
Полная версия:
Хождение по мукам. Книга 1. Сестры
На улице Даша остановилась и, улыбаясь, глядела на Ивана Ильича. Вздохнула, подняла руки и поцеловала его в губы. Он закрыл глаза. Ее губы были нежны и доверчивы. От нее пахло мехом и женственной прелестью горьковатых духов. Молча, Даша опять взяла его под руку, и они пошли по хрустящим корочкам льда, поблескивающим от света лунного серпа, висящего низко в глубине улицы в черно-зеленой бездне неба.
– Иван, ты любишь меня?
– Даша!
– Ах, я тебя люблю, Иван! Как я ждала тебя…
– Я не мог, ты знаешь…
– Ты не сердись, что я тебе писала дурные письма, – я не умею писать…
– Знаешь, когда ты сейчас встала, я взглянул на тебя, – у меня сердце оторвалось…
Иван Ильич остановился и глядел ей в поднятое к нему, молча улыбающееся, милое лицо. Особенно милым, простым оно было от пухового платка, – под ним темнели полоски бровей, и глаза были странными и ласковыми. Он осторожно приблизил Дашу к себе, она переступила ботиками и прижалась к нему, продолжая глядеть в глаза. Он опять поцеловал ее в губы, и они опять пошли.
– Ты надолго, Иван?
– Не знаю, – такие события…
– Да, знаешь, ведь – революция.
– Ты знаешь – ведь я на паровозе приехал…
– Знаешь, Иван, что… – Даша пошла с ним в ногу и глядела на кончики своих ботиков…
– Что?..
– Я теперь поеду с тобой, – к тебе…
Иван Ильич не ответил. Даша только почувствовала, как он несколько раз пытался глубоко вдохнуть в себя воздух и не мог. Ей стало нежно и жалко его.
XXXVII
Следующий день был замечателен тем, что им подтверждалось понятие об относительности времени. Так, извозчик вез Ивана Ильича из гостиницы с Тверской до Арбатского переулка приблизительно года полтора. «Нет, барин, прошло время за полтиннички-то ездить, – говорил извозчик, – сказывают, в Петрограде волю взяли. Не нынче – завтра в Москве волю будем брать. Видишь ты – городовой стоит. Подъехать к нему, сукиному сыну, и кнутом его по морде ожечь. Погодите, барин, со всеми расправимся».
В дверях столовой Ивана Ильича встретила Даша. Она была в белом халатике, пепельные волосы ее были наскоро сколоты. От нее пахло свежей водой. Колокол времени ударил, время остановилось, – мгновение начало раскрываться. Все оно было наполнено Дашиными словами, смехом, ее сияющими от утреннего солнца, легкими волосами. Иван Ильич испытывал беспокойство даже тогда, когда Даша уходила на другой конец стола. Даша раскрывала дверцы буфета, поднимала руки, с них соскальзывали широкие рукава халатика. Иван Ильич думал, что у людей таких рук быть не может, только две белых оспинки выше локтя удостоверяли, что это, все-таки, человеческие руки. Даша доставала чашку и, обернув светловолосую голову, говорила что-то удивительное и смеялась.
Она заставила Ивана Ильича выпить несколько чашек кофе. Она говорила слова, и Иван Ильич говорил слова, но, очевидно, человеческие слова имели смысл только во времени, движущемся обыкновенно – сегодня же в словах их смысла не было. Екатерина Дмитриевна, сидевшая тут же в столовой, слушала, как Телегин и Даша, удивляясь восторженно и немедленно забывая, говорят необыкновенную чепуху по поводу кофе, революции, какого-то кожаного несессера, срубленной в Петрограде головы, Дашиных волос, рыжеватых, – как странно, – на ярком солнце.
