
Полная версия:
Вселенная Невского
В палате было холодно. Ледяно, по-настоящему. Дыхание тут же стало густым, молочным паром. Климат-контроль, судя по всему, решил, что мы находимся не в средней полосе России, а в гималайской пещере на высоте шесть тысяч метров. На экране терминала, вмурованного в стену, плясали не логи ошибок, не строки статусов. Там текли иероглифы. Плавные, закрученные, изящные, светящиеся нежным, ядовито-зеленым светом. Они перетекали друг в друга, сворачивались в мандалы, распадались и снова собирались, как бы пытаясь что-то сказать, выстроиться в послание, в зов, в мольбу. Я не знал этого языка. Это была не письменность. Это была визуализация самой мысли, нервного импульса, математической формулы, превращенной в искусство. Но один символ повторялся чаще других, он был ядром, вокруг которого все кружилось. Он был похож на перевернутую и закрученную спиралью букву «А», или на значок «инь-ян», упрощенный до состояния логотипа.
«Глюк матрицы дисплея. Сгорел чип визуализации, поплыла прошивка, – автоматически, как мантру, констатировал внутренний техник. – Надо полностью менять дисплейный модуль. И, возможно, материнскую плату».
Я сделал шаг внутрь. Музыка, вернее, вибрация, стала ощутимее, она обволакивала, давила на виски, сжимала грудную клетку. Я заставил себя перевести взгляд с экрана на кровать.
Илья Невский лежал в той же позе. Но теперь его лицо не было просто восковым, бесстрастным. Под кожей, тонкой как пергамент, струились, переливались слабые всполохи света – точно такие же ядовито-зеленые, как иероглифы на экране. Они бежали по вискам, как кардиограмма, сходились на лбу, на переносице, образуя на секунду сложные, осмысленные узоры – карты неизвестных созвездий, схемы интегральных микросхем невероятной сложности, абстрактные портреты – и рассыпались в хаос светящихся точек. Его веки быстро-быстро подрагивали, как у человека, наблюдающего стремительный, яркий сон. Смотрел ли он внутрь себя, в свои рушащиеся и созидающиеся миры? Или наружу, сквозь веки, на нас? Или его взгляд был направлен куда-то в сторону, в другое измерение, где его вселенные были более реальны, чем эта палата?
– Красиво, да? – раздался знакомый хриплый голос справа, из угла.
Я вздрогнул, сердце екнуло и забилось чаще. Вадим сидел на подоконнике, в глубокой тени, откинутой шторы. Он не убирался. Швабра стояла прислоненной к стене. Он просто сидел, поджав ноги, и курил самокрутку, дым от которой странным, невозможным образом стелился не вверх, к потолку, а тянулся тонкими, синими струйками прямо к экрану с иероглифами, как будто его затягивало в эту зеленую пучину, как будто дым был частью сигнала, антенной или проводником.
– Вы что тут делаете? – выдохнул я, чувствуя, как холодеет все внутри. – Здесь же нельзя курить… и вообще…
– А что тут можно? – философски, почти доброжелательно спросил Вадим, сделав глубокую затяжку. Тлеющий кончик самокрутки осветил на миг его глаза – глубокие, темные, как колодцы. – По бумагам, по инструкциям – ничего. А по жизни, по факту – все, что происходит. Смотри. Он опять в свои игрушки играет. На этот раз посерьезнее.
Он кивнул на блок управления климат-контролем, висящий на стене. Я посмотрел. Светодиодные индикаторы на нем мигали не в хаотичном, случайном порядке, как в прошлый раз. Они мигали в четком, неумолимом ритме, в такт тому самому подземному гулу. Бум – загоралась красная лампочка «Авария». Бум – вспыхивала синяя «Вентиляция». Бум-бум – две зеленых «Норма» вспыхивали одновременно. Как будто устройство не сломалось, а… настроилось. Настроилось на какую-то частоту, на пульс, и теперь работало в унисон с ним, как приемник, поймавший мощную, чуждую волну.
