
Полная версия:
Сундучок, полный любви История о хрупкости жизни и силе бескрайней любви
Мать пила морковный сок, пока ее руки и лицо не приобрели оранжевый цвет. На следующий год в детском саду, когда мы рисовали родителей, все остальные белые дети захотели использовать для раскрашивания кожи оранжевый карандаш.
– Ведь моя мама на самом деле оранжевая, – заявила я, – значит, это реалистично.
Шли девяностые годы, родители истово веровали в гомеопатию и природные средства. Им принадлежала небольшая компания по производству безалкогольных напитков, – одна из первопроходцев в применении пищевых добавок. Компания называлась «Миссис Уигглс Рокет Джус», девиз был «Питание для вашей миссии». Мы с Джейми вместе с дочерями дядюшки Кью, Джесси и Тори, частенько тусили на большом складе, где смешивались, разливались, снабжались этикетками и паковались сокосодержащие напитки вроде «Гинкго Синк» и «Спирулина Смузи». Мы вчетвером устраивали состязания, проверяя, кто дольше высидит в огромном холодильнике, стуча зубами и синея кончиками пальцев. Там была чудесная комната, полная плотных картонных коробок, составленных в огромные горы, по которым мы лазили до самого верха или переставляли их, выстраивая затейливые крепости. На складе компании по производству соков пахло, как в тропическом лесу: чем-то влажным, сладким и живым. В кабинете отца на стене висела длинная доска со всеми этикетками «ракетного сока», который они когда-либо производили. В рисунке любой этикетки пряталась крохотная ракета, и я разглядывала их, пока не находила каждую.
Дома на кухне все было органическим. Мы не закупались продуктами в «Сейфуэй», как родители моих друзей. Вместо этого мы с Джейми сопровождали мать по узким рядам «Комьюнити Маркет» – местного независимого магазина здорового питания, – где оптом торговали продуктами типа чечевицы и пахло свечами из пчелиного воска и витаминным порошком. В случае легких недомоганий обращались к врачам-гомеопатам, получая бутылочки коричневого стекла с мышьяком и опиумом, разведенными и упакованными в крохотные белые сахарные шарики, которые полагалось рассасывать под языком. В нашей семье никто не пил, не курил и не ел прошедшие фабричную обработку продукты. Мы занимались спортом. Мы чистили зубы флоссом. Мы были образцовой семьей с плаката о здоровом образе жизни; только одна из нас была тяжело больна.
Закрывая глаза, я до сих пор вижу маму: она сидит за нашим обеденным столом, опустив глаза, и рядом с ней стоит чашка исходящего паром чая из лемонграсса. Она опирается на загорелые, веснушчатые руки, читая результаты клинических исследований, вырезая статьи из журналов. Больше всего на свете мне хочется обхватить руками женщину за столом и прошептать ей на ухо то, что я знаю о будущем: у доктора Гонсалеса нет ответов, которых она ищет. И несмотря на весь свой интеллект, старания, интуицию, она доверяет не тому человеку.
Когда мне было четыре года, мы купили длиннохвостого попугая по кличке Дейви, желто-зеленого, с маленькими голубыми пятнышками на щечках. У него была белая сводчатая клетка с меловым панцирем каракатицы и колокольчиком, подвешенным на нитке из пряжи. Еще у Дейви было зеркальце, но пришлось убрать его, когда он начал вызывать свое отражение на соревнования по хлопанью крыльями, от которых трясся стол. Его маховые перья были коротко подстрижены, поэтому я оставляла дверцу клетки распахнутой, и он мог порхать по дому, приземляясь на наши пальцы, плечи, головы.
Дейви разговаривал на языке, состоявшем из тихих попискиваний, чириканья и наклонов головы. Я научилась точно подражать им, так что могла повторять за Дейви то, что он говорил. Он говорил, а я повторяла, снова и снова – он учил меня, а не наоборот. Я не понимала, о чем мы говорим, но была уверена: это что-то тайное и прекрасное. Он нежно брал в клюв мой палец и поворачивал голову, чтобы поглядеть на меня глазками, которые размером и цветом были один в один черные кунжутные семечки. Время от времени Дейви прерывал наши разговоры радостной фразой «чурик, чурик, вот ты дурик!» – а потом снова куда-то упархивал.
