Читать книгу Долги не умирают (Владислав Александрович Ковалев) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Долги не умирают
Долги не умирают
Оценить:

5

Полная версия:

Долги не умирают

И белый — в канатном ящике, под ними, за досками. Рена знала, что он слышит. Пусть слышит.

Она положила на бочку журнал Оссендорпа.

— Это — про мою мать, — сказала она. — Сорок лет назад. Она была лоцманом на бриге, который попал в Штиль. В тот день, когда Штиль появился. Когда море встало. Весь бриг уснул, кроме неё. Она вывела его. Одна. На шлюпке. По последнему течению. — Рена помолчала. — Она мне никогда этого не рассказывала.

Тишина.

— А лоскут у неё оттуда, — сказала Рена. — Я теперь знаю.

Она вытащила лоскут из-за пазухи. Развернула на ладони. Он светился — едва-едва, как гнилушка. Линии ползли к середине. Все. К тому пустому, гладкому месту на юго-западе, где ткань была самая плотная.

Материнский узелок из золы оставался у нижнего края. А точка, которую Рена принимала за саму Сель, была далеко от него.

Рена смотрела на это с утра и не говорила никому. Точка сдвинулась. За ночь. Она больше не стояла на западе за Кошачьим проходом, как в Ордисе. Она ползла. Вместе со всеми линиями. К середине. И сейчас была почти у самой пустоты. У самого края гладкого места. Как будто Сель тоже тянуло туда.

Как будто Сель была там.

— Мы идём в середину Штиля, — сказала Рена.

* * *

Квинт встал первым.

— Нет, — сказал он.

Все посмотрели на него. Квинт стоял, длинный, унылый, в разных сапогах, и смотрел на Рену. Лицо у него было серое.

— Я ходил по краю, — сказал он. — Пятнадцать лет назад. На «Чайке». Три дня без ветра. Корабли, которых нет. Люди на них, которых нет. Капитан «Чайки» потом пил полгода. Я тоже. — Он сглотнул. — Это был край, Рена. Край. А ты говоришь — середина. Из середины никто не выходил.

— Моя мать вышла.

— Твоя мать вышла с края. В первый день. Пока вода ещё помнила, куда течь. — Квинт мотнул головой. — Ты читала. Там написано: позади стоит стеклом до горизонта. Сорок лет стоит. В середину не входили. Никто. Там нет течения, Рена. Там нет ветра. Там нет ничего. Мы будем грести, пока не кончится вода, и потом будем стоять, как те корабли, и смотреть вниз. — Он замолчал. Потом сказал тише: — Я вижу плохое. Я с утра вижу. Не через три часа — сейчас. Оно там. В середине. Оно ждёт.

Никто не ответил.

Потом Феликс выбил трубку о борт.

— Квинт прав, — сказал он. — Плохое там. Я тоже чую. Но не там главное. — Он мотнул головой вниз, на доски палубы, под которыми был канатный ящик. — Главное — здесь. У нас на борту. Пока белый здесь — на нас смотрят. Сверху. Я тебе говорил, Рена. Ты не верила. — Он посмотрел на Кассиана. — Паромщик. Ночью, когда ты не дышал. Бусина у белого под головой стала горячая. Он сам мне сказал утром. Не я спросил — он сам. Пришёл к двери ящика, сел на порог и сказал. — Феликс помолчал. — Он не врёт. Я бы почуял.

Рена посмотрела на доски палубы.

— Белого — на берег, — сказал Феликс. — Здесь. В Ветлах. А потом — куда хочешь. Хоть в середину. Хоть на дно.

Кассиан в гамаке молчал. Ярина у мачты молчала. Сорель вязала, не поднимая головы, и спицы стучали.

— Бабка? — сказала Рена.

Сорель отложила вязанье.

— Мне там никого не осталось, — сказала она. — Янек ушёл. Паромщик проводил. Я ему апельсин обещала. Самый большой. — Она помолчала. — Мне всё равно, куда. Хоть в середину. Хоть к твоему Оссендорпу. Я старая. Мне только вот что. — Она посмотрела на Кассиана. — Его сердце. Этой ночью семьдесят три. Я считала. В Ордисе было пятьдесят пять. На Штиле — минута. Каждый раз дольше, Рена. Ты ведёшь его туда, где мёртвые. Он к ним тянется. Он их провожает. И каждый раз — дольше. Однажды Тур не успеет.