– Это не игра, – пробормотал я, с трудом отрывая взгляд от гипнотического мигания. – Это аппаратный сбой. Глубокий. Нужно полностью обесточить сектор, провести диагностику…
– Обесточишь – он умрет, – просто, без эмоций сказал Вадим.
Я резко обернулся к нему:
– Кто? Аппарат?
– Аппарат, он, Невский… какая, в сущности, разница? – Вадим стряхнул пепел с самокрутки прямо на пол. Но пепел упал не рассыпаясь легким облачком, а лег аккуратной, плотной спиралью, которая через секунду, вопреки всем законам, медленно, почти лениво, начала раскручиваться, как живая. – Они теперь на одной волне. Связаны. Ты ее в прошлый раз настроил, случайно. Своим щелчком. Нашел частоту сброса. И теперь она звучит постоянно. Фоном. И они ее слышат.
– Что за бред? – мои пальцы уже сами потянулись к аварийному рубильнику на стене, к тому самому, что я дергал два дня назад. Инстинкт технаря, отвечающего за железо, требовал прекратить этот беспредел, вырубить питание, вернуть контроль. – Это система вентиляции, а не…
– Не бред, – Вадим спрыгнул с подоконника. Его движения были неспешными, плавными, но в них была странная, животная уверенность человека, который понимает правила игры на этой странной, перекошенной шахматной доске лучше всех. – Ты думаешь, ты тут самый умный? С кабелем и паяльником? Он, – Вадим указал большим пальцем через плечо на неподвижную фигуру Невского, – может, всю жизнь, сознательно или нет, искал эту частоту. Искал точку соприкосновения. А ты, как слон в посудной лавке, нашел ее одним щелчком. Случайно. Грубо. И теперь она звучит. Непрерывно. И они слышат.
– Кто «они»? – спросил я, и голос мой прозвучал тише, чем я хотел.
– Те, кто внутри, – Вадим сделал шаг ближе, и его запах – табак, пот, «Дезинфектол» – смешался с запахом озона. – И те, кто снаружи. Кто слушает. В прошлый раз ты просто перезагрузил его маленький мир. Стер все. Теперь он… транслирует. Выбрасывает наружу. А твоя железяка, этот «умный» контроллер – принимает. Ловит сигнал. Антенна. Мост.
В этот самый момент климат-контроль заговорил.
Голос был не электронным, не синтезированным, как в умных колонках. Он был собран из всего звукового хлама, что был в комнате: из шума вентиляции, скрипа старой кровати, писка кардиомонитора, тихого гула в моих собственных ушах и, конечно, из того самого рифа. Получилось что-то скрипучее, многослойное, жуткое, голос робота, тонущего в смоле. Звук исходил не из конкретного динамика, а будто из самого воздуха, из углов комнаты.
«ТЕМПЕРАТУРА… ОПТИМАЛЬНА… ДЛЯ… ПРОРАСТАНИЯ… КОРНЕЙ… МИРА…» – проскрипело, прошелестело, простучало устройство. Каждому слову соответствовала вспышка, взрыв иероглифов на экране, как будто язык и речь синхронизировались.
У меня по спине, по рукам, по ногам побежали ледяные, точечные мурашки. Волосы на затылке встали дыбом. Я отступил от стены, наткнувшись на тумбочку.
– Видишь? – сказал Вадим без тени удивления, с каким-то даже удовлетворением. – Он не про нашу температуру, не про градусы по Цельсию. Он про свою. Про температуру творения. Про точку росы для реальности.
На Аэрине, в тот же миг, на пустынной, орошенной слезой-ливнем равнине, из луж, из грязи начали прорастать не растения, а кристаллические, фрактальные структуры. Они тянулись к небу, которое было небом лишь по инерции памяти – на самом деле, это была внутренняя поверхность черепа гиганта, костяной купол. Структуры пели. Их песня была частотой распада нестабильных атомов, рожденных в момент перезагрузки, и эта частота была тем самым рифом, гулом, который теперь заполнял палату 314.