В полдень, когда обе стрелки указывали на артишок в верхней части наших кухонных часов (на циферблате вместо цифр были нарисованы овощи), я врывалась домой, вернувшись из детского сада, и Дейви встречал меня приветственной песенкой. Его чириканье сигнализировало, что я пережила еще одно утро вне дома. Пять раз в неделю мать привозила меня в Первый пресвитерианский детский сад в полутора кварталах от нас, и каждое утро я вопила, рыдала и умоляла ее не оставлять меня там. Я цеплялась за нее руками, ногами и зубами.
– Пожалуйста! – визжала я, спеленатая сильными руками воспитательницы, после того как мать отступала. – Пожалуйста, вернись!
Отделяться от матери было все равно что ходить без кожи. Я знала, что ее жизнь в опасности, и перспектива провести хотя бы пару часов вне дома приводила меня в ужас. А если она умрет, пока меня не будет? Я не доверяла ее безопасность никому другому.
В детском саду я бродила из комнаты в комнату, временами играя, но в основном глядя на большие черные часы, висевшие над каждой дверью. Когда день в саду заканчивался, я торопливо выбегала наружу, забиралась на самый верх «лазалок» и смотрела поверх ограды в сторону наших ворот, сосредоточивая всю энергию на желании, чтобы из них появилась мама.
Однажды летом у Дейви на лапке выросла опухоль, и мы повезли его к ветеринару, чтобы удалить ее.
– Ему нужно сделать операцию, – сказал в машине папа.
Мама пошутила:
– Думаешь, ему на клюв наденут крошечную маску для анестезии?
Я представила Дейви в больничной рубашке, под седацией на крохотном операционном столе, где над ним нагнулись фигуры в масках с зубочистками и пинцетами. Он вернулся домой без опухоли, но рак уже проник внутрь его полых косточек.
Дейви всегда спал в моей комнате, но после операции мать перенесла его в свою, потому что я иногда забывала по утрам снимать с его клетки банное полотенце, оставляя его в обстановке вечной ночи. Ему внезапно потребовались вещи, которые я не могла дать, – лекарства и сочувствие. Я знала, что следует печалиться из-за больных косточек моей птички, однако они были невидимыми, поэтому никак не удавалось что-либо почувствовать. Как и мама, Дейви не выглядел больным. Он сохранил все свои яркие перышки и тот же испытующий взгляд кунжутных глазок. Он по-прежнему приземлялся на мою макушку, гадил и улетал, издавая звуки, напоминавшие тоненький свистящий смех.
Если рак невидим, это означало, что он может быть у кого угодно. Я представляла, как он переползает с одного человека на другого, как головные вши. В моем детском саду много говорили о вшах.
– Нет, – заверяла мать, – ты не можешь заразиться раком от Дейви или от меня. Это болезнь, которая живет внутри.
Однажды утром она вошла в мою комнату, держа что-то в руках, и откинула в сторону «принцессин» москитный балдахин, чтобы присесть на край кровати.
– Вчера вечером Дейви показался мне очень встревоженным, – заговорила она, – он летал по клетке. Поэтому я выпустила его и просто прижала к сердцу. Это, казалось, его успокоило. Так мы с ним просидели пару часов, а потом я перестала чувствовать его сердце напротив своего и поняла, что он умер.
Глядя на сверток в маминых руках, я почувствовала, что́ сейчас будет, и тело, напрягшись, этому воспротивилось. Я не хотела видеть. Я полузакрыла глаза, словно так мой взгляд пропустил бы только часть правды, однако мама откинула ткань, и он был там – между темными краями моих век, весь желто-зеленый и неподвижный.
– Можешь его потрогать, – произнесла она.
Очень медленно я выставила вперед один непослушный палец и погладила мягкие крапчатые перышки.
На Дейви смерть смотрелась какой-то древностью. Рептильные пленки закрыли оба ярких глаза, и я заметила – впервые за все время – чешуйчатые лапки и изогнутые когти. Он казался маленьким и чуточку чужим, как шестьдесят миллионов лет эволюции, спящие в тканевом коконе в руке мамы на моей кровати. Она долго сидела, позволив мне выплакаться, держа эту «окончательность» у себя на ладони.
