
Полная версия:
Завещание
— А я завтра поеду посмотреть, кто привозит в город соль в таких мешках. Самой соли всё равно, добрая она или преступная. А мешку — не совсем.
Коткевич перечитал запись от двенадцатого сентября. Три подписи. Ни одной отметки о том, что содержимое папки сверяли по листам.
Коткевич задержал взгляд на словах «Пакет наличествует». Три подписи удостоверяли присутствие папки. Ни одна строка не говорила, что кто-нибудь пересчитал листы.
В конце строки стояло: «Пакет наличествует».
Под ней размашисто расписался Андрей Павлович Ратманов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
СОЛЬ НА ПОРОГЕ
21 сентября 1912 года
Соль в Евпатории была вещью слишком обыкновенной, чтобы сама по себе кого-нибудь изобличать.
Она белела на краях повозок, просыпалась из плохих мешков, оставалась в складках одежды, въедалась в ладони рабочих. Рыбак приносил её с берега; купец — из лавки; господин, не занимавшийся никаким трудом, иной раз привозил столько соли на подошвах после прогулки, что мог бы вполне законно называться промысловиком.
Именно это Кузьмич объяснял Коткевичу по дороге за городской окраиной.
— Значит, она бесполезна? — спросил тот.
— Вы с утра так и норовите что-нибудь вычеркнуть. Бесполезна она, пока мы не узнаем, откуда именно принесли. Песку по всему Крыму много. А если он оказался в сахарнице, я всё-таки спрошу кухарку, где вчера хранила метлу.
Они ехали в открытом экипаже, нанятом за деньги, которые возница счёл недостаточными и получил без возражений. После последнего дождя колея застыла глубокими жёлобами. Справа тянулись низкие дома, дальше открывалась плоская земля, прорезанная дорогами к хозяйственным участкам. Над ними стояло светлое осеннее небо. Чёрное море оставалось за спиной, но ветер иногда приносил его запах, смешанный с пылью и горячей шерстью лошади.
У въезда к промысловым постройкам над дорогой висела деревянная доска с выцветшей надписью «Приозёрье». Рядом помещался небольшой сарай для весов, под навесом лежали мешки, и двое рабочих зашивали грубой иглой прореху в одном из них. Когда экипаж остановился, оба ненадолго замолчали. Потом один продолжил работу, другой пошёл к конторке.
Здесь Кузьмич узнал кое-что, чего не заметил бы человек, привыкший читать одни бумаги. Мешки на низких повозках закрывали парусиной не ради чистоты. Во влажную погоду соль слёживалась и трудно сходила с ткани; сухой же груз терялся в каждой выбоине дороги. Колёса работали в густой смеси пыли и рапы, и под ними оставались тяжёлые белые разводы.
— Нам нужен человек, который ездил здесь на прошлой неделе и знает ночные дороги, — сказал он приказчику.
— Их тут много.
— Значит, богатое место.
— Богатства, — ответил приказчик, — разные. У одних в карманах, у других на спине.
Он указал на мужчину у дальнего навеса. Тот осматривал колесо маленькой повозки, сидя на корточках. Было ему около тридцати пяти. Под платком, повязанным вокруг шеи, виднелись следы пота и застарелые пятна соли. Руки двигались неторопливо: человек, который много раз видел, как от плохой ступицы рушится вся поездка, не торопится похвалить хорошую.
— Бекир Бекташев, — представился он, поднявшись.
Кузьмич спросил, чем отличаются мешки, доставляемые с разных участков. Бекир охотно объяснил: в одних было больше песчаной примеси, в других — влажного мелкого осадка, в третьих соль крошилась крупными пластинами. Изредка по примеси можно было предположить место погрузки. Но нельзя узнать его с уверенностью, особенно если мешок уже побывал на складе, куда свозили разную соль.
— Значит, по соли одного человека не найти? — спросил Коткевич.
— По соли — нет. По человеку иногда можно, — ответил Бекир. — Кому всё равно, тот насыплет в мешок до самого края. Кто сам потом поднимать станет, тот оставит место для руки.
Кузьмич одобрительно кивнул.
— Наконец человек говорит о деле.
Он показал бумагу со схематическим рисунком найденной у порога примеси. Бекир долго смотрел, потом провёл пальцем возле тёмных точек.