— Я знаю, бабка.

— Ничего ты не знаешь. — Сорель взяла спицы. — Но иди. Раз надо.

Марно на рее переглянулись. Один толкнул другого локтем. Сказали что-то на своём языке — на том, который у них с пяти лет, который никто не понимал. Потом один сказал:

— Тот, кто стоит у двери, идёт к двери.

— Мы идём с ним, — сказал другой.

Пеппи смотрел на Кассиана. Пеппи было шестнадцать — за лето исполнилось, — и он вырос, и голос у него сломался, и он больше не был юнгой, который боялся всего. Он видел деда на Штиле. Дед ему кивнул.

— Я как все, — сказал Пеппи.

Тур не сказал ничего. Тур почти никогда ничего не говорил. Он смотрел на лоскут в Рениной ладони — на точку Сели, которая ползла к середине, — и лицо у него было такое, какое было в шторм, когда на западе мигал жёлтый фонарь. Он подошёл к Рене. Положил свою огромную жёлтую ладонь на лоскут. Поверх точки. Накрыл. Как накрывают птенца.

Потом посмотрел на юго-запад.

И кивнул.

* * *

Кассиан заговорил, когда все уже начали расходиться.

— Рена.

Она обернулась. Он сидел в гамаке, держась за верёвки замотанными руками, и смотрел на неё. Лицо у него было серое, с синевой, как в первый день на Соляных пристанях.

— Тебе надо знать, — сказал он. — Прежде, чем ты решишь.

— Я решила.

— Всё равно. — Он помолчал. — Он со мной говорил. Ночью. Тот, за рекой. Я Ярине и Туру рассказал.

Рена подошла. Встала у гамака. Ярина у мачты не шевельнулась, но Рена видела, как она прижала к себе книгу.

— Он сказал, — сказал Кассиан, — что считает всех, кто стоит у воды. Что я им должен. Ей — больше всех. И что он может заплатить. Мера за меру. Вернуть её. Целую. Тёплую. — Он сглотнул. — Он сказал: иди туда, где вода не движется. Там она стоит. Там я жду.

Рена молчала.

— Он не сказал цену, — добавила Ярина от мачты. Тихо, ровно. — Рена. Он не сказал цену.

Рена стояла у гамака и смотрела на мальчика. Худого, серого, с вихром, который не брала никакая вода. Мальчика, который у арки не протянул руку. Который искал её мать — и увидел фонарь. Жёлтый фонарь на воде, который махал кому-то мимо него. Вверх.

Вернуть. Целую. Тёплую.

Она подумала — и ей стало стыдно ещё до того, как мысль кончилась, — она подумала: а остров? Остров он может вернуть? С пристанью. С домом. С фонарём на конце пристани. С матерью, которая сорок лет назад вывела бриг из мёртвого моря и никому не сказала.

Если он может вернуть девочку — может вернуть и остров.

Точка Сели ползла к середине. Как будто Сель была там.

— Слышишь, паромщик, — сказала Рена. Голос у неё вышел ровный. Почти. — Твой голос сказал: «Иди». Не сказал «отдай». Значит, пока мы с ним хотим одного и того же.

— А потом? — спросила Ярина.

— Потом — посмотрим.

Ярина у мачты долго смотрела на неё. Потом отвернулась.

* * *

Ночью Рена не спала.

Она сидела на корме, у штурвала, рядом с Туром, и смотрела на Ветлы. Огни на берегу — немного, жёлтые, рыжие, от костров у сараев. Огни на куттере Ланге — белые, ровные. За таможней — одно окно, светлее остальных. Солнечный дом. Брат Ансельм и трое.

Журнал Оссендорпа лежал у неё на коленях. Она открыла его на той странице. «Девятнадцать лет девке. Я ей обязан жизнью».

Мать вывела бриг из Штиля. Одна. По последнему течению. А потом ещё двадцать лет водила корабли и говорила: «Не помню. Спала, как все».