Мы похоронили Дейви, проведя официальную церемонию на переднем дворе: вырыли могилку под живой изгородью и увенчали ее маленьким деревянным крестиком. Я рассыпала в раскоп побеги дафнии, выдернутые из кустов на заднем дворе, прежде чем мы опустили туда Дейви. Вокруг него расположились горками пшено и каракатица – все, что он любил. Я плакала, каждый произнес по нескольку слов, и все это время я чувствовала на себе взгляд матери.
Каждый раз за эти годы, когда у Дейви была линька, мама собирала выпавшие перышки со дна клетки и складывала их в прозрачную пластиковую коробку, где было много маленьких квадратных отделений, – такую же, как та, где она держала свои многочисленные таблетки. Там были длинные изящные маховые перья с кончиками, подрезанными под острым углом; пуховые грудные перышки, желтые, как лимонное масло; а в самом маленьком отделении ее любимые – крохотные перышки со щечек с маленькими голубыми веснушками. Она говорила, что, возможно, когда-нибудь использует их в каком-нибудь арт-проекте.
Мама не любила расставаться с вещами. Ящики и полочки шкафчиков в нашем доме были полны раковин и камешков, собранных во время долгих прогулок, старых писем, поздравительных открыток, фотографий, сложенных в обувные коробки. Даже оберточная бумага и пластиковые стаканчики от йогурта сохранялись и повторно использовались. Но по мере того, как прогрессировала болезнь, я начала видеть в ее бережливости новый смысл. В последующие годы я стала рассматривать каждый листок или цветок, который она подбирала и вкладывала между страницами книги, каждый отрез старой ленты, который она аккуратно скатывала в рулончик, каждую оторвавшуюся пуговицу, которую она бросала в свою корзинку для шитья, как доброе предзнаменование. Для меня каждая такая вещь символизировала ее веру в то, что у нее еще есть будущее.
Темой праздника по случаю моего пятилетия, первого из тех, что я помню, была «Алиса в Стране Чудес». До сих пор храню одно из огромных приглашений, которые мама сделала из плотной бумаги в форме серого цилиндра Безумного Шляпника. Вложенный внутрь список участников назначал каждому приглашенному определенную роль. Детям достались Чеширский Кот, Гусеница и Шалтай-Болтай, взрослые были колодой игральных карт, а я, разумеется, Алисой.
Родители привлекли на помощь бабушку Лиз, чтобы задрапировать переднюю веранду длинными полосами оберточной пищевой бумаги и разрисовать их так, чтобы они выглядели как вход в кроличью нору. Отец, игравший Белого Кролика, взял напрокат полный кроличий наряд в местном магазине карнавальных костюмов. Мама соорудила набор крокетных молотков-фламинго из пластиковых клюшек для гольфа, на которые натянула ярко-розовые нейлоновые колготки. Она приделала им круглые головы и мягкие тельца из стеганого ватина, соединенные длинными шеями. Напоследок снабдила стаю плюшевыми лапами и клювами и вытаращенными вращающимися глазами. Они лежали в полной готовности на задней веранде, рядом с набором шаров из пенополистирола, обернутых в ежиные иголки из искусственного меха. В день праздника я стояла на передней веранде в голубом платье и передничке, ожидая прихода гостей.
Все прибыли в гриме, с плюшевыми ушами и меховыми хвостами, мы собрались в столовой есть торт и пить молоко. Отец распечатал сценарий той сцены из диснеевского мультика, где Алиса попадает на безумное чаепитие, а мама соорудила гигантские карманные часы из картона и покрыла их золотой фольгой. В то время как Джейми (Мартовский Заяц) и подруга нашей матери Нэнси (Безумный Шляпник) читали свои реплики, мы изображали танец, в процессе которого гости намазывают часы Белого Кролика сливочным маслом, потом поливают чаем, потом мажут джемом. После этого мы играли в «крокей», стараясь закатить ежей с помощью фламинго в белые воротца, вкопанные в лужайку.
Мама оделась как кухарка Герцогини, водрузив на блестящие темные волосы высокий поварской колпак и повязав на талию белый фартук. Она прохаживалась между нами по заднему двору, время от времени выкрикивая: «Еще перца!» – и рассыпая всем на головы конфетти из гигантского шейкера, сделанного из пустой кофейной жестянки. В тот день ей исполнилось сорок два. Потом она говорила, что с нетерпением ждала, когда ей исполнится сорок. Она видела в этом новом десятилетии шанс отбросить прежние обиды и ожидания и начать более аутентичную главу жизни.