Я тряхнул головой, пытаясь стряхнуть наваждение, физически ощущаемое давление. «Галлюцинация. Групповая истерия. Вадим надышался паров химии за двадцать лет, а я, с моей усталостью и впечатлительностью, заразился его бредом. Надо просто вырубить эту хрень, и все встанет на свои места. Закономерности, совпадения, апофения – поиск смысла в хаосе».
– Я должен это остановить, – сказал я вслух, больше для себя, и мой голос прозвучал слабо, потерянно в гудящем, вибрирующем пространстве комнаты.
– Попробуй, – усмехнулся Вадим, и в его усмешке было что-то древнее, знающее. – Кто ж тебе запрещает? Но сначала послушай. Прислушайся.
Он замер, наклонив голову. Я, против воли, тоже замер и прислушался. Сквозь давящий риф и скрипящий голос климат-контроля, сквозь писк монитора, еле-еле, тонкой серебряной нитью пробивался другой звук. Тихий, мелодичный, чистый. Пение. Это была Софья. Она стояла в дверях, не входя, как и в прошлый раз, с одним наушником, прижатым к уху. И пела вполголоса, почти шепотом, глядя куда-то в пространство над кроватью Невского: «…non credea mirarti… si presto estinto, o fiore…» Казалось, ее голос, эта хрупкая ария, – единственное, что держит эту реальность, эту палату, от окончательного расползания по швам, от превращения в чистую абстракцию. Зеленые всполохи на лице Невского на секунду синхронизировались с мелодией, их хаотичный бег замедлился, стал плавнее, мягче, принял очертания, похожие на ноты.
– Она его камертон, – прошептал Вадим, не сводя глаз с Софьи. – Якорь. Пока она поет, пока звучит эта… красота земная, он не улетает совсем в свои выси. Держится за эту ноту. Но ее смена, – он посмотрел на часы с разбитым стеклом на стене, – через полчаса кончается. Уйдет. И тогда… тогда его может снести. Или нас.
Терминал на стене внезапно взорвался каскадом символов, свет помчался с невероятной скоростью. Зеленое свечение стало таким ярким, что залило всю комнату кислотным, неестественным светом, отбрасывая резкие, черные тени. Иероглифы слились воедино, превратились в движущийся, живописный образ. На экране, с ужасающей, неестественной для этого дешевого дисплея четкостью, на миг возникло лицо. То самое, что я мельком видел во вспышке под веками Невского два дня назад. Женское. Молодое. С огромными, темными глазами, полными такой бездонной, космической тоски и ужаса, что дух захватывало. Искаженное криком, но беззвучным, немым, вселенского масштаба. Но теперь оно не мелькало в случайной помехе. Оно смотрело прямо на меня. Глаза, казалось, видели меня здесь, в этой палате, через все слои реальности. И губы шептали что-то. Без звука. Но я прочитал по ним, я понял. Одним словом. Одним именем.
АНДРЕЙ.
Монитор у кровати запищал неистово, пронзительно, его кривая сердца превратилась в пилу, в хаос. Климат-контроль завыл, его скрипучий голос сорвался на визг: «ПОТОК… ДАННЫХ… ПРЕВЫШАЕТ… ДОПУСТИМЫЙ… КАНАЛ… РАЗРУШАЕТСЯ… ЦЕЛОСТНОСТЬ… ПОД УГРОЗОЙ…»
Холод в палате сменился резкой, обжигающей жарой, как от открытой печи. Из вентиляционных решеток повалил не поток воздуха, а запах – сложный, многослойный, невозможный запах: озон от короткого замыкания, пепел от сгоревшего мира, и… свежевспаханной, влажной земли после весеннего дождя. Запах с другой планеты. Запах Аэрина.
Я больше не думал. Не анализировал. Инстинкт техника, отвечающего за железо, инстинкт человека, который должен навести порядок в хаосе, пересилил суеверный страх. Я рванулся к аварийному щитку на стене, к тому самому рубильнику, мимо которого проходил каждый день, не замечая. Схватил пластиковую рукоять, еще теплую от прошлого раза, и со всей силы, с криком, который застрял у меня в горле, дернул его вниз.