— Это может быть грязь с досок. Такую подмешивает гнилая обшивка, если мешки ставят мокрые. У нас сарай недавно покрывали новой доской, но на старом складе ещё бывает.
— А кто туда ходит?
— Все, кому разрешено.
— Это сколько человек?
— Приказчики, возчики, смотритель, кто за ключом…
— Управляющий?
Бекир вскинул глаза.
— Господин Ратманов может войти куда угодно. Это его дело.
Последние слова прозвучали уважительно, но без тепла. Коткевич уловил это и спросил, хорошо ли управляющий обращается с рабочими.
— Работу даёт.
— Я спрашивал не о работе.
— Без работы и обращаться не с кем.
Кузьмич поспешил перевести разговор. Вечером девятнадцатого сентября по дороге могла идти двуколка. Не слышали ли о такой?
Бекир внезапно согнул большой палец и провёл им по шву рукавицы. Ответил не сразу.
— Двуколки ездят каждый день.
— Вечером, когда темно.
— И вечером.
— Если у какой-нибудь двуколки была необычно перевязана упряжь, вы бы запомнили?
Человек медленно снял рукавицу.
— Я не сказал, что видел.
— И мы не сказали. Я только спрашиваю, запомнили бы.
За спиной Бекира скрипнула дверь конторки. Вышел сухощавый приказчик, на вид молодой, но говоривший с уверенностью хозяина.
— Господин управляющий велел не мешать работе, — объявил он.
— А где господин управляющий? — спросил Коткевич.
— В городе. Его сегодня ждут по коммерческим делам.
— Мы же не мешаем работе, — заметил Кузьмич. — Бекир Бекташев как раз объясняет, каким мешком удобнее переносить соль. А это, согласитесь, важнейшая часть промышленности.
Приказчик не улыбнулся. Бекир тоже.
Через несколько минут Кузьмич попросил возницу отвезти их обратно. Но прежде успел заметить, что на уходящих сыщиков смотрят двое: приказчик и человек возле весового сарая, которому никто никаких вопросов не задавал. Второй не скрывал взгляда. Он словно ожидал, что Кузьмич это увидит.
Уже в экипаже Коткевич сказал:
— Бекташев солгал.
— Не вполне. Он ничего не сказал.
— Он не ответил на простой вопрос.
— Иногда люди не отвечают, потому что у них дома ребёнок.
— Вы знаете, что у него ребёнок?
— Не знаю. Но вопрос стоит проверить прежде, чем объявлять его убийцей.
Коткевич записал: «Бекташев — возможный свидетель ночной перевозки; уклончив». Подумал и добавил: «Причина уклонения неизвестна».
Кузьмич заметил добавление и промолчал. Он не привык хвалить человека за то, что тот воздержался от ошибки.
По дороге обратно их обогнала пустая телега. Кузьмич проводил её взглядом и попросил возницу остановить экипаж у придорожной кузницы. У ворот кузни мастер менял железный обод колеса, а мальчик-подмастерье крутил ручной мех, раздражённо поглядывая на нетерпеливого заказчика.
У кузницы пахло нагретым железом и конским потом. Кузьмич попросил подмастерье придержать колесо и сам провёл ногтем вдоль свежей заклёпки. Упряжь и колёса, объяснил он Коткевичу, чинят не по предписаниям, а как позволяют деньги. Одинаковые полосы железа бывают на десятках телег; вот неверно поставленная заплата уже может принадлежать одной.
— Здесь часто чинят промысловые двуколки? — спросил Кузьмич.
— Чаще, чем их ломают, — сказал кузнец. — Хозяева считают, что колесо можно починить за одно доброе слово.
— А если оно ломается ночью?
— Ночью ищут того, кто согласится встать. Бывает, платят вдвое.
Кузьмич выспросил, какие дороги хуже всего после дождя. Кузнец рассказал о двух объездах, где мелкий камень режет обод, и показал старую полоску железа с характерными зарубками. При этом ни разу не предложил назвать конкретного владельца: в кузнице не записывали каждый случай, полагаясь на память и доверие.
Когда они уже садились, мастер вдруг окликнул их:
— Тут после девятнадцатого много спрашивают о ночных повозках. Будто все, кто ехал, теперь подозреваемые.
— Кто спрашивает? — поинтересовался Коткевич.
— То одни, то другие. Не представляются. А лошадь, если ей на дороге было страшно, не умеет спросить паспорт.