Моя память сохранила и отшлифовала день той вечеринки, сгладив острые углы. В тот день казалось возможным, что мамино лечение даст эффект. Она выглядела здоровой и сильной, стоя на черном настиле в белом колпаке и фартуке, обозревая результаты своих трудов. Она спланировала и осуществила мою именинную вечеринку так же, как управляла своими сложными лечебными процедурами и как делала все: скрупулезно, неустанно, в точных и мельчайших подробностях.
В другой раз они с отцом привлекли родственников и нарисовали ростовые изображения Дороти, Железного Дровосека, Страшилы и Трусливого Льва на огромных кусках картона, расставив их по дому для тематического праздника в честь Джейми по «Волшебнику страны Оз». Для него на вечеринку «Черепашки-ниндзя» изготовили и раздали всем участникам тканевые маски ниндзя, а отец в костюме Шредера разыграл сцену похищения нашей кузины Джесси. Для моей вечеринки «Под водой» мать много дней складывала косяк бумажных оригами-рыбок, чтобы они плавали сквозь водоросли из папиросной бумаги по потолку столовой. Среди всего ужаса маминой болезни праздники были той радостью, которую можно было ждать с нетерпением. Они стали походить на огромные деревенские фестивали. Друзья, родственники и соседи – все помогали воплотить эти зрелищные представления. В те недели, пока мать и отец готовили пышные зрелища, они казались счастливыми.
После каждого праздника родители не убирали украшения, и они накапливались, слой за слоем, пока дом не начал походить на музей детских фантазий. Больше десяти лет сцены из «Волшебника страны Оз» украшали стены. Рыбки продолжали плавать по потолку столовой. Огромные игральные карты стояли, прислоненные к перилам, точно пустые рыцарские доспехи, а почетный караул из ядрено-розовых фламинго, расставленных по передней прихожей, смотрел на нас выпученными глазами из-под утолщавшегося слоя пыли.
Родители, Питер и Кристина, встретились на вечеринке в Сан-Франциско в 1981 году и поженились два года спустя в том же городе. Он был бухгалтером-аудитором, она только окончила бизнес-школу. Отец за несколько лет до их знакомства уехал из Англии, но по-прежнему употреблял в речи типичные англицизмы. Он был красив, этакий гибрид Джеймса Дина и Хью Лори, с голубыми глазами и волосами оттенка клубничный блонд; и обе эти черты передал мне. Он всегда носил в кармане носовой платок и завязывал на нем узелки, чтобы напоминать себе о вещах, которые все равно забывал. Его полное имя было Питер Кингстон, однако моя мама называла его Питером Пэном.
Отец умел все превращать в игру. Самый маленький клочок поникшей травы перед церковью или банком был возможностью поиграть в «великого старого герцога Йорка» – мы маршировали строем вверх по холму, а потом так же строевым шагом спускались вниз. Он обожал сокращенные маршруты. Наш первый, бело-голубой дом стоял через улицу от начальной школы, которая каждый вечер запирала ограду детской площадки на замок. Отец взял кусачки по металлу, перекусил цепь, удерживавшую ворота, и повесил собственный замок рядом со школьным, чтобы его можно было открыть, когда нам хотелось там поиграть. Школа периодически заменяла цепь, и он покупал очередной новый замок. Несколько лет у меня был друг по имени Трэвис, чей дом стоял сразу за нашим. Отец выпилил прямоугольник из нашего заднего забора и приладил выпиленный кусок на петли с металлическим засовом. Потом пошел к дому Трэвиса и выпилил дыру и в его заборе. Проход, соединявший эти две дверцы, тянулся через небольшой промежуток между задними заборами соседей, густо заросший плющом и населенный пауками-волками. Время от времени отец проходился по этому переходу с мачете, срубая ползучие плети и расчищая для меня дорогу. Утром по выходным иногда покупал большой промасленный бумажный пакет маффинов и круассанов в местной пекарне, потом прятал его где-нибудь на старом сельском кладбище, которое располагалось в конце нашей улицы, пристраивая пакет на низко нависшей ветви дуба или под мраморной скамьей. Затем приводил нас с Джейми к воротам и указывал внутрь: «Идите и найдите свой завтрак!»
