Читать книгу Кабул – Нью-Йорк (Виталий Леонидович Волков) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
bannerbanner
Кабул – Нью-Йорк
Кабул – Нью-Йорк
Оценить:
Кабул – Нью-Йорк

4

Полная версия:

Кабул – Нью-Йорк

– Не собираюсь, Вася, а уже собрался. Если… Если мы найдем журналиста, то распорядимся находкой ко взаимной временной пользе. Так он должен думать. И будет думать. Будет думать, Кеглер нам столь же нужен, как ему. Весь макроскопический опыт человечества говорит за это.

Кошкин вслед за Рафом против воли улыбнулся.

Нельзя сказать, что Миронов убедил его логикой. Напротив, чем больше распалялся Андреич в своих упражнениях, тем отчетливей становилась Васе авантюрная сторона всего предприятия. Пожалуй, лишь в одном мироновские доводы были безупречны: при всех раскладах, даже сдай он Ютова со всей его депутатской шайкой тепленьким, зарываться в песок придется глубоко, на всю предусмотренную уставом глубину блиндажа. А потому в силу вступали иные правила, и вспомнилось, как в Афганистане шли они вдвоем с Андреичем через минное поле. И расположение мин вряд ли поддавалось логике, которую на ходу, от шага к шагу, вот так же увлекаясь, развивал тогдашний майор Миронов. И Васе понравилось идти впереди и слышать в спину ворчливое: «Шагай короче, что ты ходишь, как холстомер. У тебя ноги к моим вдвое». И хорошо было. Потом.

Вася улыбнулся. Он извлек из кармана наказанный им галстук, растянул угрем на столе, разгладил утюгом ладони. Он решился.

– Снова забивать стрелку? Только учтите, мои ребята теперь в стороне. Теперь пусть господа частники потеют.

– А то частники не потеют! – окрысился Раф. Из-под припухших век мигнули желтые быстрые маячки. Миронов заметил их и возрадовался. Не только Ютову приходится искать союзников. Кого – по идее, кого – по интересу, кого – за деньги, а кого – по родству элементов судьбы. Как тут без Шарифа…

* * *

Миронов ушел раньше, озадачив поручениями. Кошкину надлежало аккуратненько, чтобы «кого не надо» не растревожить, «пробить» по спецканалам журналиста, нарисовавшегося в нужном месте в ненужное время. Легко сказать «аккуратно»!

Рафу предписывалось провести оперативные мероприятия по подготовке встречи с Ютовым.

– Ну что? Тебя-то что привело в этот сумасшедший дом? – Кошкин невидящим глазом уперся в опустевший мироновский стул.

– Так я в нем родился, Вася! Забыл? Где нас еще так оценят, как не в родной психушке? Мне хорошо здесь. Как и деду Андреичу. Опять хорошо.

– А если станет плохо?

– Жена думает, в Европу поедем. В Прагу. Пусть думает. Но я против. И деньги нужны, и Люба моя тут, с ней что?

– Ты что, всерьез припал? А ведь учил тебя Андреич: женщин всегда на одну больше, чем требуется. Если придется выбирать, с кем останешься, старик?

Раф не ответил. Кошкин в их молодые годы был красавчик, в Балашихе девки все его были. Да что Балашиха… Если б только Андреич знал… А вот теперь…

Кошкин угадал мысли Шарифа.

– Ты тоже не помолодел. Хотя тебе к лицу, – без злобы согласился он, – всему, видать, свое время, а общая мера одна.

– Нет. Просто в одной жизни упрятаны несколько. Только от предыдущей до следующей дотянуть нелегко, потому что ничего о ней не знаешь. Плывешь, как мореман без карты. Считают, у теток бабье лето… Так оно и у нашего брата есть, я понял. Для тех, кто дотянет. У Андреича уже бабий декабрь покатил. А я боюсь дожить, когда его занесет снегом. Вот тогда конец Родине.