Чего она боялась?

Рена закрыла журнал. Посмотрела на лоскут — она держала его в ладони всю ночь, как держат руку. Точка Сели стояла у самой пустоты. Не дрожала. Ждала.

— Тур, — сказала она.

Тур посмотрел на неё.

— Она знала, — сказала Рена. — Мать. Она была там. Она видела, что там. И никогда мне не сказала. И отдала мне лоскут. И сказала: «Чтобы ты нашла дорогу домой». — Рена помолчала. — Как ты думаешь, Тур. Она знала, куда он приведёт?

Тур долго молчал. Потом поднял руку — медленно, огромную, жёлтую до второй фаланги, — и показал. Не на юго-запад. Не на середину.

На фонарь.

Жёлтый, полосатый, как кошка. Тот, который он покрасил пальцем остатками краски от буквы. Не мамин. Совсем не мамин. Но горел.

Рена смотрела на него долго.

Потом встала, сняла фонарь с крюка, подняла над головой и качнула. Раз. Другой. Как машут с конца пристани.

Над тёмной водой у Ветлов никто не ответил. Только на куттере Ланге, у дальнего конца пристани, на корме, кто-то стоял — Рена видела силуэт против белого фонаря — и смотрел на неё.

Она повесила фонарь обратно.

— В середину, — сказала она. — Послезавтра. Когда Лаас даст воду.

Тур кивнул.

Глава пятая

Мёртвый лоцман

Ярина Соль. Ветлы. Семьдесят первый день после вспышки.

Ярина Соль двадцать шесть лет прожила в городе, где всё было записано.

Каждая бочка, которую привозили в порт. Каждый долг бондаря. Каждая свадьба, похороны, ссора соседей из-за забора. Ордис писал о себе с тех пор, как стал Ордисом, — в описях, в хрониках, в колодезной книге, в протоколах Палаты Весов, в судебных свитках, в купчих, — и Ярина двенадцать лет сидела в подвале архива и переписывала то, что он о себе написал. Она знала: если хочешь что-то найти — ищи в бумаге. Бумага помнит то, что люди забыли.

В Ветлах бумаги не было.

Она поняла это к вечеру первого дня, когда обошла весь посёлок — два раза, по кругу, мимо сараев, складов, таможни, кабака, домов на сваях. Здесь не было архива. Не было храмовой библиотеки. Не было даже писаря при таможне — таможенник, толстый, с выбитым зубом, писал в книгу сам и с ошибками, Ярина видела. Ветлы не писали о себе. Ветлы рассказывали.

Значит, надо было слушать.

Она сидела на краю пристани, у чёрного столба, рядом со старухой из Ордиса, которая пряла, и раскрыла колодезную книгу на коленях. Не читать — она знала её почти наизусть. Просто чтобы руки были заняты. Просто чтобы что-то, что помнит, было рядом.

«…на двадцатой сажени камень кончился, и открылось пустое, и в пустом — арка, чёрная, тёплая, со знаками, как следы птиц. Спустились трое. Вернулась одна, Эмма-вдова, седая, и сказала: стоят и ждут, кто отворит».

Стоят и ждут.

Она перевернула страницу. На обороте последнего листа, там, где Ордвин Колодезник четыреста лет назад оставил пустое место, Ярина сама, неделю назад, в подземелье, при свече, своей рукой переписала то, что смогла прочитать на арке. Не всё. Имена были стёсаны. Поверх стёсанного — знаки Девяти, восьмилучевое солнце, резец острее и моложе. Но под знаком Морвена одно имя уцелело, и строчка вокруг него — тоже, наполовину:

«…и Вааргуту, что стоит за водой, — первый хлеб и первая песня…»

Она смотрела на эти слова уже неделю.

Что стоит за водой.

В Ордисе она думала: за рекой. За той рекой в тумане, которую видел Кассиан, через которую перешли мёртвые Ордиса. Тот, кто стоит на том берегу. Огромное, как гора под снегом, — Кассиан говорил.

А теперь — после ночи, когда сердце Кассиана стояло семьдесят три счёта, а голос из-за реки сказал «иди туда, где вода не движется, там я жду», — Ярина смотрела на те же слова и читала их иначе.