Горничная принесла газеты. Екатерина Дмитриевна развернула «Русские ведомости», ахнула и начала читать вслух роковой приказ императора о роспуске Государственной думы. Даша и Телегин страшно этому удивились, но дальше читать «Русские ведомости» Екатерина Дмитриевна стала уже про себя. Даша сказала Телегину: – Пойдем ко мне, – и повела его через темный коридорчик в свою комнату. Войдя туда первая, она проговорила поспешно: – Подожди, подожди, не смотри, – и что-то белое спрятала в ящик комода.
В первый раз в жизни Иван Ильич увидел комнату Даши – ее туалетный столик со множеством непонятных вещей; строгую, узкую, белую постель с двумя подушками – большой и маленькой: на большой Даша спала, маленькую же, засыпая, клала под локоть; затем, у окна – широкое кресло с брошенным на спинке пуховым платком.
Даша сказала Ивану Ильичу сесть в это кресло, пододвинула табуреточку, села сама напротив, облокотилась о колени, подперла подбородок и, глядя, не мигая, в лицо Ивану Ильичу, велела ему говорить, как он ее любит. Колокол времени ударил второе мгновение.
– Даша, если бы мне подарили все, что есть, – сказал Телегин, – всю землю, мне бы от этого не стало лучше, – ты понимаешь? – Даша кивнула головой. – Если я – один, на что я сам себе, правда ведь?.. На что мне самого себя? – Даша кивнула. – Есть, ходить, спать, – для чего? Для чего мне эти руки, ноги?.. Что из того, что я, скажем, был бы сказочно богат… Но ты представляешь – какая тоска быть одному? – Даша кивнула. – Но сейчас, когда ты сидишь вот так… Сейчас меня больше нет, я не ощущаю себя… Я чувствую только – это ты, это счастье. Ты – это все, ты – моя… Гляжу на тебя, и кружится голова, – неужели ты дышишь, ты живая, ты – моя?.. Даша, понимаешь что-нибудь?
– Я помню, – сказала Даша, – мы сидели на палубе, дул ветерок, в стаканах блестело вино, я тогда вдруг почувствовала, – мы плывем к счастью…
– А помнишь, там были голубые тени?
Даша мигнула, и сейчас же ей стало казаться, что она тоже помнит какие-то прекрасные, голубые тени. Она вспомнила чаек, летевших за пароходом, невысокие берега, вдали на воде сияющую солнечную дорогу, которая, как ей казалось, разольется в конце в синее, сияющее море-счастье. Даша вспомнила даже, какое на ней было платье… Сколько ушло с тех пор долгих лет… Она взяла руки Ивана Ильича, спрятала в них лицо, вздохнула, и он между пальцами почувствовал капли слез.
Вечером Екатерина Дмитриевна прибежала из Юридического клуба, взволнованная и радостная, и рассказала:
– В Петрограде вся власть перешла к Думскому комитету, министры арестованы, но ходят страшно тревожные слухи: говорят, государь покинул Ставку и на Петроград идет на усмирение генерал Иванов с целым корпусом… А здесь на завтра назначено брать штурмом Кремль и арсенал… Иван Ильич, мы с Дашей прибежим к вам завтра с утра смотреть революцию…
XXXVIII
Из окна гостиницы было видно, как внизу по узкой Тверской улице движется медленным, черным потоком народ, – шевелятся головы, картузы, картузы, картузы, шапки, платки, желтые пятна лиц. Во всех окнах – любопытные, на крышах мальчишки.
Екатерина Дмитриевна, в поднятой до бровей вуали, говорила, стоя у окна и беря то Телегина, то Дашу горячими пальцами за руки:
– Как это страшно!.. Как это страшно!
– Екатерина Дмитриевна, уверяю вас, – настроение в городе самое мирное, – говорил Иван Ильич, – до вашего прихода я бегал к Кремлю, – там ведутся переговоры, очевидно, арсенал будет сдан без выстрела…
– Но зачем они туда идут?.. Смотрите – сколько народу… Что они хотят делать?..