– Ты брось этот имажинизм. Мы люди крупные. Нам и одной жизни на себя не натянуть. Лопнет, как… Да, слишком большие. Как мишень. Пьем? За то, чтобы от нас зависело как можно меньше! История делается маленькими. Маленькими, как мы. Вожди, герои, войны, революции – чухня все это. Нас возьмем: пропустим ребят Назари, они грохнут германцев, и в Европе начнется бардак и война. А ведь никто не скажет, что Вася Кошкин стоял у кормила новой истории. Или у горнила… Хотя вру, классик Балашов напишет. Маленькие люди, вот такие, как мы с тобой, пропустили ребят, клюнувших небоскреб в Нью-Йорке. Чтоб не скреб общее небо…

– Все от маленького человека, только любовь от Бога. Одна любовь от Бога. Остальное от нас с тобой.

– Значит, все же с женой? Бог ведь дал, Бог и взял… Я оттого и не женюсь!

Раф отвернулся и, не став допивать, потребовал счет. На том и расстались, как обычно, не вполне довольные друг другом.

Кошкин не сразу отправился домой, а вернулся на службу. Следовало поскорее понять, что за птица этот Кеглер.

Раф отказался от шофера. Домой и ему не хотелось. Люба сегодня была в отказе – да и отчего-то тоскливо стало от мысли о встрече с ней. Как будто ждала разлука. Или вечная жизнь. Он спустился в метро. Давно он не был под землей. Одышка. Много лиц, привычных к движению в подземных тоннелях и к долгому сидению в вагонетках. Женщины, читающие романы, мужики, изучающие газеты. Обстановка, исключающая дыхание любви. Бог не случайно на небе, он не проникает под землю. В Анголе для выполнения боевого задания он несколько дней провел под землей в деревянном пенале наподобие гроба. Психика выдержала, глаза он тренировал по специальной системе, но слух обострился настолько, что от подземных шумов, открывшихся его уху, впору было сойти с ума. Тогда ему и явилось видение: девочка, худая, со спичечными ножками, с подающей надежду грудью, с глазами, какие бывают у большой собаки, которой заноза попала под коготь. Вот такая девочка, и больше ничего. С ней он и вылежал жуткие подземные дни. И вот точно такая девочка ехала в вагоне, перед ним. Правда та, из Анголы и из мечты, была не русская, та была похожа на узбечку… Видение читало «Спид-инфо», прислонившись головой к надписи «Не прислоняться».

– Вам под землей не страшно? – спросил у нее Шариф.

Она оторвалась от чтива и подняла глаза, слегка отстранившись и закинув даже голову назад. Длинные светлые волосы пощекотали ухо сидящего пассажира. Ей было лет шестнадцать.

Рафу стало неудобно за пиво.

– Вы опасаетесь, мужчина? А чего опасаться? Я наверху-то не боюсь, – негромко ответила девушка, словно знала, что даже в шуме вагонном он расслышит ее.

– Боюсь. Давно тут не был.

– Ну, понятно. Вышли только?

– Скорее вошел.

– Ну, понятно. Ничего, привыкните. Вам до какой?

– До конца, наверное.

– Ну, понятно. Так это ж Кольцо!

– А тебе куда? Я провожу, хочешь?

– Ну, понятно. Только не говорите, мужчина, что я на вашу дочку похожа.

– Ты на мой глюк похожа. И не говори мне «мужчина». У меня имя есть несложное. Раф. Не сложнее собачьего.

– Странный вы. Опасливы под землей, а до дела – бодряк. Пошли тогда на перевал, моя станция «Пролетарская». В школе, небось, девочкам портфель носили.

– Я в школе не учился, милая. А на перевал пошли.

Девушка-девочка, перед тем как выйти из вагона, прикоснулась ладонью к Рафовой руке:

– А глюк по-немецки – счастье. Вот и глючит вас под землей.