За водой. Не за рекой. За водой — как за дверью. Как за стеной. Как стоят за занавесом в театре, который приезжал в Ордис, когда ей было девять: стоят и ждут своего выхода.

Вода, которая не движется, — это не место, где он ждёт.

Это дверь, за которой он стоит.

Ярина закрыла книгу.

Старуха рядом пряла, не поднимая головы. Колесо шло ровно.

— Бабушка, — сказала Ярина. — Вы ведь не из Ордиса. Говорите не по-нашему. Вы откуда?

Старуха не ответила. Колесо шло.

— Ладно, — сказала Ярина. — Не моё дело.

— С Вельды, — сказала старуха. Не поднимая головы. — С верховьев. Двадцать лет как. Сын в Ордис увёз. Сын в Ордисе остался. В земле. — Она вытянула нитку. — А тебе кого надо, архивная?

Ярина вздрогнула.

— Откуда вы знаете, что я архивная?

— У тебя пальцы чёрные, — сказала старуха. — Чернила. Двадцать лет не отмоешь. — Колесо шло. — Кого ищешь?

Ярина подумала.

— Того, кто помнит про Штиль, — сказала она. — Не про край. Про середину.

Старуха долго молчала. Потом мотнула головой в сторону таможни.

— Брам, — сказала она. — Слепой. Сидит у таможни на лавке. Каждый день. Его все знают. Он лоцманом был, пока глаза не ушли. — Она вытянула нитку. — Только он не говорит с теми, кто не платит.

— Чем платить?

— Ему всё равно чем, — сказала старуха. — Он слепой. Ему важно, чтоб было.

* * *

Брам сидел на лавке у таможни, там, где сказала старуха, — на солнце, спиной к нагретой стене, в рваном лоцманском бушлате, с палкой между колен. Старый. Очень старый. С белой бородой до пояса, жёлтой от табака у рта. Глаза у него были открыты и смотрели в никуда — белёсые, как у варёной рыбы.

Ярина села рядом. Положила ему на колено — в ладонь — то, что у неё было. Медный ключ. Пула. От подвала, которого больше нет.

Не насовсем. Она держала тесёмку.

Брам ощупал ключ пальцами — медленно, долго, по зубцам, по головке, по стёртой надписи. Потом засмеялся. Беззвучно, одной грудью.

— Ключ, — сказал он. — Девка приносит слепому ключ. От чего?

— От архива. В Ордисе. Сгорел.

— Сгорел, — повторил Брам. — А ключ остался. — Он отпустил ключ. — Это хорошая плата, девка. Честная. Ключ от того, чего нет. Мне такое по сердцу. Спрашивай.

— Середина Штиля, — сказала Ярина. — Что вы о ней знаете?

Брам долго молчал. Солнце грело стену. Где-то у складов кричали грузчики. С куттера на дальнем конце пристани кто-то свистел.

— Ничего, — сказал Брам. — Ничего не знаю. И никто не знает. — Он пожевал губами. — Я сорок два года водил корабли от Ветлов до Кормовой Скалы и обратно. Штиль всегда обходили. Вот так. — Он провёл палкой дугу по пыли. — Две недели лишних — зато живые. Кто не обходил — того нет.

— Совсем никто?

— Совсем. — Брам кивнул. — Кроме одной. Тарвесова баба, с Сели. Но она не в середине была, она в самый первый день, когда оно только встало. С края ушла. Повезло.

Ярина замерла.

— Вы её знали?

— Слыхал. Все слыхали. Лоцманы про своих всё знают. — Брам пожевал. — Она потом говорила — не помню, спала. Врала. Лоцман не спит, когда вода встаёт. Лоцман не может спать. — Он помолчал. — Но в середину — нет. Никто. Туда дороги нет.

— А есть… — Ярина подбирала слова. — Есть что-нибудь, что говорят? Старое. Присказка. Поверье. Не знание — то, что люди повторяют, не зная откуда.

Брам повернул к ней лицо. Белые глаза смотрели мимо её уха.