Даша глядела на волнующийся поток голов, на очертания крыш и башен. Утро было мглистое и мягкое. Вдали, над крестами и тускло-золотыми куполами кремлевских соборов, над раскоряченными орлами на островерхих башнях, кружились стаи галок, садились на кресты, снимались, исчезали в мглистой вышине.
Даше казалось, что какие-то великие реки прорвали лед и разливаются по земле и что она, вместе с милым ей человеком, подхвачена этим потоком, и теперь – только крепко держаться за его руку, только любить. Сердце билось тревогой и радостью, как у птицы в вышине.
– Я хочу все видеть, пойдемте на улицу, – сказала Катя, запахивая шубку.
* * *Кирпично-грязное здание с колоннами, похожими на бутылки, всё в балясинах, балкончиках и башенках, – главный штаб революционеров, – Городская дума, было убрано красными флагами. Кумачовые тряпки обвивали колонны, висели над шатром главного крыльца. Перед крыльцом на мерзлой мостовой стояли четыре серые пушки на высоких колесах. На крыльце сидели, согнувшись, пулеметчики с пучками красных лент на погонах. Большие толпы народу глядели с веселой жутью на красные флаги, пыльно-черные окна Думы. Когда на балкончике над крыльцом появлялась маленькая, как жучок, возбужденная фигурка и, взмахивая руками, что-то беззвучно кричала, – в толпе поднималось радостное рычание.
Наглядевшись на флаги и пушки, народ уходил по изъеденному оттепелью, грязному снегу через глубокие арки Иверской на Красную площадь, где у Спасских и у Никольских ворот восставшие воинские части вели переговоры с выборными от запасного полка, сидевшего, затворившись, в Кремле. В сереньком свете дня особенно древними казались огромные толщи высоких, облупленных кремлевских стен и квадратных башен, с зелеными черепичными шатрами и двуглавыми орлами на шпилях. Стаи галок кружились над печальными этими местами, над взволнованной, как от светопреставления, простонародной толпой и улетали за Китай-город, за Москву-реку.
Катя, Даша и Телегин были принесены толпой к самому крыльцу Думы. От Тверской, по всей площади, все усиливаясь, шел крик. Летели кверху шапки, трепались в руках носовые платки.
– Товарищи, посторонитесь… Товарищи, соблюдайте законность! – раздались молодые, взволнованные голоса. Сквозь неохотно расступавшуюся толпу пробивались к крыльцу Думы, размахивая винтовками, четыре гимназиста и хорошенькая, растрепанная барышня с саблей в руке. Они вели арестованных десять человек городовых, огромного роста усатых мужиков с закрученными за спиной руками, с опущенными, хмурыми лицами. Впереди шел пристав, без фуражки; на сизо-бритой голове его у виска чернела запекшаяся кровь; рыжими, яркими глазами он торопливо перебегал по ухмыляющимся лицам толпы; погоны на пальто его были сорваны с мясом.
– Дождались, соколики! – говорили в толпе.
– Пошутили над нами, – будя…
– Поцарствовали…
– Племя проклятое!.. Фараоны!..
– Схватить их и зачать мучить…
– Ребята, наваливайся!..
– Товарищи, товарищи, пропустите, соблюдайте революционный порядок! – сорванными голосами кричали гимназисты; взбежали, подталкивая городовых, на крыльцо Думы и скрылись в больших дверях. Туда же за ними протиснулось несколько человек, в числе их – Катя, Даша и Телегин.
В голом, высоком, тускло освещенном вестибюле, на мокром полу сидели на корточках пулеметчики у аппаратов. Толстощекий студент, одуревший, видимо, от крика и усталости, кричал, кидаясь ко всем входящим:
– Знать ничего не хочу! Пропуск!