Шариф, сам не понимая зачем, потащился за ней. Длинный московский день, запущенный легким бумажным самолетиком, плавно, но безнадежно приближался к посадке, но Рафу мерещилось, что в фиолетовом бутончике вечера, распускающегося за домами на Пролетарке, вызревает плод, ароматный, нежный, абсолютный в своей простоте и оттого неодолимо желанный, потому что от относительного, оказывается, износилась его героическая душа.

После встречи Миронова, Кошкина и Рафа. Миронов с Балашовым

Попрощавшись с Кошкиным и с Шарифом, Миронов побежал домой, откуда принялся названивать Балашову. Тот попался ему не сразу. Андреич попробовал заполучить писателя к себе, чтобы как следует разобраться с ним, но Балашов, почуяв запах паленого, от встречи уклонился. «Дела, Маша… И к маме надо съездить», – неумело соврал он, от чего градус мироновской крови дошел до точки кипения.

– Ты, Игорь, до матери можешь не доехать, – рявкнул Андреич, – скажи, где ты. И я тебе объясню, где мы сейчас находимся все вместе и по отдельности из-за твоей болтливости.

Игорю пришлось раскрыть место дислокации в городе Москве. Он сидел с Бобой Кречинским[24] в пивной, пил тяжелое разливное пиво «Тинькофф» и слушал басни приятеля, который год назад столь решительно повлиял на его судьбу. Боба не обрюзг, но постарел. Его лицо, ранее склонное к мимическому артистизму, гипсом затвердело в подкожном слое. Он рассказал Балашову, что пиво «Тинькофф» очень больно бьет по печени, но теперь ему все равно, поскольку он утратил интерес к женщинам, хотя роман о мухах-лесбиянках пошел на ура.

– Не с-слыхал о моем успехе? З-завидую. Хотя нет, нет, н-не з-завидую. Мне все равно. Понимаешь, п-пишу, а смысла нет. Нет и нет. А с другой стороны п-посмотреть, в обычной жизни р-разве не так? В вашей то есть реальности? Самое умное, что п-приходится услышать – с-смысл в детях. И что д-д-дети? А еще я недавно понял: у меня первой любви так и не с-состоялось. Сразу вторая.

– Ты поэтому про мух-лесбиянок пишешь? – сухо ответил Балашов. В нем обнаружилось глухое чувство, похожее на ревность. Удивительно, что не раньше, а именно теперь. «За такого гипсового павлина могла выскочить Маша? С таким спать?»

– У вас-то д-дети будут? – Боба перешагнул широким махом через вопрос коллеги по цеху и поскакал дальше: – Ч-что ж, ты мужчина. Как ж-журналист Павел Кеглер с откровениями выступил, я сразу о т-тебе вспомнил. Ты Турищевой верно отказал с фильмом. Она по тебе до сих пор л-локти кусает. Интересуется! Что в тебе т-только тетеньки находят? Ладно… Скажи, как тебе сил хватило упрятать к-книгу в стол? Я бы не смог. Как ты еще в реальности умещаешься?

– Клаустрофобия. А ты мне тогда не поверил.

– Н-не поверил. Хотя… Этому не поверил. Зато п-поверил, что с М-машей у тебя может серьезно. Может, н-навсегда. Только и тут не з-завидую!

– Почему?

Кречинский ответил, но Балашов не расслышал, потому что тут как раз появился Миронов. Он вынырнул из ниоткуда прямо у столика, с нескрываемой неприязнью оглядел Кречинского и, не здороваясь, поставил перед Балашовым на стол вопрос весом с пудовый кулак.

– Павел Кеглер – птица из чьей клетки? Твоя или девушки твоей, распрекрасной и словообильной?

Кречинский же ничуть не смутился нового человека.

– И вы о К-кеглере? Я как раз к-классику объяснял: когда тайное становится явным, важно занять правильную позицию… Я ему и говорю – как ты не б-боишься…

– Это какая еще правильная? – обрезал его Миронов.