Отец предоставил маме быть ответственной за всю дисциплину – это роль, с которой она превосходно справлялась, хоть и терпеть ее не могла. Она вечно создавала какие-то правила, чтобы упорядочить ландшафт наших дней. Распечатывала маленькие меню на четвертушках листа и просила нас выбрать, что мы хотим на завтрак и обед с собой. Маленькие галочки, которые я ставила рядом с пунктами «изюм с орехами» и «котлетки из риса с тунцом», были контрактными соглашениями, обещаниями съесть эти блюда, поскольку я сама их попросила. Она делала нашу жизнь как можно более предсказуемой, стабилизируя все, до чего могла дотянуться. Время от времени пыталась поменяться местами с отцом и назначить его на роль блюстителя порядка.
– Давайте-ка все почистим зубы и наденем пижамы до того, как папочка придет домой, – говорила она, пока он проводил неторопливый вечерний обход окрестностей вместе с Типпи. – Он будет недоволен, если не ляжете в постель до его возвращения.
Иногда мы подыгрывали. При этом знали: на самом деле ему все равно, в какое время мы пойдем спать. Он был своего рода человеком-реквизитом в ее сольной кампании по наведению порядка в нашей жизни.
Не помню, когда родители начали спать в разных спальнях. Вот вроде бы еще вчера отец ночевал в самой большой комнате, сразу у лестницы на втором этаже, а вот он уже в соседней, гостевой спальне, где спал его отец, когда приезжал в гости из Англии. Когда я проснулась от дурного сна и побрела по коридору, чтобы забраться в родительскую постель, то обнаружила в ней только маму, так что там было сколько угодно места для меня, чтобы свернуться калачиком подле нее. Для меня данная перемена только это и значила – больше ничего. Я не связывала ее со ссорами, которые часто слышала по вечерам сквозь пол спальни.
Родители никогда не ссорились на втором этаже, но, видимо, не сознавали, что отзвуки конфликта могут просачиваться из кухни на второй этаж, проникая в пространство над ней. Иногда я притаивалась на лестнице или на диване под одеялом, чтобы слушать, как взлетают и затихают голоса. Я не запоминала ни одного слова, только кругообразные паттерны их споров, как одна тема перетекала в другую и сливалась с ней, пока все не начинало тонуть в трясине обиды. Я ни разу не видела, чтобы Джейми вышел из комнаты послушать эти разговоры. Казалось, он предпочитал отключаться от их голосов, уходить в книги, или в рисование, или в сон. Он всегда был тихоней.
– Джейми – ИН-троверт, а ты – ЭКС-траверт, – однажды объяснила мама, выделив эти слова голосом. – Вот почему он не всегда может играть, когда ты от него этого хочешь.
По сравнению с Джейми я была вечно буйная, шумная, требующая внимания. Гости нашего дома нет-нет да и спотыкались об экземпляр книги «Воспитание вашего энергичного ребенка», валявшийся на полу. Когда эти гости пытались покинуть наш дом, то обнаруживали, что я куда-то спрятала ключи от машины. Иногда я брала моток веревки и потихоньку привязывала гостей за ноги к ножкам стульев в столовой, пока они сидели за столом. Я терпеть не могла, когда кто-то выходил за дверь. И никогда до конца не верила, когда они говорили, что еще придут.
– Вот же ты подменыш, – пеняла мне мать, когда я содрогалась на полу после бурной истерики. – Наверняка фейри подменили моего человеческого малыша своим, когда я отвернулась. Ты должна была родиться в какой-нибудь большой итальянской семье, где все свободнее выражают свои чувства. А вместо этого тебе достались мы.
Она имела в виду, что наша семья, имевшая английские корни с обеих сторон, была до основания проникнута передававшимся из поколения в поколение дискомфортным отношением к бурным эмоциям. Чувства, особенно некрасивые, такие как гнев или разочарование, были вещами, которые следовало признать, а затем подчинить своей воле. Эмоции были ответственностью человека, который их ощущал, и ему стоило отправиться в свою комнату и пробыть там столько, сколько нужно, чтобы успокоиться, и лишь потом выйти. А слезы и споры, похоже, приберегались для темного времени суток, когда всем остальным полагалось спать.
В иные ночи, когда голоса родителей становились особенно громкими, я выбиралась из своего потайного укрытия и выходила прямо на их поле битвы. Встав между ними, я вопила, или плакала, или нарочно что-нибудь роняла – в общем, делала все, что могла, только бы отвлечь их внимание друг от друга и перевести на себя. Для них было безопаснее сердиться на меня, поскольку меня-то в конце концов точно простят.