Щелчок. Сухой, финальный. И тишина.
Абсолютная, оглушительная, внезапная. Музыка-вибрация, голос климат-контроля, пение Софьи – все исчезло, оборвалось на полуслове, на полуноте. Свет погас, остались только тусклые аварийные лампочки в коридоре, бросающие на пол кроваво-красные, зловещие прямоугольники. Глаза, привыкшие к яркому зеленому свету, ничего не видели.
На экране терминала медленно, как затухающая звезда, угасало зеленое свечение, оставив после себя черный, мертвый, пустой прямоугольник, дыру в стене. Всполохи под кожей Невского затихли, погасли. Он снова стал восковой, бледной фигурой под одеялом. Только монитор продолжал пищать, но теперь его писк был ровным, монотонным, как и полагается, – синусоида жизни, возвращенная к норме.
Я тяжело, прерывисто дышал, прислонившись лбом к холодной, шершавой стене. Ладони были мокрыми от холодного пота. В ушах звенела тишина.
Из темноты, из угла, раздалось знакомое шипение и чирканье зажигалки. Вадим закуривал новую самокрутку. Кончик ее разгорелся, как красный, одинокий глаз, наблюдающий за происходящим.
– Ну вот, – сказал он с каким-то странным, леденящим душу удовлетворением. – Опять перезагрузка. Вторая по счету. Интересно, что на этот раз там родится из этого хаоса… Или не родится ничего. Останется пустота. Белый шум.
Софья на пороге вздохнула. Ее пение оборвалось. Она посмотрела на меня не с упреком, не со злостью, а с чем-то гораздо более страшным – с глубокой, бездонной жалостью. Как смотрят на человека, который, сам того не ведая, подписал себе приговор.
– Теперь держись, Андрей, – тихо, почти нежно сказала она, и ее голос был единственным живым звуком в мертвой теперь тишине. – Он будет искать тебя. Не здесь. Не в этой комнате. Во сне. В проводах, по которым бежит ток. В шуме воды в трубах. В белом шуме между каналами телевизора. Ты стал частью его системы. Частью сбоя. Ты – внешний фактор, который дважды внес изменения. Ты значим. А значимых система никогда не отпускает. Она их либо ассимилирует, либо… удаляет.
Я хотел что-то сказать. Возмутиться. Сказать, что это бред, паранойя, что я просто выполнил свою работу, исправил поломку, как меня и просили. Но слова застряли в горле комом. Потому что в кармане моих рабочих штанов, в тот самый момент, завибрировал смартфон. Не обычной, короткой вибрацией уведомления, а длинной, настойчивой, тревожной, как сигнал SOS. Я вытащил его дрожащей рукой. Экран был черным. Но не выключенным. На черном фоне, без всякого уведомления, без логотипа, горело одно-единственное слово, составленное из тех самых мелких, ядовито-зеленых пикселей, что были на экране терминала:
ПОЧЕМУ?
А потом гаджет просто… умер. Полностью. Экран погас окончательно. Черный квадрат в ладони, не реагирующий ни на кнопку питания, ни на зарядку. Безжизненный кусок пластика и стекла. Кирпич.
Я поднял глаза. Вадим курил, глядя в черный квадрат окна, где уже сгущались вечерние сумерки, отражая красный глаз его самокрутки. Софья поправила наушник на ухе и, не глядя больше на меня, прошептала в темноту: «Vissi d’arte… vissi d’amore…» – будто заклинание, будто молитву, защиту от того, что сейчас может вырваться из тишины.
А в самой тишине, которая снова стала бракованной, собранной из обрывков, но теперь была нагружена новым, леденящим до костей смыслом, закаркал, запищал монитор. Ровно, монотонно. Как метроном в комнате, где только что произошло убийство целой вселенной. Или рождение новой, еще более чудовищной.