Иные показывали ему пропуска, иные просто, махнув рукой, уходили по широкой лестнице во второй этаж. Во втором этаже, в широких коридорах, у стен сидели и лежали пыльные, сонные и молчаливые солдаты, не выпуская из рук винтовок. Иные лениво жевали хлеб, иные похрапывали, поджав коленки. Мимо них толкался праздный народ, читая диковинные надписи, прибитые на бумажках к дверям, оглядываясь на бегающих из комнаты в комнату, возбужденных до последней человеческой возможности, осипших комиссаров.
Катя, Даша и Телегин, наглядевшись на все эти чудеса, протискались, наконец, в двухсветную залу с линяло-пурпуровыми занавесами на огромных окнах, с обитыми пурпуром полукруглыми скамьями амфитеатра. На передней стене двухсаженными черными заплатами зияли пустые золоченые рамы императорских портретов, перед ними, в откинутой бронзовой мантии, стояла мраморная Екатерина, улыбаясь приветливо и лукаво народу своему.
На скамьях амфитеатра сидели, развалясь, подпирая головы, потемневшие, обросшие щетиной, измученные люди. Несколько человек спало, уткнувшись лицом в пюпитры. Иные нехотя сдирали кожицу с кусочков колбасы, ели хлеб. Внизу, перед улыбающейся Екатериной, у зеленого, с золотой бахромой, длинного стола сидели в черных рубашках, в рваных пиджаках молодые, скуластые люди с осунувшимися лицами. Один из них, длинноволосый и бородатый, соломенного цвета, лупил яйцо, бросая кожуру на зеленое сукно. Даша вдруг с мучительным омерзением стала припоминать, – где она видела такого же человека, лупившего яйцо, и смертельную свою тоску, и окно, затянутое паутиной?
– Даша, видишь – товарищ Кузьма за столом, – сказала Катя.
К товарищу Кузьме в это время подошла рысцой стриженая, востроносая барышня и начала что-то шептать. Он слушал, не оборачиваясь, жуя яйцо, потом встал и, цыкая зубом, сказал:
– Городской голова Гучков вторично заявил, что рабочим оружие выдано не будет. Предлагаю голосовать без прений протест против действий революционного комитета, принявшего буржуазно-реакционную окраску.
На скамьях амфитеатра проявилось некоторое движение. Кто-то поднял от пюпитра голову, зевнул и вытянул перед собой заскорузлую руку. Все руки поднялись.
Телегин, наконец, допытался (спросив у малорослого гимназиста, озабоченно курившего папиросу), что здесь, в Екатерининском зале, происходит, не прерывающееся вторые сутки, заседание совета рабочих депутатов.
* * *В обеденное время смирные мужики запасного полка, сидевшие в Кремле, увидели дымок походных кухонь на Красной площади, – сдались и отворили ворота. По всей площади пошел крик, полетели шапки. На Лобное место, где лежал когда-то нагишом, в звериной маске, со скоморошьей дудкой на животе, убитый Лжедмитрий, откуда выкрикивали и скидывали царей, откуда читаны были все вольности и все неволи народа русского, на небольшой этот бугорок, много раз зараставший лопухами и снова заливаемый кровью, взошел солдатик в заскорузлой шинеленке и, кланяясь и обеими руками надвигая на уши папаху, начал говорить что-то непонятное и путаное, – за шумом никто не разобрал. Солдатик был совсем захудалый, выскребленный последней мобилизацией из никому не известного захолустья, – все же барыня какая-то в съехавшей набок шляпке с перьями полезла его целовать, потом его стащили с Лобного места, подняли на руки и с криками понесли.
На Тверской в это время, против дома генерал-губернатора, молодец из толпы взобрался на памятник Скобелеву и привязал ему к сабле красный лоскут. Кричали ура. Несколько загадочных личностей пробрались с переулка в охранное отделение, и было слышно, как там летели стекла, потом повалил дым. Кричали ура. На Тверском бульваре у памятника Пушкина известная писательница говорила, заливаясь слезами, о заре новой жизни и потом, при помощи мужа своего, тоже писателя, воткнула в руку задумчиво стоящему Пушкину красный флажок. В толпе кричали – ура. Весь город был как пьяный весь этот день. До поздней ночи никто не шел по домам, собирались кучами, говорили, плакали от радости, обнимались, ждали каких-то телеграмм. После трех лет уныния, ненависти и крови растопилась, перелилась через края доверчивая, ленивая, не знающая меры славянская душа.