— Есть, — сказал он. — Есть одна. Старики говорили, когда я мальчишкой был. Ещё до Штиля. Не про Штиль даже — про любое мёртвое море. Про любую воду, где течения нет. — Он помолчал, вспоминая. — «Где вода стоит, туда живых не пускают. Туда мёртвого лоцмана берут. Живой там дороги не видит — вода не говорит. А мёртвый — помнит, куда все идут».

Ярина сидела неподвижно.

— Мёртвого лоцмана, — повторила она.

— Это присказка, девка. — Брам засмеялся. — Старики много чего говорили. Говорили, что бог моря — это бог моря, а не вода. Говорили, что если утопленник тебе приснится — к ветру. Говорили, что рыжих на борт брать нельзя. — Он похлопал её по колену. — Ты рыжая?

— Нет.

— Ну и хорошо. Иди. Ключ свой забирай. Мне хватит, что подержал.

Ярина встала.

— Дедушка, — сказала она. — А мёртвый лоцман — это кто? Утопленник?

Брам долго молчал.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Старики не говорили. Я всегда думал — тот, кто уже на той стороне побывал. Утонул и откачали. Или помер, а потом встал. Таких мало. Но бывают. — Он поднял палку и ткнул в сторону пристани, туда, где стояла «Верная». — Вон у вас, говорят, такой есть. Худой. В рясе. У которого сердце стоит.

Ярина посмотрела на «Верную».

На бушприте, под деревянной женщиной, в гамаке у самой воды, лежал Кассиан. Она видела его отсюда — маленькую серую фигуру. Он не спал. Он лежал и смотрел на юго-запад.

— Откуда вы знаете? — спросила она.

— Весь берег знает. — Брам пожал плечами. — Беженцы ваши разнесли. Мол, мальчик, у которого сердце стоит по минуте, и мёртвые его видят. — Он помолчал. — Если старики правы, девка, — то вот он, ваш мёртвый лоцман. Только я бы на его месте не радовался. Мёртвый лоцман — он ведь не за живыми ходит. Он туда ходит, где мёртвые. И когда-нибудь — не возвращается.

* * *

Она вернулась на «Верную» к вечеру.

Шла медленно, вдоль пристани, мимо лодок, мимо старухи с прялкой, мимо куттера Ланге с ржавым парусом. Думала.

Где вода стоит, туда мёртвого лоцмана берут.

Мёртвый — помнит, куда все идут.

Она думала о Кассиане. О том, как он стоял у арки под Ордисом, и его сердце не билось больше двадцати счетов, а она держала его руку и считала. О том, как он сказал ей потом, ночью, в подвале у бондарей: «Я каждый раз немножко остаюсь там. Как будто дверь закрываю, а палец прищемило». О том, как бабка Сорель сказала: с каждым разом дольше.

Пятьдесят пять. Семьдесят три.

Мёртвый лоцман. Тот, кто ходит туда, где мёртвые. И когда-нибудь не возвращается.

И о голосе за рекой. Который сказал: «Иди туда, где вода не движется. Там я жду».

Он не сказал «приходи». Он сказал «иди». Как говорят лоцману: веди.

Ярина остановилась посреди пристани.

Она вдруг поняла — так, как понимала в подвале архива, когда в описи не сходилась цифра и она наконец находила, где ошибка, — что голосу за рекой не нужен Кассиан на том берегу. Не нужен мёртвым. Ему нужен Кассиан живой — почти. Ровно настолько живой, чтобы дойти. И ровно настолько мёртвый, чтобы найти дорогу.

Ему нужен мёртвый лоцман.

И он его растит. Каждую ночь. Каждым торгом. Каждой остановкой сердца — пятьдесят пять, семьдесят три, сколько будет в следующий раз? Сто? Двести? Пока Кассиан не станет таким, каким нужно, — тем, кто помнит, куда все идут.

Она сжала колодезную книгу так, что заболели пальцы.

Ты знаешь, как называется, когда тебе предлагают то, что ты хочешь больше всего, и не говорят цену?

Она сама сказала ему это. Кабала.

Только она не сказала тогда главного. Того, что знала любая писарша в Ордисе, любой мальчишка-посыльный у ростовщиков на Таможенной. В кабале не платят один раз. В кабале платят собой. Понемногу. Каждый день. Пока не останется ничего, кроме долга.