– Моя. Я п-подальше от г-глобальности. От вечностей. И от госб-безопасности. Я поближе к ж-женскому. Я уже ему объяснял. Мой к-кавказский прадед считал, что в ходе начавшегося к-крушения мира спасется матриархат и полигамия. Вот я разрабатываю основы будущего п-первобытного б-бытия. Теоретические и в малых формах.

Миронов неожиданно улыбнулся. Балашов перевел дух.

– Это Кречинский, известный писатель-модернист. По совместительству бывший супруг небезызвестной вам Маши.

– А, вот к чему полигамия, – нечто свое вычленил Андреич.

Биографическая подробность о Кречинском его не заинтересовала.

– Пойдем, Игорь, отсядем на 300 секунд, а дальше я оставлю ваш сугубо творческий тройственный союз.

– Я п-пойду. Я вам мешаю. Вот всегда т-так: в нужном месте в ненужное время. Как женская прокладка, – предложил Боба, всем своим видом давая понять, что охотно остался бы за столом.

– Вы нам не можете помешать по самой сути вещей. Но можете помешать самому себе. Времена наступают, как при Иосифе Сталине. Слово обрело вес, выраженный в последствиях оного.

Боба взял пиво и тяжелым, плоским шагом отошел к стойке.

– А почему клаустрофобия? – задумчиво оставил он свой вопрос, проходя мимо Балашова, и сам же ответил: – Реальность узка и вертикальна, как лифт? Так?

Миронов, выяснив, как возник Паша Кеглер в его пенсионной жизни, не стал ругать Балашова, хотя рука так и чесалась дать тому добрую затрещину. Предостеречь он хотел! Чудила… И Логинов хорош!

Но Миронов осознавал, что упреки мало что дадут ему. По получении максимума информации следовало использовать ситуацию с наибольшей выгодой или с минимальным ущербом для себя. В нем включился механизм, который, как ему иногда казалось, и составлял его основную человеческую суть: оценка ситуации и принятие единственно верного, хоть и не всегда логически обоснованного решения. Заработал этот маховик, и на душе полегчало. И не только оттого, что он увидел очертания выхода, но и оттого, что в решении угадывалось магическое соединение нескольких различных линий жизней в одну Судьбу. Судьбину. Он вспомнил, как мать ему, маленькому, нашептывала голодными вечерами: ничего, ничего, судьбина такая татарская. И он представлял себе их судьбину в виде теплого румяного хлеба с сахаром, и эту судьбину давал ему исподтишка, из-под фартука, татарин-дворник Яким. Затем Андрей узнал, что татары едят конину, и Яким из видения пропал, но каравай остался…

Первое, что сделал Андреич, оказавшись дома, – он бросился к телефону. Линия никак не хотела пропускать его в азиатское далеко, и все-таки, когда гнев стал уже подкатывать нетерпеливому хозяину к горлу, оттуда донесся голос афганца Куроя.

Миронов звонит Курою

Полковник Курой[25] не удивился звонку из Москвы и, как Миронову показалось, обрадовался.

– Здравствуй, старый враг! – сказал Миронов и ощутил, что если и не защекотало у него в горле, то заглотнуть коньячка граммов триста захотелось так, как не хотелось давно. С неделю, а то и две.

– Здравствуйте, полковник. Голод сводит собаку с кошкой.

– Кошка не гложет собачей кости. Это время сводит края раны.

– Я – не зарубцевавшийся край. Вы вспомнили обо мне в плохое время, полковник.

– Ты прав. Но мы так устроены с тобой, полковник: радости в одиночку, в тягости жмемся плечом к плечу – ведь нас мало.

– Теперь совсем мало. Вы меня, понимаю, в бой зовете, а у меня пора одиночества. Уеду в Германию, сяду писать книгу. Время моей войны прошло. Я отношусь к стороне, уже проигравшей, кто бы ни победил.

– Отчего к германцам? Отчего не ко мне?

– У вас не то что старых врагов не жалуют, а старых друзей. Нет, полковник, в Германию. Она лечит таких, как я. Не друзья, не враги, а чужаки. Инопланетяне. Земля неодушевленная.