Катя, Даша и Телегин вернулись домой в сумерки. Оказалось, – горничная Лиза ушла на Пречистенский бульвар, на митинг, кухарка же заперлась на кухне и воет глухим голосом. Катя насилу допросилась, чтобы она открыла дверь:
– Что с вами, Марфуша?
– Царя нашего убили-и-и, – проговорила она, закрывая рукой толстый, распухший от слез рот. От нее пахло спиртом.
– Какие вы глупости говорите, – с досадой сказала Катя, – никто его не убивал.
Она поставила чайник на газ и пошла накрывать на стол. Даша лежала в гостиной на диване, в ногах ее сидел Телегин. Даша сказала:
– Иван, милый, если я нечаянно засну, ты меня разбуди, когда чай подадут, – очень чаю хочется.
Она поворочалась, положила ладони под щеку и проговорила уже сонным, детским голосом:
– Очень тебя люблю.
В сумерках белел пуховый платок, в который завернулась Даша. Ее дыхания не было слышно. Иван Ильич сидел, не двигаясь, – сердце его было полно. В глубине комнаты появился в дверной щели свет, зазвенели чайные ложечки, потом дверь раскрылась, вошла Катя, села рядом с Иваном Ильичом на валик дивана, обхватила колено и после молчания спросила вполголоса:
– Даша заснула?
– Она просила разбудить к чаю.
– А на кухне Марфуша ревет, что царя убили. Иван Ильич, что будет?.. Такое чувство, что все плотины прорваны… И сердце болит: – тревожусь за Николая Ивановича… Дружок, я попрошу вас пораньше, завтра, – пошлите ему телеграмму… Скажите, – а когда вы думаете ехать с Дашей в Петроград?
Иван Ильич не ответил. Катя повернула к нему голову, внимательно вгляделась в лицо большими, совсем как Дашины, но только женскими, серьезными глазами, улыбнулась нежно и грустно, вздохнула, привлекла Ивана Ильича и поцеловала в лоб.
* * *С утра, на следующий день, весь город высыпал на улицу. По Тверской, сквозь гущу народа, под несмолкаемые крики – ура – двигались грузовые платформы с солдатами. На глухо громыхающих пушках ехали верхом мальчишки. По грязным кучам снега, вдоль тротуаров, стояли, охраняя порядок, молоденькие барышни, с поднятыми саблями и напряженными личиками, и вооруженные гимназисты, не знающие пощады, – это была вольная милиция. Лавочники, взобравшись на лесенки, сбивали с вывесок императорские орлы. Какие-то чахоточные девушки – работницы с табачной фабрики – ходили по городу с портретом Льва Толстого, и он сурово посматривал из-под насупленных бровей на все эти чудеса. Казалось, – не может быть больше ни войны, ни ненависти: – казалось – нужно еще куда-то, на какую-то высоченную колокольню вздернуть красное знамя, и весь мир поймет, что мы все братья, что нет другой силы на свете, – только радость, свобода, любовь, жизнь…
Когда телеграммы принесли потрясающую весть об отречении царя и о передаче державы Михаилу и об его отказе от венца, в свою очередь, – никто особенно не был потрясен: казалось – не таких еще чудес нужно ждать в эти дни.
Над неровными линиями крыш, над оранжевым закатом в прозрачной бездне неба переливалась звезда. Голые сучья лип чернели четко и неподвижно. Под ними было совсем темно; хрустели застывшие лужицы на тротуаре. Даша остановилась и, не выпуская соединенных рук, которыми держала под руку Ивана Ильича, глядела через низенькую ограду на затеплившийся свет в древнем, глубоком окошечке церкви – Николы на Курьих Ножках.