Кузьмич оставил мастеру имя судебного следователя на случай, если тот вспомнит что-нибудь точное. Идя к экипажу, он сказал Коткевичу:
— Видите, даже железо хранит дорогу. Только сперва надо знать, какое именно железо мы ищем.
Они не узнали, кому принадлежала ночная двуколка. Зато выяснили, что такую починку делали на разных повозках, и без свидетельств о времени и дороге зарубки на ободе ничего не решали.
В городе они остановились возле лавки, где из печи только что вынули горячие хлебцы. Продавец, толстый человек с белой мукой на рукавах, предложил Кузьмичу попробовать начинку. Тот согласился и спросил, давно ли тут пекут такое.
— Давно. При моём отце пекли, при деде пекли. У правнуков будут, если город не уйдёт в море.
— Разве собирается?
— Говорят, по ночам под землёй стучат.
Продавец произнёс это так же спокойно, как говорил о цене. На крючке у двери висел листок, исписанный крупным неровным почерком. Вверху трижды повторялось одно слово, которое Коткевич сперва принял за имя.
— Откуда бумага?
— С утра. Мальчишка приклеил. Я хотел снять, а покупатели попросили оставить. У нас теперь всякое читают охотнее объявлений о свежем хлебе.
Коткевич снял лист осторожно, придерживая за сухие края. На нём значилось, что «три разомкнутые печати» защищают последнее слово покойного богача и всякий, кто вступится за похитителя, услышит голос из-под земли. Дальше шли слова, якобы переведённые со старинного тюркского наречия. Последняя строка обещала смерть тому, кто нарушит молчание.
— Грамматически страстное сочинение, — заметил Коткевич.
— Значит, писал грамотный злодей, — сказал Кузьмич.
— Не обязательно грамотный.
— Тогда злодей старался.
Среди покупателей нашёлся человек, слышавший, будто то же объявление приклеено на дверях возле мечети Джума-Джами. Другой уверял, что подобные знаки появились у Текие, хотя лично там не проходил. Третья покупательница сообщила о женщине, которая ночью стояла у озера и не оставляла следов. Пока Коткевич дошёл до конца листа, слухи успели превратить один испачканный клочок бумаги в целую древнюю религию.
— Нужно установить, кто напечатал или написал это, — сказал он.
— А ещё, — прибавил Кузьмич, — кому хотелось, чтобы оно висело именно здесь, где люди заходят каждый день за хлебом.
С этого замечания и началась их встреча с Алиме Сейдалиевой.
Её привела Ривка Левина — молодая девушка с коротко подстриженными ногтями, испачканными типографской краской. Ривка услышала, что сыщики разыскивают человека, способного разобрать фальшивые старинные слова, и заявила, что ей нужно показать листок преподавательнице. Судя по тому, как настойчиво она говорила, девушка сама надеялась получить право пересказать историю в газете.
Алиме вошла в маленькую комнату при типографии, поставила на стул корзинку с книгами и сразу попросила не показывать ей «древний знак» как доказательство чего бы то ни было.
— Я ещё ничего не говорил о доказательстве, — заметил Коткевич.
— Зато ваша спутница сказала.
— Не спутница, — возразила Ривка. — Я привела вас.
— Тем более.
Алиме была женщиной с внимательными серыми глазами и спокойной манерой говорить, которая иногда принималась собеседниками за согласие. Она посмотрела объявление у окна и на некоторое время замолчала. Ривка первой не выдержала.
— Ну что?
— Сначала объясните, откуда взяли «древнее тюркское наречие».
— Так подписано.
— Я вижу. Если на заборе написать, что он римский, камень от этого не появится.
Кузьмич кашлянул, пряча улыбку.
Алиме показала две фразы. Одна была составлена из слов разных времён и местностей, другая употребляла форму, невозможную в том смысле, который приписывал ей автор объявления. Она не называла неизвестную традицию ложью — только объясняла, что конкретный текст не похож на естественную передачу старого предания.
— Может быть, это плохо перевели? — спросил Коткевич.
— Может быть. Но плохой перевод сам по себе не превращается в хороший источник. Надо найти исходный текст. Без него это только чьи-то слова на бумаге.
— Кто мог написать?
— Человек, который слышал несколько похожих выражений и решил, что остальные можно придумать. Или человек, которому специально нужны были ошибки, чтобы направить вас к неверным людям.
— То есть?