По воскресеньям мы вчетвером проходили полтора квартала до дома бабушки Лиз, чтобы поесть блинчиков. Улица между нашими домами была обсажена деревьями гинкго, и малейший ветерок приводил их кроны в движение, заставляя трепетать миллионами крохотных зеленых вееров.
Мать моей матери была высокой жилистой женщиной чуть за семьдесят, с проблесками серебра в темных волосах, с голубем мира, вытатуированным на внутренней стороне запястья, и привычкой прищелкивать языком. Как и отец, она была англичанкой и до сих пор говорила с легким акцентом, хотя ей было всего восемнадцать, когда она познакомилась во время Второй мировой войны с моим дедушкой-американцем и вышла за него замуж. За десять лет они прижили четверых детей, из которых мама была последней. Как-то раз она рассказала, что, по ее мнению, ее родили, чтобы спасти брак родителей, и свою задачу она провалила. Те развелись, когда она была совсем крохой, и отец-политик уехал жить в Вашингтон. Там, на другом конце страны, снова женился и обзавелся еще тремя дочерями. Они с моей матерью никогда не были близки. Дед умер, когда мне было три года, и я его совершенно не помню.
В доме бабушки Лиз была красная парадная дверь, которой никто никогда не пользовался, и огромная пальма, которую медленно душил ползучий плющ, росший у фасада. В шкафу в прихожей она хранила стопки книжек с 3D-иллюстрациями, полные цветных изображений динозавров, морских созданий и галапагосских птиц, которые поднимались со страниц, когда их переворачивали. Крепко зажав одну из них, мы с Джейми боролись за возможность потянуть за картонный язычок, который заставлял приплясывать лапки голубоногих олушей или раскрутить колесико, раскрывавшее воротник веерной ящерицы.
Блинчики бабушки Лиз были не похожи ни на чьи другие, поскольку она добавляла в тесто обезжиренный йогурт (она произносила «йа-гУрт»). Она отрезала кусочек сливочного масла в сковороду и выливала на нее одну ложку жидкого теста, проверяя нагрев. Переворачивала блинчик, потом разрезала пополам, чтобы понять, пропекся ли. Пока она выливала на сковороду очередную порцию теста, мы с Джейми на пару съедали пробный блинчик, кисловатый от йогурта и пропитанный горячим маслом.
Бабушка Лиз была художницей и преподавала живопись в местном колледже. Ее второй муж Билл Квандт (отец дядюшки Кью) был фотографом, ему принадлежал маленький магазинчик стереосистем. После его смерти она вышла замуж в третий раз, однако в моих воспоминаниях тот муж остался только седой шевелюрой, мельком увиденной над спинкой кресла. К тому времени как я с ней познакомилась, бабушка Лиз занималась в основном офортами, и в студии показывала нам с Джейми, как вырезает рисунок или узор в воскообразном материале, называемом грунтом, которым была покрыта стальная пластина. Затем окунала пластину в кислоту, которая въедалась в оголенный металл, протравливая на поверхности рисунок. Далее покрывала пластину чернилами, и печатный пресс высокого давления переносил рисунок на бумагу. Пластину с однажды нанесенным рисунком можно было использовать для создания оттисков снова и снова.
С раннего возраста у Джейми проявились способности к рисованию. В отличие от меня, он, казалось, интуитивно понимал, как выводить линии на странице, чтобы собака была похожа на собаку, а дом – на дом. Пока они с Джейми делали зарисовки, бабушка Лиз позволяла мне трогать и брать в руки многочисленные красивые предметы, которые держала в крохотных отделениях старинного наборного ящика, висевшего на стене студии. Там были гладкие кусочки морского стекла и осколки неограненных полудрагоценных камней. Там были миниатюрные молочно-белые раковинки, идеальные в своей извивистой сложности, и потемневшие серебряные ключики, такие маленькие, что, казалось, должны были открывать дверцы домиков фей. Бабушка Лиз хранила их, только чтобы рассматривать и рисовать, но я была уверена: это вещицы, которыми гордился бы любой музей.
– Бабушка из нее куда лучше, чем мама, – с легкой завистью не раз говорила моя мать. – С нами она никогда так не общалась.