Я собрал инструменты молча, на ощупь, в темноте. Мои пальцы, эти аристократы механических клавиатур, теперь дрожали, как в лихорадке, роняя отвертки. Я запихнул все в рюкзак, застегнул его наглухо, и вышел, не оглядываясь. Но кожей спины, каждым нервом я знал, что они смотрят мне вслед. Все трое. И Вадим с его красным глазом сигареты, и Софья с ее незримой арией, и Невский с его закрытыми, но видящими глазами. И еще кто-то. Тот, чье лицо кричало с экрана. Тот, чье имя я, может быть, никогда не узнаю, но чье присутствие теперь висело в воздухе, как запах грозы.
А в Зале Архива, Наблюдатель Эфириал зафиксировал мощнейший онтологический скачок, разрыв шаблона в секторе, привязанном к субъекту 314-Невский. Он видел, как потоки данных, целые реки информации, стекались к одной точке – к аварийному рубильнику в палате, к агенту «Андрей», который снова, уже второй раз, стал точкой схождения, узлом, точкой сингулярности. Эфириал попытался проанализировать причинно-следственную цепь, построить граф событий, и с ужасом обнаружил, что его инструменты показывают петлю. Событие не просто влияло на последующие – оно влияло на само себя, создавая временную аномалию, логический парадокс. Он ввел команду, предписанную протоколом для нестабильных участков: «Изолировать агента вмешательства. Карантин». Система, обычно бездумно исполняющая приказы, на этот раз запросила подтверждение, выдав предупреждение: «Изоляция агента может привести к необратимому коллапсу наблюдаемого континуума по принципу домино. Целостность данных под угрозой. Подтвердить действие?»
Эфириал замер. Аналоговый зуд в левом, несуществующем плече стал нестерпимым, перешел в фантомную боль. Впервые за всю свою бесконечную, размеренную службу он не нажал «Да». Он не послушался протокола. Его палец (метафорический, ибо физических конечностей у него не было) завис над виртуальной кнопкой. А потом переместился и нажал «Отмена». И сразу же, нарушая все инструкции, он начал писать личный, не по регламенту, зашифрованный запрос в вышестоящую, как он предполагал, инстанцию. В Архив Архивов. Запрос начинался не с кода, не с идентификатора, а со слова, написанного простыми символами: «СРОЧНО. ВОПРОС О СОБСТВЕННОЙ РЕАЛЬНОСТИ И ГРАНИЦАХ НАБЛЮДЕНИЯ. АГЕНТ ВМЕШАТЕЛЬСТВА ПРОЯВЛЯЕТ ПРИЗНАКИ ОБРАТНОЙ СВЯЗИ. ТРЕБУЕТСЯ…» И здесь он остановился, не зная, что требовать. Проверки? Перезагрузки? Или, может быть, пробуждения?
А на новом, еще сыром, только что отстроенном заново Аэрине, после тьмы и тишины, которые длились вечность и мгновение одновременно, зажглось солнце. Оно было холодным, безжизненным и зеленым, как свет хирургической лампы. И первые существа, выползшие из луж, из грязи, смотрели на это новое светило слепыми, неразвившимися ямками-глазами и шептали хором, без голосовых связок, первой молитвой. Молитвой к Тому, Кто Дважды Гасил Свет. Их пророк, бывший математик, ныне – безумец с обрывками памяти о прошлой жизни, бредил на пепелище бывшей столицы: «Он нас не любит. Он боится нас. Мы – ошибка в Его памяти, сбой в Его восприятии, который он пытается исправить, стирая и переписывая заново. Ищите Его имя в разрядах молний! Вспоминайте!»
И молнии на новом, непривычном небе, разрывающие зеленоватую пелену туч, иногда, в моменты особой ярости, складывались в знакомый, пугающий узор. В перевернутую, закрученную спиралью букву «А». Знак пришельца. Знак Бога-Сапожника.
Я ехал домой в полной тишине. Тишине умершего телефона, тишине внутри машины, где даже радио отказывалось ловить волны, выдавая лишь шипение, похожее на дыхание. И слушал, как в такт мигающим за окном дворовым фонарям, стучит в висках, в сонной артерии, отдается в костях все тот же риф. Не внешний теперь. Внутренний. Бум-бум-бум.