Церковка и дворик были в тени, под липами. Вдалеке хлопнула дверь, и через дворик пошел, хрустя валенками, низенький человек в длинном, до земли, пальто, в шляпе грибом. Было слышно, как он зазвенел ключами и стал не спеша подниматься на колокольню.
– Пономарь звонить пошел, – прошептала Даша и подняла голову. На золоте небольшого купола колокольни лежал отсвет заката.
– Бум-м-м, – ударил колокол, триста лет созывавший жителей к покою души перед сном грядущим. Даша перекрестилась. Мгновенно в памяти Ивана Ильича встала часовенка и на пороге ее молча плачущая женщина в белой свитке, с мертвым ребеночком на коленях. Иван Ильич крепко прижал локтем Дашину руку. Даша взглянула на него, как бы спрашивая, – что? Вгляделась, – рот ее стал серьезный.
– Ты хочешь? – спросила она быстрым шепотом. – Здесь, сейчас?..
Иван Ильич широко улыбнулся. Даша нахмурилась, потопала ботиками, стала глядеть в сторону.
– Даша, ты рассердилась на меня?
– Да.
– Но ведь нас никто же сейчас не станет венчать.
– Безразлично… Я сказала глупость, – это ясно. Но ты улыбнулся, – это очень обидно… Ничего нет смешного, – когда идешь под руку с человеком, которого любишь больше всего на свете и видишь огонь в окошке, – зайти и обвенчаться… – Даша подумала и опять взяла Ивана Ильича под руку. – Но ты меня понимаешь?
– Да, да…
– Хорошо, я больше не сержусь.
XXXIX
– Граждане, солдаты отныне свободной русской армии, мне выпала редкая честь поздравить вас со светлым праздником: цепи рабства разбиты, в три дня, без единой капли крови, русский народ совершил величайшую в истории революцию. Кровавый царь Николай отрекся от престола, царские министры арестованы, Михаил, наследник престола, сам отклонил от себя непосильный венец. Ныне вся полнота власти передана народу. Во главе государства стало Временное правительство для того, чтобы в возможно скорейший срок произвести выборы во Всероссийское Учредительное собрание на основании прямого, всеобщего, равного и тайного голосования… Отныне – да здравствует Русская Революция, да здравствует Учредительное собрание, да здравствует Временное правительство…
– Ур-ра-а-а-а, – протяжно заревела тысячеголосая толпа солдат. Николай Иванович Смоковников вынул из кармана замшевого френча большой, защитного цвета, платок и вытер шею, лицо и бороду. Говорил он, стоя на сколоченной из досок трибуне, куда нужно было взбираться по перекладинам. За его спиной стоял командир полка, Тетькин, недавно произведенный в полковники, – обветренное, с короткой бородкой, с мясистым носом, лицо его изображало напряженное внимание. Когда раздалось, – ура, – он озабоченно поднес ладонь ребром к козырьку. Перед трибуной на ровном поле с черными проталинами и грязными пятнами снега стояли солдаты, тысячи две человек, без оружия, в железных шапках, в распоясанных, мятых шинелях, и слушали, разинув рты, удивительные слова, которые говорил им багровый, как индюк, барин. Вдалеке, в серенькой мгле, торчали обгоревшие трубы деревни. За ней начинались немецкие позиции. Несколько лохматых ворон летело через это унылое, мертвое поле.