Миронов представил себе, что творится сейчас вокруг афганца в стане северных после смерти Панджшерского Льва. Наверное, такой же знобкой была кожа людей, верных президенту Наджибулле, после того, как Россия окончательно отвернулась от них, а самого Наджиба повесили пакистанские офицеры из МВР, прикинувшиеся талибами. Но Андреич знал или считал, что знает Куроя: человек-гора не из тех, кто не успел подготовить себе лежбище – может быть, и в Германии, но, скорее, в близкой Масуду Франции. А что еще вероятнее, гораздо ближе: в Таджикистане, в Киргизии или в спокойном Казахстане. Миронов был убежден и в другом: афганец не ляжет на глубокое дно, пока последний его агент, последний боец не отдаст свое тело богу его войны.

Он так и сказал.

– Книги пишутся после войн, Карим. Я знаю. Мы уже написали с тобой одну книгу, но она оказалась не полна. Там не хватает по меньшей мере одной главы. Я бы ее назвал так: «Месть за Льва». Из-за нее я и беспокою тебя поздней ночью. Простишь?

– Ночь не бывает поздней, полковник. Это утро бывает ранним. Да, ради такой главы – сам буду тревожить вас каждым ранним утром.

– Золотые слова. Наш общий знакомый с пером в руке сделает из них оправу для красивого перстня – последней главы еще не написанной книги. Но ему нужна наша помощь. А нам – его слова.

– Зачем нам слова, когда мы все понимаем без слов? Наши слова слишком дороги, чтобы ими наполнять чужие книги.

Миронов подумал, что Курой напоминает о цене за спутниковую связь и тактично предлагает перейти к делу. И он решил попытаться сразу выбить «десятку». Он рассказал о журналисте Кеглере, направившемся в Афганистан и каким-то пока не ясным образом связанном с двумя обстоятельствами: с одной небезызвестной Курою ингушской темой и с гибелью Ахмадшаха. Последнее Андреич привязал к первому по наитию, то была импровизация и даже компиляция, но ведь уже не раз именно такая пальба навскидку выручала его, приносила успех. Потом уже Миронов нашел легкое объяснение тому факту, что выстрел и впрямь пришелся в «десятку»…

Афганец звучно выдохнул:

– Ваши слова сулят мне цель, полковник. Значит, я еще способен желать целесообразности. Я помогу вам и вашему писателю, но эта глава не быстро напишется. Не знаю, зачем она вам, но я рад, что точку в ней нам ставить вместе.

«Не вместе, парень, не вместе. Но при моем участии», – про себя поправил собеседника Миронов.

После передачи с Кеглером. Первый звонок Ютову

15 сентября 2001-го. Москва

Звонок Большому Ингушу Миронов отложил на утро. «Утро вечера мудренее». После разговора с афганцем Андрея Андреича безжалостно терзало одиночество, и бороться с Ютовым в такой кондиции не было сил. Кречинский с пустобрехней про вечное женское, Балашов, у которого печень последним из органов сопротивляется наступлению нового российского релятивизма, – да что они, когда его боец, его боевой товарищ Василий Кошкин, выходит, тоже скроен не по его мерке, что ли… Куда ни деться, только афганец Курой, только Руслан Ютов – они ему подобны. Как подобны друг другу золингеновские ножи. Найдет когда-нибудь археолог такой нож, и сразу по тавру определит признак века. Хотя, трезво оценивая положение афганца, и его вскоре ждет одиночество отстранения. Отстранения от века… Миронову захотелось позвонить Насте, выдумать срочное дело, вызвать сюда и вырвать ее из молодой чужой ему жизни, как больной зуб. Но он сдержался до утра. Кесарю – кесарево, Богу – богово. Миронову – мироновское.