Он теперь был внутри. Инфекция. И я не знал, как сделать антивирусную проверку для собственной души.
Глава 2. Ритм метронома
Флакон физраствора был ледяным осколком иной, стерильной планеты в моей ладони. Не граната – семя. Семя, из которого за восемь часов точения по капле вырастет не жизнь, а её идеограмма, жалкая пародия на обмен веществ. Щелчок ногтя по пластику – звук запечатывания капсулы времени, где вместо экипажа в анабиозе – соль, вода и иллюзия процесса. Я держал его несколько секунд, наблюдая, как в прозрачной жидкости медленно всплывают и тонут микроскопические пузырьки воздуха – бесцельные, как мысли в голове умирающего. Температурный шок от стекла прошел по нервам, словно укол чистого присутствия: ты здесь, ты жив, твоя кровь течет, а эта штука – нет. Это не лекарство. Это физическое воплощение надежды, вываренной до химической формулы NaCl 0,9%. Надежды, что осмос сохранит то, что уже давно должно было распасться на составные части, вернуть в цикл углерода и азота.
Шесть шагов. Ритуал без веры. Я – не жрец. Я грузчик на конвейере, перевозящем трупы, которые ещё дышат. Мозг, отключённый от тела, висел в знакомой пустоте, пока руки на автопилоте совершали танец с трубками и датчиками. Правая рука знала угол введения иглы лучше, чем положение собственных пальцев. Левая – силу натяжения лейкопластыря, чтобы не отклеился и не порвал бумажную кожу. Я был оператором устаревшего, но надежного интерфейса: человек-машина, преобразующая алгоритм ухода в серию механических движений. Шаг первый: проверить номер палаты на табличке, стертой до бледно-зеленого тумана. Шаг второй: толкнуть дверь бедром, неся капельницу перед собой, как факел, который не греет. Шаг третий: оценить обстановку взглядом, быстрым и всевидящим, как у сканера: монитор, дыхание, положение тела, цвет кожи. Шаг четвертый: повесить флакон на крюк, удар металла о металл – «динь». Шаг пятый: продезинфицировать порт венозного катетера тампоном, пахнущим грубой миндальной чистотой «Дезинфектола». Шаг шестой: подключить систему, щелчок замка Луер-Лок – звук окончательной стыковки. Корабль снабжения причалил к звездолёту-призраку. Миссия выполнена.
– Танюш, – бросил я, услышав шарканье тапочек. Не оборачиваясь. – Наш местный тиран в триста четырнадцатом опять капризничает. Законы физики ему не указ. Гравитацию колбасит.
Её смешок был коротким, нервным. Она ещё не съела свою иллюзию целительства до конца. Ей кажется, мы продлеваем жизнь, а не отмеряем пайку смерти. Она, наверное, всё ещё молится в душе, когда ставит укол, прося у кого-то прощения за боль, которую причиняет. Я давно перестал просить. Бог, если он есть, давно перешел в режим наблюдения и не вмешивается в пользовательские процессы. Может, у него тоже свой мониторинг, свои зеленые линии, и наша больница – просто один из множества вкладок, которые он редко активирует.
– Вы так странно говорите. Как будто это не болезнь, а… бунт.
– Так оно и есть. Мозг Петровича в триста двенадцатой взбунтовался против морфия. Требует «прочувствовать переход». Объясни ему, что переход – это не экстаз. Это техническая неполадка в системе «душа-тело». Долго, муторно и без саундтрека. Никаких хоров ангелов, только хрип в горле и тихий треск лопнувших капилляров. Перезагрузка в ноль без последующего включения.
