривает. Что бывшая — тиран и неряха. Что дорога до неё — три-четыре часа.