— Если хотите, чтобы город поверил в страшную тайну, достаточно написать непонятно и назвать это древностью. Но кто именно хочет, я не знаю.
Ривка поинтересовалась, можно ли напечатать её объяснение.
— Можно, если вы точно передадите, что я сказала.
— Я так и сделаю.
Алиме посмотрела на её испачканные краской пальцы.
— Вы вчера исправили в объявлении фамилию купца, чтобы не обидеть его. Надеюсь, чужие слова вам так же дороги.
Ривка покраснела. Коткевич заметил это с интересом. У девушки была редкая способность совмещать искреннее желание справедливости с любовью к громкому заголовку.
После разговора Алиме вышла во двор и увидела у ворот двоих незнакомых мужчин. Один делал вид, что рассматривает вывеску, другой ждал возле извозчика. Когда она посмотрела на них прямо, оба отвернулись.
— Вы их знаете? — спросил Кузьмич, догнав её.
— Нет. Но они ждут не хлеба.
— Почему?
— Возле хлебной лавки люди смотрят на хлеб.
Кузьмич проводил её взглядом и вернулся к Коткевичу. В конторке печатник рассказывал, что похожие листки появились ночью у трёх торговых мест, причём бумага на них была разного качества.
— Кто-то проверяет, где страшнее всего, — сказал Кузьмич.
— Или заставляет нас проверить три разных места, — отозвался Коткевич.
На верстаке лежали наборные кассы, литера на полоске бумаги, тяжёлый валик и деревянные клинья. Ривка провела ладонью над беспорядком, не касаясь ни одной буквы: у вещей было место, которое знала только она.
— Здесь все буквы хранятся отдельно, — сказала она. — Если наборщик ошибётся, ошибку можно повторить хоть сто раз. Это самое неприятное достоинство печати.
Она достала маленький листок с одинаковыми словами, отпечатанными дважды. В одном слове буква стояла чуть выше строки. На втором оттиске — там же.
— Значит, было одно клише, — заметил Коткевич.
— Или один набор, — поправила Ривка. — А если разобрать и собрать вновь, зазор почти наверняка изменится. Так можно понять, печатали ли объявления одним разом или их выпускали позднее, когда старый набор уже рассыпали.
Кузьмич посмотрел на испачканную краской ладонь девушки.
— Когда-нибудь вам дадут настоящую газету.
— Я сама её сделаю.
— Тогда берегитесь людей, которым нужны слишком хорошие заголовки.
— Что плохого в хорошем заголовке?
— То, что его иногда пишут прежде, чем узнают, что произошло.
Ривка промолчала. Отец, работавший у дальней кассы, не поднял головы. По едва заметной улыбке было видно: он не раз говорил дочери почти то же самое.
За дверью работал мальчик-подмастерье. Он чистил наборные кассы щёткой и прислушивался. Коткевич заметил это и спросил, видел ли мальчик человека, оставлявшего ночью листки у лавок. Подмастерье честно сказал, что вечером носил бумаги заказчикам, но за чужими объявлениями не следил. Зато он помнил, что двое незнакомцев накануне просили продать отдельно несколько листов бумаги без всякой печати.
— Каких? — спросил Коткевич.
— Простых. Не лучших. Им всё равно было.
— Запомнил лица?
— Один высокий, другой в кепке. А высоких у нас на рынке много, — добавил мальчик.
— Правильно, — сказал Кузьмич. — Лучше десять раз сказать «не знаю», чем один раз назвать первого попавшегося высокого.
За дверью конторы звякнула монета. Ривка уже хотела бежать к кассе, но остановилась и посмотрела на объявление с псевдодревними словами.
— Почему вы уверены, что это сделано для запугивания? Может быть, какой-нибудь шутник?
Алиме закрыла корзину с книгами.
— Шутка заканчивается там, где человеку советуют молчать о смерти другого человека.
Ривка опустила объявление. Уже придуманный заголовок вдруг показался ей не таким удачным.
Вечером они пошли к дому, где жил Бекир. Адрес сообщил старый возчик, не скрывая, что человек беден и хочет прежде всего сохранить место. Домик стоял в узком переулке. У порога мальчик лет девяти чинил кожаный ремень маленькой деревянной повозки. Когда сыщики подошли, он поднял голову.
— Отец дома?
— На работе.
— Ты его сын?
— Юсуф.
Кузьмич присел рядом с мальчиком.