Дверь 314. Она никогда не закрывалась. Не из-за сквозняка. Она боялась щелчка, этого финального аккорда, после которого начинается тишина. Воздух внутри был другим – густым, тяжёлым, как в криогенной камере, где заморожено не тело, а время. Воздух здесь был настоян на запахах озонованного пластика от медицинской техники, сладковатой затхлости неподвижного тела, едкой ноте антисептика и под всем этим – тонком, неуловимом аромате тления, не физического, а какого-то метафизического, словно сама реальность здесь медленно разлагалась на пиксели. Илья Невский. Лицо – рельефная карта страны, с которой стёрли все города и реки. Остались только горы скул и пропасти глазниц. Кожа, натянутая на череп, приобрела цвет старой слоновой кости, испещренной сеткой капилляров, похожих на трещины в фарфоре. Волосы, когда-то густые и темные, теперь редкие прядки белой паутины на подушке. Он был не просто пациентом. Он был артефактом. Пограничным камнем между мирами, на котором можно было высечь: «Здесь начинается Terra Incognita сознания».
– Что, капитан, – прошептали мои губы, пока пальцы искали вену, синюю, как река на этой пустой карте. – Опять в круиз? К квазарам кошмаров или в туманности беспамятства?
Катетер вошёл с лёгким сопротивлением – последнее micro-восстание плоти. Это был не пуповина. Это был шлюз. Шлюз, через который я, Вадим, санитар с обрубленными ногтями и долгом за квартиру, экспортировал в его черепную коробку строительный материал для галактик. Атомы солевого раствора против атомов бреда. Каждая капля, падающая в камеру, была падением метеорита в океан первичного бульона его нейронных сетей. Всплеск. Колебание. И где-то там, в глубинах, недоступных никакому МРТ, эта рябь могла сложиться в спиральную галактику новых синапсов, родить сверхновую галлюцинации или вызвать гравитационный коллапс целого созвездия воспоминаний.
Пик-пик-пик.
Монитор. Мой псалмопевец. Его электронный голосок стал саундтреком к концу света в режиме повтора. Иногда мне чудилось, я начинаю понимать его синтаксис. Не пульс, а повествование. Историю, которую по слогам, морзянкой, выстукивает запертый в темнице разум, пытаясь рассказать, что тюремщики мертвы, а ключ потерян. Короткий писк – точка. Длинный – тире. Серия писков – целое слово. «БО-ЛЬ». «СТРАХ». «ОС-ТА-НО-ВИ-ТЕ». Или, может быть, «Я ЕЩЁ ЗДЕСЬ». «Я ВСЁ ЕЩЁ ЗДЕСЬ». Но чаще всего это был просто ровный, метрономичный стук, белый шум угасания, энтропийный гимн.
И вдруг повествование оборвалось.
Не сбой. Бунт. Истинный, яростный. Ровная линия, эта бесконечная дорога в никуда, вздыбилась, как змея под ударом, и рассыпалась частоколом судорожных пиков. Монотонный писк взметнулся в визг, в цифровой вопль. Цифры ЧСС рванули с 62 до 110, до 130… Это была не тахикардия. Это был крик вселенной, у которой вырвали сердце. Светодиодный дисплей задрожал, цифры поплыли, превращаясь в абстрактные зелёные кляксы. В воздухе запахло озоном – запахом короткого замыкания в реальности.
– Глючит, чёрт, – выдохнул я, но внутри всё сжалось в ледяной ком. Это был не технический сбой. Я знал сбои. Сбои – это мертвая тишина или ровная прямая. Это было живое, яростное, осмысленное искажение. Мозг Невского не угасал. Он сражался. С кем? С самим собой? С тем, что он там увидел?
Инстинктивно, почти в отчаянии, я шлёпнул ладонью по боковине монитора. Не для починки. Чтобы ЗАТКНУТЬ. Глухой удар, отозвавшийся болью в запястьне. Аппарат ахнул, моргнул – и визг оборвался с таким звуком, будто в соседней палате кого-то придушили подушкой. Экран поплыл, заснежил – и откатился назад. К ровной синусоиде. 62. Спокойствие. Мёртвое спокойствие. Как после бури. Но в ушах еще стоял звон, а в ноздрях – запах страха, моего собственного, соленого и острого.