* * *

Феликс сидел у трапа и курил.

Он поднял на неё глаза, когда она подошла, — маленькие, серые, выцветшие, — и ничего не сказал. Только мотнул головой в сторону носа. Вниз. Туда, где под палубой был канатный ящик.

— Он там? — спросила Ярина.

— Где ж ему быть. — Феликс выпустил дым. — Сидит. Узлы вяжет. Квинт научил шкотовому, так он теперь весь канат в узлы извёл. Квинт ругается.

— Феликс. Ты правда чуешь? Когда смотрят?

Феликс долго смотрел на неё.

— Правда, — сказал он. — Не всегда. Но чую. Сегодня с утра тихо было. Белый вчера утром сам мне сказал, что ночью бусина горячая была. Я вечером Рене передал. А сегодня утром я к нему заходил — бусина холодная. И не свербит. — Он почесал под лопаткой культёй в кожаном чехле. — А вчера, как Рена на баке стала говорить, куда пойдём, — засвербело. Сразу. Как вошь.

— Когда именно?

— Когда она сказала «в середину».

Ярина постояла.

— Спасибо, Феликс.

— Не за что. — Феликс выбил трубку. — Ты чего задумала, архивная?

— Проверку, — сказала Ярина.

* * *

Она спустилась к ящику в сумерках.

Дверь была приоткрыта — засов отодвинут, как всегда теперь. Изнутри пахло дёгтем, пенькой, табаком Феликса и мокрой шерстью. Ярина толкнула дверь и присела на порог.

Ильяс сидел на канате, прислонившись к переборке. Бледный. Небритый. Светлые волосы отросли и падали на лоб. На коленях у него лежал канат — весь в узлах. Шкотовых. Десятки узлов, один за другим, ровных, туго затянутых, как бусины на чётках.

Он поднял глаза.

— Соль, — сказал он.

— Сэр рыцарь.

Он не улыбнулся. Он никогда не улыбался в ответ на её «сэр рыцарь». Ей это нравилось. Он был, наверное, единственный человек, который не обижался на её насмешку и не смеялся над ней, — просто принимал, как принимают погоду.

— Ты пришла сказать, что меня ссадят, — сказал он.

— Нет. — Ярина положила колодезную книгу на колени. — Я пришла спросить. Ты сказал Феликсу, что бусина ночью была горячая.

— Да.

— Почему ты ему сказал?

Ильяс долго молчал. Он смотрел на узлы у себя на коленях.

— Потому что он сказал мне, что через меня смотрят, — сказал он. — А я не поверил. А потом… ночью… — Он поднял правую руку и посмотрел на ладонь. — Оно тянуло. Сюда. К мальчику. Когда у него сердце встало. Оно хотело, чтобы я встал и пошёл. И посмотрел. Оно говорило — помочь. Но оно не хотело помочь, Соль. Я знаю, как оно хочет помочь. Двадцать четыре года знаю. Это было другое. Оно хотело увидеть.

Ярина молчала.

— Я не знаю, что это значит, — сказал Ильяс тихо. — Я не знаю, кто — оно. Я всю жизнь думал, что знаю. Свет. Тот, кто спас меня в Брене, ребёнком, в круге. Тот, кого я люблю. — Он сжал ладонь. — А теперь я сижу в канатном ящике и боюсь выйти на палубу. Потому что не знаю, что выйдет вместе со мной.

Ярина смотрела на него.

Она вспомнила, как толковала ему сон — там, в Ордисе, в допросной, когда он пришёл её допрашивать, а она, сама не зная зачем, стала толковать. Круг света в мёртвой деревне. Мальчик в середине. Свет, который держит — и не пускает. Она тогда сказала: «Свет, который любит, светит на всех. А свет, который держит в круге, — светит на того, кто ему нужен». Он ушёл белый.

— Я тоже не знаю, кто — оно, — сказала Ярина. — Я знаю только, что видела во сне. С детства — зал и женщина с шаром. После вспышки — свет, который берёт то, что ему протягивают. Я не знаю, тот же это свет или другой. — Она помолчала. — Но я умею проверять. Двенадцать лет в архиве. Когда не знаешь, правда ли в описи, — сверяешь с другой описью. Если сходится — правда. Если нет — кто-то врёт.