* * *

Поутру Настя, как всегда, опоздала, и уж на ней излить накопившееся недоброе Миронов не преминул. Только что толку! Девушка была словно покрыта особым гладким слоем, как лист алоэ или тефлоновая сковородка – ливень претензий собрался в крупные шарики, да и скатился с ее покатых плеч. Встряхнет русыми волосами и скажет одним лишь изумрудным взглядом: «Корите, корите. Да, вот такая я. Жизнь короткая, а молодость – еще короче. И куда вы без меня!»

– Нельзя быть цветком полевым, девица. Сорвут, выкинут и не заметят. Серьезные дела, а ты… – угас и на этот раз гнев Андреича, – хотя что с тебя… Тут писатель твой любимый так отличился… Иногда только диву даешься, сколько вреда может причинить себе человек из одного лишь сочувствия к ближнему. Потому Христос и учил: «Возлюби как самого себя». Но не больше.

– Мой любимый писатель обо мне ни строчки не написал. Сами говорили. Так что я к нему теперь равнодушная.

– Ты сейчас за телефон засядь, и в следующем писательском опусе будет тебе место особое… Кульминационное, – добавил он.

Миронов усадил Настю дозваниваться в Союз журналистов и на телевидение, дабы разузнать все, что можно узнать о Кеглере и о его последней передаче. Эта работа была, в общем-то, бесполезной, но зато зубная боль одиночества если и не утихла совсем, то стушевалась или притаилась в глубине, в засаде. Как бы то ни было, теперь можно говорить с Ютовым.

Миронов плюнул на затраты и позвонил Ингушу с мобильного. Игра в конспирацию по-прежнему увлекала. Трубку в Назрани по офисному номеру взяла, как и положено, секретарша. По-русски она отвечала твердо, в ее голосе Миронов угадал полногрудую зрелость и медовую тягучесть. Что ж, Руслан Русланович, скажи, кто твоя секретарша, и я скажу… Похоже, накануне, с секретаршами Ютова Миронов тоже попал в «десятку». Он даже повеселел.

– У Руслана Руслановича совещание. Звоните позднее, – отразила она Миронова.

– Вы даже не спрашиваете, кто звонит? – не спеша продолжил разговор Андреич. «Генеральша на меду», уже окрестил он секретаршу.

– Нет, не спрашиваю. Это ничего не изменит.

– Милая, если бы это… – он выделил последнее слово, – ничего не меняло, я бы не звонил сюда. Я позвонил бы Руслану Руслановичу на мобильный телефон. И вы, и я отлично знаем, что нет такого совещания, которого нельзя было бы отменить, отложить, прервать или покинуть. В случае чрезвычайных ситуаций, геостратегических и личных катаклизмов. Поэтому прежде чем произнести среднестатистическое «звоните позже», все-таки поинтересуйтесь, кто звонит. И с чем.

– Скажите, кто. Но у Руслана Руслановича важное совещание.

Наконец-то Миронов уловил обиду и растерянность.

– Я понимаю, что в нашем мире пропуском через приемную депутата служит больше «кто», чем «с чем». Хотя, если с изнанки мундира посмотреть, то скажите, милая, какой процент от разумного человечества сможет кратко и ясно осветить вопрос, «с чем» она. От кого они, сказать куда ведь посильней?

Секретарша ответила неожиданно:

– Жизнь человека, уважаемый, состоит из целого минус сорок лет работы по 165 рабочих дней, в каждом из которых восемь часов. Итого пять тысяч двести восемьдесят часов. Для всех «с чем» этого времени явно не достаточно. Поэтому скажите «кто», или мы расстанемся инкогнито.

«Как пить дать, любовница. Простая так не взвинтила бы. Полногрудая генеральша, на меду настояна… Эдакая Настя в будущем. Если таковое наступит».

– Сорок лет по восемь часов – это мужской расчет. А женское – его ведь часто не вычитать, а прибавлять следует. Это мне известно, и известно так же, что известно и вам. Передайте генералу Ютову немедленно, что по срочному делу к нему московский полковник. И не говорите мне слово «позже» – это решение выходит за пределы ваших чисто служебных полномочий, голубушка.