На ладонях мальчика чернела старая смола. Он старался пропустить ремешок через выщербленное отверстие так, чтобы держалось и колесо, и его собственное терпение. Кузьмич вдруг вспомнил, как в детстве рассчитывал каждую новую деталь игрушки, которой ему не купили. От этого воспоминания говорить с мальчиком стало легче, а спрашивать об отце — труднее.
— Что чинишь?
— Ось сломалась.
— А ремень тут зачем?
— Чтобы не развалилась снова.
— Не поможет. Сломанную ось лучше менять.
Юсуф пожал плечами.
— Новую покупать не на что.
Кузьмич посмотрел на детскую повозку. Доски были стёрты, колёса — вырезаны от руки, одно немного меньше другого. Он ничего не пообещал. Попросил у мальчика кусочек бечёвки, подтянул две доски так, чтобы сломанная ось не отходила, и сказал:
— До завтра поездит. А там подумай, как сделать новую.
— Отец умеет.
— Значит, отец нужен дома.
Юсуф молча покатил повозку по камням. Коткевич видел, как Кузьмич провожал её глазами, пока из переулка не исчез кривоватый скрип.
— Вы уже нашли причину молчания Бекира? — спросил он.
— Нашёл одну из возможных.
Они не стали расспрашивать мальчика о чужих делах. От дома направились обратно. У дальней стены стоял тот самый приказчик, которого видели утром возле весов. Он сделал вид, что завязывает шнурок, хотя шнурков на его сапогах не было.
— Теперь смотрят и за ним, — сказал Кузьмич.
Коткевич закрыл блокнот.
— Значит, Бекташев знает больше, чем хочет сказать.
— А кто-то знает, что мы это поняли.
На углу под фонарём шуршал свежий листок. Густая чёрная краска ещё не совсем высохла. Большими буквами было выведено: «НЕ ПРОИЗНОСИ ИМЁН УМЕРШИХ. ТРИ ПЕЧАТИ ОТКРОЮТСЯ».
Кузьмич прикоснулся взглядом к соседней стене, на которой кто-то успел нацарапать маленькую окружность с разрывом.
— Вчера нам показывали только бумагу, — сказал он.
— А сегодня уже царапают стены, — ответил Коткевич.
— Нет, Станислав Михайлович. Сегодня они хотят, чтобы мы видели, как царапают стены. Это большая разница.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ПОСЛЕДНЯЯ ОПИСЬ
22 сентября 1912 года
Иосиф Ширин боялся не полиции. С полицией он ещё мог выбирать слова. Мать же угадывала ложь по тому, как он ставил чашку на стол.
Утром, собираясь на допрос, он застал её у кухонного стола. Женщина просеивала муку, и на тёмных рукавах у неё лежали две белые полосы.
— Почему ты вчера поздно пришёл?
— Был у следователя.
— Опять из-за Берекета?
— Из-за документов.
— Убили человека, а все говорят о бумагах. Он тебя учил писать правильно. Мог бы кто-нибудь помнить и это.
Иосиф хотел напомнить, что Берекет Исаакович не давал никому ошибаться самостоятельно. Но мать знала покойного дольше, и он промолчал.
— Ты не взял денег из кассы? — спросила она внезапно.
Иосиф вздрогнул.
— Нет.
— Я не про кассу спрашиваю, — сказала мать. — Про долг. Не вздумай платить одним позором за другой.
Иосиф едва не признался. Мать, должно быть, слышала о новой расписке у частного заимодавца. Оставалось назвать сумму — такую, что язык отказывался её произнести. Он предпочёл поцеловать мать в лоб и уйти.
Он поцеловал мать в лоб и вышел, оставив муку оседать на столе. В нагрудном кармане лежала записная книжка. Страница от двенадцатого сентября чуть выступала из переплёта — он несколько раз собирался её вырвать и каждый раз откладывал.
В здании следственной канцелярии пахло бумагой, чернилами и недавно вымытым полом. Добрянский уже сидел за столом, перед ним лежал журнал описи. Коткевич стоял у окна. Кузьмич рассматривал дверную петлю, словно надеялся узнать от неё то, чего человек пока не желал сообщать.
— Прошу садиться, — сказал Добрянский. — Нам нужно восстановить двенадцатое число. Не ваши мнения о Ратманове. Не предположения о покойном. Только кто, когда и что делал.