— Как проверить?

Ярина наклонилась к нему.

— Слушай, — сказала она тихо. — Я хочу проверить, опасно ли тебе оставаться с нами. Если через тебя смотрят — это надо узнать до выхода в Штиль.

— Что мне делать?

— Ничего. Оставайся здесь. Я попрошу Рену пока тебя не ссаживать.

— И как ты проверишь?

Ярина не опустила глаз.

— Не скажу. Пока не закончим. Я не знаю, что сейчас слышно через тебя.

Ильяс смотрел на неё.

— Даже сейчас?

— Не знаю, — повторила она. — Если ничего не обнаружим, это ещё не значит, что всё хорошо. Но если подтвердится…

Она замолчала.

Ильяс долго молчал. Потом опустил глаза на узлы.

— Я согласен, — сказал он.

— Хорошо.

— Соль.

— Что?

— Если подтвердится, — сказал он, — меня надо будет ссадить. Сразу. Не потому, что Феликс хочет. Потому что иначе оно пойдёт за вами. Туда, куда вы идёте. Куда бы ни шли.

— Я знаю, — сказала Ярина.

— Ты знала, когда шла сюда.

— Я знала, когда шла сюда, — согласилась она.

* * *

Ветлы закрывала с моря Ивовая коса.

Ярина узнала это днём, у Брама, и потом у Квинта, который нарисовал ей на палубе мелом: длинная песчаная коса, заросшая ивами, — от устья реки на север, почти до самого острова Гусиного. Между косой и островом — Северный пролив. Глубокий, широкий, удобный, у самой таможни. Им выходят все. Им вошли и они.

А с юга, у самого устья, где река впадает в залив, — Южное гирло. Мелкое, узкое, в песчаных банках. Пройти можно только в большую воду, в прилив, ночью или под утро. Квинт сказал: «Можно. Если очень хочется. Рыбаки ходят. Шхуна — пройдёт, если Тур на руле. Если Тур не на руле — сядем, и до весны будем сидеть».

Рена согласилась на Южное гирло за минуту. Не спрашивая зачем. Ярина ей рассказала — коротко, вполголоса, на корме, у фонаря, далеко от канатного ящика. Рена слушала, не перебивая. Потом сказала: «Если ты права, архивная, — я хочу знать. Если не права — я тоже хочу знать». И ушла говорить с Туром.

Прилив — в ночь на семьдесят второй, в третью склянку после полуночи. Большая вода. Тур проведёт.

А ложь — Северный пролив. На рассвете семьдесят второго. На Кормовую Скалу. «За товаром».

Её нужно было сказать так, чтобы оно поверило.

* * *

Они сказали её в темноте, у канатного ящика.

Рена и Ярина. Вдвоём. Сели на палубу у двери, как садятся люди, которые ушли от остальных, чтобы поговорить без лишних ушей. Дверь в ящик была приоткрыта. Ильяс лежал внутри, на канате, лицом к переборке, и не шевелился. Как спящий.

Рядом с ящиком никого больше не было. Рена отправила Тура — проверять гирло на шлюпке, Квинта с ним, Марно на берег за водой, Сорель — спать, Пеппи — к Сорель. Кассиан спал в своём гамаке под бушпритом, в двадцати шагах. Он не знал. Ярина не сказала ему. Если оно слушает то, что вокруг мальчика с костью, — пусть мальчик с костью ничего не знает.

Ярина вдохнула.

— Когда выходим? — спросила она. Громко. Обычно. Не шёпотом — так говорят люди, которые думают, что их не слышат.

— На рассвете, — сказала Рена. — Послезавтра. Нет — завтра уже. Семьдесят второй. Северным проливом. Как вошли.

— А куда?

— На Кормовую Скалу. — Рена говорила устало, раздражённо, как говорит капитан, которому надоело объяснять. — За товаром. Мне нужны деньги, архивная. У меня десять ртов и пустой трюм. Середина Штиля подождёт. Она сорок лет ждала, подождёт ещё месяц.

bannerbanner