– Солдаты! – вытянув перед собой руку с растопыренными пальцами, продолжал Николай Иванович, и шея его налилась кровью, – еще вчера вы были нижними чинами, бессловесным стадом, которое царская ставка бросала на убой… Вас не спрашивали, за что вы должны умирать… Вас секли за провинности и расстреливали без суда. – (Полковник Тетькин кашлянул, переступил с ноги на ногу, но промолчал и вновь нагнул голову, внимательно слушая.) – Я, назначенный Временным правительством, комиссар армий Западного фронта, объявляю вам, – Николай Иванович стиснул пальцы, как бы захватывая узду, – отныне нет более нижних чинов. Название отменяется. Отныне вы, солдаты, равноправные граждане Государства Российского: разницы больше нет между солдатом и командующим армией. Названия – ваше благородие, ваше высокоблагородие, ваше превосходительство – отменяются. Отныне вы говорите, – «здравствуйте, господин генерал», или: «нет, господин генерал», «да, господин генерал». Унизительные ответы: «точно так» и «никак нет» – отменяются. Отдача чести солдатом какому бы то ни было офицерскому чину – отменяется навсегда. Вы можете здороваться за руку с генералом, если вам охота…
– Го, го, го, – весело прокатилось по толпе солдат. Улыбался и полковник Тетькин, помаргивая испуганно.
– И, наконец, самое главное: солдаты, прежде война велась царским правительством, нынче она ведется народом – вами. Посему Временное правительства предлагает вам образовать во всех армиях солдатские комитеты – ротные, батальонные, полковые и т. д., вплоть до армейских… Посылайте в комитеты товарищей, которым вы доверяете!.. Отныне солдатский палец будет гулять по военной карте рядом с карандашом главковерха… Солдаты, я поздравляю вас с главнейшим завоеванием революции…
Криками – урааа – опять зашумело все поле. Тетькин стоял навытяжку, держа под козырек. Лицо у него стало серое, и глаза с покорным ужасом были устремлены на Николая Ивановича. Из толпы начали кричать:
– А скоро замиряться с немцами станем?
– Мыла сколько выдавать будут на человека?
– Господин комиссар, а за воровство комитеты будут судить или суд?
– У меня жалоба, господин…
– Я насчет отпуска, у меня живот больной…
– Третий месяц в окопах гнием… Износились…
– Господин комиссар, как же у нас теперь, – короля что ли станут выбирать в Петербурге?..
Чтобы лучше отвечать на вопросы, Николай Иванович слез на землю, и его сейчас же окружили возбужденные, крепко пахнущие солдаты. Полковник Тетькин, облокотясь о перила трибуны, глядел, как в гуще железных шапок двигалась, крутясь и удаляясь, непокрытая, стриженая голова и жирный затылок военного комиссара. Один из солдат, рыжеватый, радостно злой, в шинели внакидку (Тетькин хорошо знал его, – крикун и озорник из телефонной роты), поймал Николая Ивановича за ремень френча и, бегая кругом глазами, начал спрашивать:
– Господин военный комиссар, вы нам сладко говорили, мы вас сладко слушали… Теперь вы на мой вопрос ответьте… Можете вы на мой вопрос ответить или не можете, – так вы мне и скажите…
Солдаты радостно зашумели и сдвинулись теснее. Полковник Тетькин нахмурился и озабоченно полез с трибуны.
– Я вам поставлю вопрос, – говорил солдат, почти касаясь черным ногтем носа Николая Ивановича, – получил я из деревни письмо, сдохла у меня дома коровешка, сам я безлошадный, и хозяйка моя с детьми пошла по миру, просить у людей куски… Значит, теперь имеете вы право меня расстрелять за дезертирство? – я вас спрашиваю…
– Если личное благополучие вам дороже свободы, – предайте ее, предайте ее, как Иуда, и Россия вам бросит в глаза: – вы недостойны быть солдатом революционной армии… Идите домой! – резко крикнул Николай Иванович.
– Да вы на меня не кричите!
– Ты кто такой, чтоб на нас кричать!
– Солдаты, – Николай Иванович поднялся на цыпочки, – здесь происходит недоразумение… Первый завет революции, господа, – это верность нашим союзникам… Свободная, революционная русская армия со свежей силой должна обрушиться на злейшего врага свободы, на империалистическую Германию…