Ширин сложил руки на коленях.
— Пришёл Андрей Павлович. Было около одиннадцати. Предъявил распоряжение на просмотр хозяйственных вложений пакета. Я показал ему комнату. Берекет Исаакович находился там же, но потом вышел по делу.
— По какому?
— Не знаю. Сказал, что зайдёт к гахамскому столу за письмом. Не к самому гахаму, разумеется, — добавил он торопливо. — В канцелярию.
Коткевич попросил уточнить, какие бумаги предназначались для просмотра.
— Несколько старых выписок о соляных доходах. Андрей Павлович говорил, что они нужны для сверки счётов товарищества.
— Вы сами видели выписки?
— Я видел пакет.
— Сколько листов он вынул?
— Не помню.
— Вы наблюдали всё время?
Ширин замолчал.
Добрянский встал и подошёл к шкафу с делами. Кузьмич тем временем закончил разглядывать петлю и занялся листком описи, прикреплённым к планшету.
— Восстановите последний момент, который вы помните точно, — сказал Коткевич.
— Андрей Павлович подошёл к столу. Я принёс журнал. Потом он попросил старый реестр.
— Где лежал реестр?
— В соседнем шкафу.
— Вы отходили?
— На минуту.
— На сколько именно?
— Не знаю. Может быть, на две.
— Когда вернулись, что он делал?
— Рассматривал папку.
— Открытую?
— Нет. Она лежала перевязанная.
Кузьмич теперь оторвался от бумаг.
— А когда успел посмотреть выписки?
— Он сказал, что уже посмотрел и вопросов больше нет.
— И вам показалось это естественным?
Ширин вспыхнул.
— Почему нет? Он был допущен по распоряжению. Я не обязан подозревать каждого человека, у которого в руках бумаги.
— Подозревать не обязаны, — ответил Коткевич. — Надзирать обязаны.
Ширин почувствовал, что может потерять место. До сих пор в его голове существовал удобный порядок вещей: смерть Берекета — несчастье; исчезновение бумаг — чужое преступление; его собственная невнимательность — мелкое нарушение. Теперь Коткевич ставил эти обстоятельства рядом, и нарушение словно росло на глазах.
— Вы хотите сказать, что я позволил украсть?
— Я хочу установить, что вы позволили делать посетителю без вашего наблюдения.
— Но пакет остался!
Эта фраза прозвучала слишком громко. Даже Добрянский обернулся.
— Вы его вскрывали после ухода Ратманова? — спросил он.
— Нет. У нас не принято вскрывать без причины. Я проверил перевязь, печать и вернул на место.
— Значит, — сказал Коткевич, — вы можете удостоверить только внешний вид.
Ширин беззвучно пошевелил губами. Впервые ему пришло в голову, что он, возможно, подписал официальную ложь, сам того не зная.
Добрянский записал показание без повышенного тона. Коткевич предложил приложить к делу точную формулировку: «Пакет по наружному виду находился на месте; внутреннее содержимое не проверено».
— А прежняя запись? — спросил Ширин.
— Прежняя запись тоже останется, — ответил следователь. — В этом и состоит неприятное свойство архива.
Когда Ширина отпустили, он несколько минут стоял в коридоре. За дверью слышался голос Коткевича:
— Одного этого недостаточно, чтобы обвинить человека в подмене. Но достаточно, чтобы усомниться в сохранности бумаги после осмотра.
Ширин прижал руку к нагрудному карману. Мать называла его тревоги слишком простым словом — долг. Она не знала, что в записной книжке, кроме суммы, был адрес человека, который предложил помочь ему этот долг закрыть. Человек этот появился в его жизни в тот же день, когда в архив пришёл Ратманов.
В послеобеденное время сыщики отправились к самому управляющему.
Дом его стоял на широкой улице нового квартала, с высокими окнами и аккуратной чугунной оградой. В прихожей висели два полотна с морскими видами, а на столе лежал свежий выпуск одесской газеты. Все предметы говорили о человеке, не склонном ждать, пока жизнь принесёт ему удобства сама.
Ратманов оказался старше, чем думал Коткевич по размашистой подписи, и моложе, чем следовало бы судить по размеренности его речи. Лицо было открытое, слегка усталое, руки — крепкие. На большом пальце правой руки виднелась старая царапина, слишком давно зажившая, чтобы иметь отношение к преступлению.