Женщина, как ни хотелось ей швырнуть трубку, но сперва ловко и обидно схамить, все же сдержалась, пошла к патрону, который раздумывал в кабинете о делах и просил не беспокоить его. Через пять минут Андреич услышал его слегка скрипучий, хмурый, как сомкнутые брови, голос.

Курой после убийства Масуда

Вторая половина сентября 2001-го. Северный Афганистан

Полковник Курой был не из тех людей, которые откладывают важные личные дела в долгий ящик. Как-то русский офицер Миронов ему сказал, что нет ничего более государственного, чем личное, и с этой фразой он был совершенно согласен, как и всякий уважающий себя афганец. Нынешняя просьба того офицера обещала обернуться делом очень личным.

Один из руководителей разведки Ахмадшаха Масуда, полковник Курой, не мог смириться с тяжкой потерей. Он не верил, будто русские врачи в Таджикистане сумеют вернуть к жизни растерзанное тело, и сразу представил себе, что будет означать смерть Льва для войска. Еще с прошлой зимы агенты сообщали ему, что арабы что-то готовят и ближе сходятся с талибами. Но к конкретной информации разведчики подобраться никак не могли. Курой говорил о своих опасениях не только шефу службы безопасности, но и самому Масуду. Только Масуд…

– Каплю, выпавшую на сухую землю из кувшина, обратно не соберешь, Карим. Пусть наши люди делают свое дело, а враги – свое. Аллах хранит жизнь слуги столько, сколько ему она нужна.

– Иногда чуть дольше, иногда чуть меньше. Ведь и мы, стреляя, делаем поправку на ветер… – ответил разведчик. Но Масуд только улыбнулся. Отчего Кариму всегда, с самого начала его похода за Масудом казалось, что этому учителю французского открыто знание о жизни в целом, знание, не доступное другим? Может быть, благородство? Оно соединяет звенья жизни, дни и годы в целое и ясное?

И вот Масуда убили. Убили просто, так просто, что Карим не мог избавиться от мысли, что предательство, открывшее ворота убийцам, вызрело в собственных рядах. Но для дела это уже значения не имело. Лишившись головы, тело Панджшерского государства распласталось бесхребетным студнем медузьим, а через несколько дней, когда, после атаки на Нью-Йорк, из-за океана зазвучали грозные призывы, генералы северных бросились в разные стороны искать новых союзников. Карим ощутил себя неподвижной точкой черной войны, соединившей в себе слишком многое: начало новой смерти, долг, боль осени, остроту памяти. Но как в себе найти точку опоры, чтобы, оттолкнувшись, идти дальше?

– Одной ступней мир опирается на человека. На одного человека. Найдешь его, найдешь себе опору. Но помни – это опора, но не смысл, – учил его однажды, в молодости, дядя Пир аль-Хуссейни, вождь племени вазиритов. На узких голубых губах играла усмешка. Так насмехался старик над своим избранником-воспитанником, когда знал наверное, каким вопросом снедаем почтительный ученик.

– А вторая, учитель?

– А вторая – на его врага. Это знали мудрецы прошлого. Убивая врага, они отравляли и его злейшего недруга.

– А если это были они сами, учитель?

Голубые губы сошлись в линию, глаза на миг закрылись.

– Это выбор, Карим. Его не объясняют словами. Ты молод, тебе предстоит изведать выбор тогда, когда груз чужой жизни становится тяжелее собственной смерти…

Карим двадцать лет носил в чреве сущность, субстанцию, оставшуюся от непонятых им слов Пира. А теперь он понял. Мозгом, телом и существом. И улыбка Пира аль-Хуссейни оказалась равна улыбке бывшего учителя французского. Карим еще не готов был к выбору, но уже догадывался, что выбора делать и не придется, он осуществится незаметно, сам собой. Развяжется, как узелок на поясе халата, охватывающем исхудавшее тело странника.

bannerbanner